|
И когда он создает свой шедевр 1930-х — «Розовая обнаженная» (1935, Музей искусств, Балтимор),— это уже иной художник.
Огромен путь от прелестного и вольно написанного этюда «Спящая фигура, голубой фон» (1935, НМСИ ЦП), моделью для которого послужила Л. Н. Делекторская, до этой монументальной композиции, кажущейся гигантским панно, хотя длина ее — менее метра. С сезанновской окончательностью утверждена на холсте фигура, загадочно соединяющая в себе абсолютную плоскостность (цвет тела почти локален) с могучим пространственным эффектом, благодаря которому голова модели кажется удаленной от зрителя. Происходит некая вибрация пространственных планов, живописная поверхность, оставаясь плоской, вызывает не
иллюзию, но представление о глубине, побеждаемое торжествующей декоративной целостностью: таинственное и прекрасное существо, сотворенное изгибом тела и волей художника, заполняет странным танцем картину. Чудится, как бы ни была картина показана — поставленная на бок, даже вверх ногами, возникнет новое, грациозное, сказочное и томное тело, сохранившее красоту человеческого, но «вышедшее» за пределы привычных его форм: ноги и руки поменяются местами, чтобы создать некий универсум «вечной женственности».
В той же мере существенно присутствие в художественной жизни необычайно серьезной и эмоциональной живописи Жоржа Руо. К концу 1930-х он занял высокое место в мировом искусстве, и на выставке «Мастера независимого искусства 1895—1937» (см. сл. главу) ему был предоставлен целый зал, где были показаны сорок две работы.
Его «Христос и рыбаки» (1937, МСИгП) — драматический синтез фовистской энергии цвета, всполохов готических витражей (пробивающихся сквозь скептическое и даже угрюмое видение мира), религиозно экстатического напряжения и несомненного чувства монументальности. Руо принял все от современного языка, но он лишь обозначает присутствие современных интонаций в вечном сюжете, впрочем, достаточное для того, чтобы картина его оставалась среди вершин XX века.
Ж. Руо. Христос и рыбаки. 1937 |
Разные тенденции существовали если и не вполне мирно, то исповедуя скорее взаимное любопытство, нежели нетерпимость. Большинство художников отдали в юности дань многим модным течениям, немало от них взяли, и ничего особенно чужого в воздухе не ощущалось. Те мастера, которые сейчас воспринимаются художниками социально обеспокоенными, разумеется, вовсе не были реалистами в хрестоматийном смысле слова и свободно и остро пользовались открытиями авангарда. В историческом удалении 1930-е годы воспринимаются как время синтеза пластических принципов, прежде друг от друга удаленных.
И все же на излете 1930-х, когда искусство предвоенных лет увидело себя в зеркале масштабных выставок, совпавших практически с первыми событиями Второй мировой войны, стало ощущаться приближение времени итогов.
А. Матисс. Розовая обнаженная. 1935
VII. ВРЕМЯ «ГЕРНИКИ»
Мир — рвался в опытах Кюри Атомной, лопнувшею бомбой.
Андрей Белый
Как начало, так и угасание высокого модернизма отмечено всемирными выставками — это выставки 1900-го и 1937 годов.
К концу 1930-х воздух Европы был насыщен тревогой.
В искусстве это по-прежнему ощущалось прежде всего через произведения мастеров, помнящих войну и понимающих приближение новой как воплощение кошмара, так недавно казавшегося решительно немыслимым.
Особое место принадлежало документу: фотографии, кинохронике. Небывалая ценность фиксированного факта, пропущенного сквозь сознание художника и им осмысленного, востребованная временем, востребована была и живописью, частью возвращавшейся к фигуративное™, частью нуждавшейся просто в визуальной информации.
Знаменитые снимки Роберта Капы, сделанные в Испании, появлявшиеся в журналах и газетах одновременно с триумфальными фотографиями Всемирной выставки, давали немало пищи для парадоксальных суждений. В том же 1937 году вышел фильм Жана Ренуара «Великая иллюзия», фильм, возвращающий к размышлениям о войне вообще и франко-германских проблемах в частности.
Вообще, все новый интерес к фигуративное™, к изображению человека крупным планом, с одной стороны, говорит о некой всеобщей тенденции, усталости от сенсационных поисков новых приемов. С другой — о напряженности времени, взыскующего простых, «базовых» ценностей и повышении, так сказать, традиционной рефлексии. Как известно (какие бы объяснения тому ни находились), даже Малевич в середине 1930-х обратился к фигуративному искусству
Уже в «Войне» Громера (1925) в «бронированных», роботоподобных фигурах мерещилось нечто жалкое, страдающее и человеческое. «Человек страдающий» как некий общеэстетический мотив занимает на исходе 1930-х существенное место в искусстве. Разумеется, накопления формальных поисков уже не
дают искусству вернуться к редуцированному пониманию салонного реализма, фигуративное искусство синтезирует в себе принципиальные достижения двух минувших десятилетий.
«Едок картофеля» Констана Пермеке (1935, КМИИБ) — возможно, одна из принципиальных картин XX века, аккумулирующая в себе мощь и вечность традиционного сюжета (идущего от известной картины Ван Гога) с базовыми пластическими открытиями Новейшего времени: приближением фигуры к могучему, переходящему в абстрактный знак, но сохраняющему грозную антропоморфность пластическому символу. Темная, вырастающая из самой земли сила, опасная и угнетенная, хранящая и некое бессмертие, внушающее вместе надежду и страх. Сведенная к минимуму черно-охристая гамма с жесткими вспышками темного золота и неожиданной белизны дополняет впечатление «художественной драмы». В сущности, синтез находок и нефигуративной живописи, и экспрессионизма, и даже сюрреалистов здесь очевиден и использован для реализации образа редкой профетической силы.
Иконосфера времени полнится такого рода мотивами.
Так, живопись Карла Хофера синтезировала классическую значительность метафизического искусства, душевную напряженность и спиритуализм немецкого экспрессионизма с острым чувством современной трагедии. Его картины «Кассандра» (1936, Городская галерея Морицбург, Галле) и «Перед руинами»
К. Пермеке. Едок картофеля. 1935 |
(1937, Городское собрание, Кассель) кажутся эмоциональным диптихом, объединяющим предчувствие со свершением. Картины эти в ту пору, разумеется, мало кто мог видеть, и их присутствие в общехудожественном процессе ощущается скорее в исторической перспективе. Однако тревога и боль, выраженные в предметной, относительно традиционной форме, прорывались иной раз на холсты мастеров, исповедовавших в целом взгляды классических модернистских кодов начала века. Жак Вилл он, основатель «Золотого сечения» (1911), известный более всего своими взвешенными, прохладно-бесстрастными абстракциями, написал за год до полотна Хофера «Перед руинами» картину «Смех» (1936, МСИгП), словно бы предвосхищающую пафос холста своего немецкого собрата. Картина была представлена на выставке «Мастеров независимого искусства» 1937 года. Иная живопись — реминисценции пуантилизма, впаянные в жесткую пространственную структуру, вполне телесный образ угрюмо и бессмысленно ухмыляющегося человека, наполненного опасной невостребованной силой. Близость к персонажу Хофера почти пугает: два схожих человека являют образы унылой агрессии и мертвенного отчаяния, этой агрессией рожденного.
Не стоит в целом преувеличивать социальную и политическую озабоченность художников конца 1930-х, но не замечать густых теней и тревоги в их сознании и на их холстах было бы непростительной наивностью. Нечто новое появилось в казавшейся вполне сформировавшейся живописи Дерена, которого между двумя войнами критика почти единодушно называла лучшим живописцем Франции. Его персонажи, обычно замкнутые в горделивом совершенстве своих пластических миров, словно бы прислушиваются к близкому апокалипсису. «Женевьева с яблоком» (1937—1938, частная коллекция) — концентрация класси- цизирующих реминисценций Дерена, развития в пространстве модернистских кодов, принципов Авиньонской школы и соче-
Ж. Виллон. Смех. 1936 А. Дерен. Женевьева с яблоком. 1937—1938 |
тание найденных пластических ресурсов с ощущением простого, почти житейского беспокойства, поражающего даже это, столь совершенно выстроенное художественное здание. Даже в маленький (40 см в высоту) «Натюрморт с грушами» (1936, МСИгП) проникает время, сгущая мрак вокруг бледно-золотистых плодов, одиноких и беззащитных в пустой тьме. И натюрморты Моранди, кажется, к концу 1930-х становятся еще более замкнутыми и отстраненными в напоенной печалью и опасностью атмосфере.
В английском искусстве в середине 1930-х выделяется Стенли Спенсер, росписи которого упоминались выше. Его картины,
А. Дерен. Натюрморт с грушами. 1936
* \
пластически укорененные в традиции прерафаэлитов, сочетают в себе напряженную сексуальность, самоуглубленность, безысходную печаль с виртуозным рисунком («Портрет двух обнаженных, художник и его вторая жена», 1936, Галерея Тейт, Лондон). И здесь ощутим мотив «человека страдающего», особенно если сравнить названную картину с ранним «Автопортретом» (1913, Галерея Тейт, Лондон), где ху- _________________ дожник напоминает и светлым
С. Спенсер. Портрет двух обнаженных, ЛИ*ОМ’ И энергичной ЖИВОПИ-
художнин и его вторая жена. 1936 сью героическую эпоху Париж
ской школы.
Но даже в наиболее социально напряженных, непосредственно направленных на политическую борьбу произведениях используются накопленные традиции экспрессионизма, пластической метафоры (Ханс Грундиг. «Борьба медведей и волков»,
X. Грундиг. Борьба медведей и волков. 1938 |
1938, Национальная галерея,
Берлин).
Сказанное не означает, что «человек страдающий» был доминирующим сюжетом, но он становился сюжетом заметным.
Действительно, тревога плыла над Европой.
Победа Народного фронта в Испании принесла радость не только победителям и либеральной общественности. Мир понимал, что ситуация чревата трагическим развитием.
17 июля 1936 года в Испании началась гражданская война, по сути дела — Вторая мировая.
19 августа был расстрелян Гарсия Лорка. Даже взрыв гигантского немецкого пассажирского дирижабля «Гинденбург» в Нью-
и
Йорке (6 мая 1937 года) ощущался как эхо «Титаника».
Дали написал «Предчувствие гражданской войны» (1936, Музей искусства, Филадельфия) незадолго до ее начала, и картина эта, давно ставшая хрестоматийной, вызвав восхищение и хулу, заняла место на авансцене современной художественной культуры, место не вполне четкое, даже двусмысленное, привлекая ныне скорее общественный усредненный вкус, нежели интерес профессионального искусствознания (как, впрочем, и все творчество Дали).
Картина стала в значительной мере олицетворением политизированного и прямолинейного сюрреалистического искусства, но в не меньшей мере — непреклонной данностью.
В ней странно сочетаются обычные для художника иллюзорно и примитивно изображенные в немыслимом сочетании разорванные фрагменты тел, вывернутые внутренности, воображаемые, но мнящиеся реальными биоморфные образы. Чудовищное, рвущее само себя на части существо — по сути дела не более чем модель, конструкция сочиненного видения, а вовсе не спонтанный образ, извлеченный из встревоженного хаоса подсознания. Искусственность и эпатаж несомненны, как несомненен все же и некий нерв, резонирующий времени: Дали обладал даром не столько художественным, сколько беллетристическим, но и его изощренный популизм бывал напитан болью времени. Помимо отваги и благих целей в любой гражданской войне есть кровавый абсурдизм, самоубийственное начало, и это Дали отлично понял и убедительно реализовал именно на уровне изобразительной псевдосюрреалистической беллетристики.
С. Дали. Осенний каннибализм. 1936—1937 |
«Предчувствие...» не было единственной работой Дали, связанной с гражданской войной в Испании. «Осенний каннибализм» (1986—1987, Галерея Тейт, Лондон), сюжет которой сам автор определил так: «Эти иберийские существа, пожирающие друг друга осенью, воплощают пафос гражданской войны, рассматриваемой как феномен естественной истории»1. В этой картине изощренное изобретательство и сервировка пугающих подробностей настолько очевидны, что произведение воспринимается несложным и неприятным ребусом, где главное не эмоциональный или интеллектуальный код, а плоская система разгадок, равно как и совершенно кичевые картины «Бесконечная тайна» (ЕЁт§те $апз Гт) (1938, Национальный музей, центр искусства королевы Софии, Мадрид) и «Испания» (1938, Музей Бойманс-Ван-Бейнинген, Роттердам).
Впрочем, в том же самом году Дали занимается и чистым экспериментаторством постдадаистского толка, никак не связанным с тревогами и болью времени («Телефон-омар», 1936, Галерея Тейт, Лондон).
Несомненно, более серьезные и значительные работы, связанные прямо или косвенно с испанскими событиями, были и в
испанском павильоне, да и у других, менее известных в силу причуд моды художников.
Одна из самых сильных картин 1937 года — при всей своей публицистической прямолинейности — это полотно «Испания- мученица» Андре Фужерона (собрание художника). Достаточно дидактический живописец,
Фужерон,* воспламененный испанскими событиями и благородным сочувствием, написал одну из тех нежданно мощно-трагических вещей, которые рождаются на пересечении традиционных форм и новых веяний. Вечная тема мученичества, брошенного поруганного тела в окружении сюрреалистических видений — знаков времени, реализована с трагическим пафосом и состраданием, которые временами заменяют собой полноценную оригинальность.
Даже искусство вполне и намеренно отрешенное от сюжета резонировало «угрожающему времени». Знаменитая «Колонна без конца» Бранкузи, исполненная для паркового ансамбля в Румынии (1937—1938), странно сочетает в себе величие и беспомощность, будто стремясь с угрюмой печалью к недосягаемому.
Выставка 1937 года открывалась в сумраке уже начавшейся по сути дела войны (Испания) и приближающейся мировой ката-
А. Фужерон. Испания-мученица. 1937 |
строфы, при наркотическом самоупоении тоталитарных режимов, которые оказались в реальном центре гигантской экспозиции, друг против друга на берегу Сены. С холма Трокадеро открывался вид на Эйфелеву башню, высившуюся вдали, на оси аллеи, разделявшей павильоны СССР и нацистской Германии. На юге от Парижа в Испании шла гражданская война, на востоке Третий рейх уже занял демилитаризованную Версальским договором Рейнскую область, немецкие бомбы почти сровняли с землей Гернику — столицу басков. Гигантская сталинская держава, еще вдохновлявшая своим мифическим равенством и вполне реальным отсутствием богачей тех, кто продолжал верить в торжество социализма, и пугавшая растущей жестокой мощью старую Европу, набирала силы. XI Олимпийские игры, проведенные минувшим годом в Берлине, привлекли в столицу Тысячелетнего рейха спортсменов со всего мира: нацистский режим их не остановил. Тем же летом 1937 года, летом Всемирной выставки, в Мюнхене открылась
0. Кокошка. Прага. Ностальгия. 1938 |
«Большая выставка немецкого искусства» (шестьсот живописных и скульптурных работ, отобранных при участии Гитлера и Геббельса), призванная утвердить торжество официозного германского духа над последними пережитками «распада культуры».
Уже осенью 1936 года вслед за ликвидацией отдела современного искусства берлинской Национальной галереи, за изъятием из музеев и галерей более чем пятнадцати тысяч работ XX века, в числе которых были произведения Ван Гога, Пикассо, Шагала и других мастеров равного масштаба, в Германии образован комитет по подготовке выставки немецкого «дегенеративного искусства»
(ЕтагШе Кип51) (выставка была открыта в июле того же, 1937-го). Сохранившиеся фотографии залов этой выставки кажутся снимками экспозиции высококлассного музея (плакаты и аннотации уничижительного свойства, которыми переполнена была выставка, на фотографиях не видны) — так много узнаваемых шедевров, давно вошедших в классическую историю искусства.
О том, что происходило в Советской России, знали меньше, хотя о судьбе авангарда, о продаже шедевров из Эрмитажа было известно. Между тем среди бесчисленных жертв сталинщины есть имена и художников: В. Стерлигов, В. Ермолаева, А. Дре- вин, К. Истомин. Другие мастера, составлявшие еще недавно славу российского искусства, были отлучены от реальной работы или находились в эмиграции, с «формализмом» велась борьба, жестокая и невежественная.
Советский Союз предстал на выставке во всем своем странном, пугающем, столь непонятном для Запада величии.
Страна, где не было богатых, где крестьяне носили ордена, а философов высылали и расстреливали, страна, стремительно превращавшаяся из неграмотной в относительно грамотную, хотя полностью подчиненную пропаганде, страна, чьи летчики ставили мировые рекорды, где бесплатно учили студентов, но люди не могли спокойно передвигаться даже внутри собственной территории, страна, чьи фильмы потрясали мир, а даже небольшая часть правды о репрессиях повергала цивилизованных людей в ужас,— она была непонятна, привлекательна, она отталкивала и вызывала любопытство.
Эпоху никогда не отменить отрицающим ее приговором.
М. Хайдеггер
СССР: политические салоны тоталитаризма. Художественный памятник социальному мифу, как всякая утопия, в значительной мере сохранил своеобразную ценность, едва ли зависимую от заведомой лжи, лежащей в его основе.
Огромный пласт культуры перемещается из современности в историю на глазах одного поколения. Сейчас и в высотных домах Москвы, и в брутальных архитектурных фантазиях Третьего рейха ищут и находят не только воплощение времени и его бесчеловечных идей, но и художественные достоинства.
Тоталитарные режимы уходят в прошлое, оставляя память о потерях, навсегда потрясенное и надолго деформированное сознание. Но разуме- ется, оставляя память и о времени, где был свой свет и своя тьма, о времени, в котором жили, любили, страдали, радовались и умирали люди, способные, как все, на добро и зло, слабость и мужество. Стало быть, и свою культуру2.
Термин, доктрина, сама практика «социалистического реализма» создали пласт культуры, где доминировала политическая программа тоталитарного режима и где искусство, не проявляя своей сущностной автономии, осталось лишь способом жизнеподобного воспроизведения срежиссированных в угоду заданной политической идее событий. Как бы болезненно (или иронически) ни воспринималась культура «социалистического реализма», эпохи, которую называли «сталинской», а позднее «советской»3, какие бы глубокие ее метастазы ни существовали в культуре и сознании нашего времени, она, эта культура, стала уже историей.
Ни официальное искусство, ни искусство альтернативное, скрытое в тиши кабинетов или мастерских, ни искусство колеблющееся, ни тем более конформистская или почти конформистская культура не были свободны от конкретной исторической ситуации и не могли не реагировать на нее. Зато альтернативная культура нередко заражалась от собственного врага нетерпимостью, жестокостью и спрямленностью суждений. Борясь за свободу, ищут ее только для одной стороны — побежденного ждет лишь рабство.
И далеко не все укладывается в прокрустово ложе «правых» и «левых», весьма значительна была и упоминавшаяся «третья струя» — искусство далекое и от авангарда, и от официоза.
Подлинных художников-диссидентов в тоталитарную эпоху в Советском Союзе практически не было. Знаменитые мастера авангарда оставались в большинстве своем относительно или вполне лояльными к существующей власти, во всяком случае в своей профессиональной деятельности. Выставляться на вполне престижных, официальных, замечаемых широким зрителем выставках хотели все. Даже Филонов писал Сталина. Гул истории оглушал и людей, мысливших более рационально, чем художники.
т-
П. Филонов. Портрет И. В. Сталина. 1936 И. Бродский. Портрет И. В. Сталина. 1937
«У каждой эпохи, у каждой культуры, у каждой совокупности обычаев и традиции есть свой уклад, своя подобающая ей суровость, своя красота и своя жестокость, какие-то страдания кажутся ей естественными, какое- то зло она терпеливо сносит. Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии»4 — эти слова Германа Гессе весьма применимы к эпохе тоталитаризма. Ведь впрямь, наиболее трагичной была эпоха для тех (не говоря, естественно, о прямых жертвах режима), кто не расстался с исторической этикой дореволюционных лет. Те, кто хотел и старался вписаться в эпоху, ощущали себя более естественно. Люди искали абсолютного приятия. Порой это получалось. И парадокс в том, что эта определенность интенсифицировалась именно наркотической замутненностью сознания.
Сакрализация власти, за которой стояло социальное величие отечества и уверенность в уникальности его судьбы, происходила стремительно и незаметно. Никто не был свободен от ощущения огромности событий — будь то приближающаяся мировая революция, «несущая счастье всем трудящимся», или вселенская катастрофа. Причем и то и другое было достаточно иррациональным, доступным скорее вере, нежели здравому смыслу.
Термин «социалистический реализм» и в России, и за границей пока употребляют весьма приблизительно. Кроме филиппик по поводу его ангажированности, порочности и несостоятельности или же соцартистского спекулятивного глумления, ничего вразумительного по поводу доктрины, игравшей существенную роль в художественной жизни огромной страны на протяжении более полувека, не сказано. Миф старательно развенчивают, не осмыслив вполне.
В этой книге под «социалистическим реализмом» имеется в виду пласт культуры, где социальная программа тоталитарного режима является доминантой и где искусство, не проявляя своей сущностной автономии, остается лишь способом жизнеподобного воспроизведения срежиссированного в угоду заданной политической идее зрелища.
Сознание исключительности поддерживалось реакцией Запада. Там мечта о равенстве и ненависть к богатым еще не утратили своей остроты, и своего рода «политическая влюбленность» в первую «покончившую с богачами, свободную страну» была в расцвете. Даже великий скептик Анатоль Франс с симпатией относился к Советскому Союзу и происходящим в нем переменам.
Исключительностью оправдывалось слишком многое. Историческая избранность предполагает жертвенность, даже мученичество во имя будущего (святая и привычная тема для русской культуры), инерцию и неиз-
бежность социальных катаклизмов, возможность примирения с несправедливостью для некоторых сегодня во имя всеобщего счастья завтра.
Исключительность ситуации не способствует трезвости мысли, и наркотизация сознания была явлением повсеместным. Даже те, кто не принимал режим, не в состоянии были относиться к нему сколько-нибудь объективно; их аргументами были ирония, брутальная сатира, даже инвектива (это касается, разумеется, исключительно литературы).
Люди жили в мире, где, используя терминологию Михаила Гефтера, Образы «еще не дотянули» до Понятия5. Да и конечная цель «царство свободы» — никем в принципе сомнению не подвергалась. Идеи Свободы, Равенства и Братства еще не были исчерпаны ни в сознании людей искусства, ни в сознании бедноты, ни в мечтаниях либеральной интеллигенции.
Искусство предполагает жить дольше сотворившего его поколения и, естественно, мыслит категориями завтрашнего дня. Мифология (в отличие от религии) не предполагает альтернативного мышления, и эти категории не встречали еретических сомнений.
Художественный образ утопии — важнейшая часть истории культуры. Едва ли тоталитарные эпохи могут гордиться многими шедеврами, но они несомненно были. И сохранили реальный образ мифа, в который верили с такой страстью, что он уже почти переставал быть мифом.
И утверждение, и отрицание были равно яростными, пафос преобладал над аргументацией.
Мир делился на противоборствующие, лишенные оттенков позиции, подобно тому как в нашем классическом черно-белом (тут возникает невольный, но соответствующий реалиям времени каламбур) кинематографе 1920-х оставалось место лишь для беспощадного зла («классовые враги») и безупречной добродетели (революционные герои). Такая поляризация, искусно поддерживаемая державной эстетикой, способствовала появлению своего рода эйфорической истерии.
Для интеллигентного независимого художника актом профессионального достоинства был не столько художественный поиск мучительной правды (как у Пушкина или Толстого), которая никогда не бывает однозначной, сколько отважная и вполне однозначная инвектива.
Основную (и почти всепроникающую) тенденцию в культуре того времени можно было бы определить понятием «тоталитарный романтизм».
Дело не только в натужной героизации, но прежде всего в приподнятости характеров и ситуаций. Мироощущение, лежавшее в основе искусства классического романтизма, предполагает соединение возвышенного и иррационального, отрешенность от быта, нравственную непримиримость, эскападу в мир легенд или экзотические страны. Перенесенное в социальную сферу тоталитарной культуры XX века, это мироощущение продуцирует пылкую утопичность, подмену сущего миражами будущего, агрессивную доверчивость к идолам, поспешную сакрализацию любой державной мысли. И это рядом с подозрительностью, с ненавистью ко всему чужому, ко всякой рефлексии. Что же касается экзотики, то ее было с избытком. Это и утопические мечты о коммунистическом рае, и полярные экспедиции, и подвиги летчиков, наконец, позднее — советские добровольцы в Испании.
Именно романтическую сторону тоталитаризма старались видеть и культивировать в своих картинах художники «третьей струи»: атлетизм, мужество, поэтическая простота человеческих отношений. Тоталитарная эстетика (как любая жестокая структура) требовала еще и сентиментальности, а пища для нее случалась и вполне достоверная. Внешний демократизм, интернационализм, подчеркнутое равенство наций и сословий — все это культивировалось, особенно в формальном аспекте. Достаточно вспомнить, как укачивают негритенка в известном фильме «Цирк», утверждая ненависть к расизму и любовь к детям всей планеты.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |