Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация издательства: В годы Отечественной войны писатель Павел Лукницкий был специальным военным корреспондентом ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам. В течение всех девятисот дней 27 страница



 

Городское население гибнет ежедневно тысячами от голода. Облик города страшен: скопление темных, вымороженных, обезвоженных, похожих на зияющие огромные могилы домов, в которых, ища, как «потерянный драгоценный камень, лучик коптилочного света, горсточку — хоть в ладонях — тепла, каплю натопленной из снега воды, ютятся, жмутся, напрягают последние остатки сил, чтобы встать, сесть, лечь, поднять руку, обтянутые сухой кожей скелеты полуживых людей, почти обезумевших, видящих голодную смерть рядом с собой, в той же замороженной комнате. Умирают безропотно, и их трупы лежат не вывезенные по неделям из комнат, в которых пришла к ним смерть.

 

А живые полны разговорами о том, что в ближайшие дни совершится чудо: вдруг все проснутся — ив магазинах окажется множество продовольствия, привезенного поездами. Многие, однако, в это чудо перестают верить и ниспадают в состояние отчаяния.

7 января. 5 часов утра

 

Спальный мешок на узком диване, в морозной кухне. На спинке дивана — баночка из-под мази, вдавленные туда крошки стеаринового наплыва, веревочка, и все это вместе заменяет свечу. Электричества нет. Воды нет. Радио безголосо. Телефон не работает. Во всей квартире — мороз. Я пишу. Хочется есть, но еды тоже нет. Полтора часа хотелось курить, и наконец, собрав силы, встал, сунул ноги в валенки, надел ватник, взял пудовый аккумуляторный фонарь, прошел в кабинет, добыл папирос... И вот теперь, ублаготворенный, пишу...

 

Немцы на Ленинградском фронте закрепились на новых позициях, наше наступление приостановлено. Значит, Ленинграду по-прежнему нечем дышать, и пройдет немало времени, пока наши войска вновь двинутся в наступление. А каждый день, каждый час промедления в освобождении Ленинграда от осады глубоко трагичен — он несет новые и новые голодные смерти и нечеловеческие лишения. Сейчас Ленинград для человеческой жизни явно уже непригоден.

 

Но выход из этого катастрофического положения виден. Я, как и многие тысячи ленинградцев, никогда не терял надежды на то, что Ленинград немцами взят не будет. Эта надежда оправдалась. О взятии немцами Ленинграда теперь уже не может быть ни речи, ни мысли. Итог ясен всем: осада будет снята. И вопрос для живущих только в том, доживут ли они до этого радостного дня или умрут с голода, не дождавшись.

 

7 часов 30 минут, чуть слышно заговорило радио, новая сводка, хорошая: трофеи и итоги боев с 1 по 5 января на Западном фронте. 10 тысяч трупов гитлеровцев на поле боя, 500 освобожденных населенных пунктов и пр. Значит, там наступление наше продолжается. Ура! Но... пожухла моя коптилка, и писать не могу...



8 января. 7 часов 20 минут утра

 

Ждал утренних известий с пяти утра, но в них нет ничего особенного, ничего обещающего близкое освобождение Ленинграда.

 

Вечером вчера был артиллерийский обстрел,„снаряды рвались где-то недалеко, когда я возвращался домой. Эти обстрелы вновь начались два-три дня назад. Это значит — тяжелые орудия, которые немцы вводили в бой, чтобы помешать нашим войскам прорвать кольцо блокады, теперь у немцев освободились.

12 часов 30 минут дня

 

—...На почте чернила замерзли. Бани не работают. По улицам вереницами гробы. Улицы завалены стеклами. На улице Попова выносят людей на носилках — только что в дом попал снаряд и пробил его насквозь. На Геслеровском, угол Теряевой, другой снаряд выбил огромную дыру в доме. Кровь. На Карповке снаряд попал в лед...

 

Все это меланхолично сообщает Людмила Федоровна, войдя в комнату и чертя на клочке бумаги план улиц, чтобы определить, с какой стороны падали снаряды.

 

Ровно в 11 часов начался очередной обстрел нашего района. Выпущено было снарядов двадцать, рвались вокруг. Стекла дрожали. Когда обстрел кончился, радио оповестило о начавшемся обстреле города, прервав на минуту известия Информбюро.

 

Сильный мороз. Сейчас пойду в Союз писателей. Радио кричит об экономии топлива и электроэнергии. Хочется есть нестерпимо.

 

У Майки вчера шла горлом кровь. 4 января она потеряла хлебные карточки — свою и матери. Та абсолютно обессилена голодом. Они перед отъездом Натальи Ивановны поселились в надстройке на канале Грибоедова, прописались там. Делаю все, чтобы помочь им. Пока мог урвать от себя хоть какие-либо продукты, давал им. Позавчера, получив в магазине полкило скверной муки, специально ходил на канал, чтобы оставить им половину этой муки. Вчера отнес им шубу, на днях дал кучу белья, одежды, чтобы выменяли. Больше помогать нечем.

 

Вот... Ровно час дня... Радио: «Внимание! Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение транспорта по району восстанавливается». Смешно: сообщение об этом — через час сорок минут после прекращения обстрела!

 

Позавчера наконец получил письмо от отца, из Вологды. Это первые сведения с той минуты, когда 17 декабря отец, брат и Наталья Ивановна сели в машину, чтобы ехать на аэродром. «Дуглас» был атакован вражескими самолетами. Но долетели благополучно. Теперь сыты и едут в Ярославль, где находится училище {47}. Я счастлив, что они спасены.

Вечер

 

8 квартире № 27 «надстройки писателей» в доме на канале Грибоедова состоялось заседание Правления Союза писателей. Собрались: В. Шишков, И. Груздев, В. Кетлинская, Л. Рахманов, И. Кратт. Я вел протокол и попутно сделал подробные записи об обстановке, в какой проходило заседание, и обо всех делах, какие решались там: о списке писателей и их семей, подлежащих эвакуации на первых машинах, которые предоставит Смольный; об изыскании возможностей улучшить положение писателей, о том, кого в первую очередь устроить в больничный стационар, открывшийся в «Астории»; о списке творческого актива для выдачи обещанного Смольным дополнительного пайка; о работе столовой, жестком контроле и строжайшей ответственности за каждый грамм израсходованных продуктов; о разрушенном центральном отоплении надстройки и о распределении дров. Я сделал полное и подробное сообщение о проделанной мною «спасательной» работе.

9 января. 6 часов утра

 

Коптилка. Радио безмолвствует. Холод. Чувствую себя больным.

 

Вчера, после заседания Правления Союза писателей, кончившегося в 9 вечера, блуждая на ощупь, с протянутыми вперед руками, по лестницам и коридорам, без спичек, коих нет возможности достать, я несколько раз падал и ушибался.

 

Оступившись на обледенелых ступеньках и не зная, куда ставлю ногу, прокатился на спине по ступенькам в подвал, распорол руку, порвал полевую сумку, сильно ушиб голову и спину. Выругавшись, все же пошел к Кетлинской, выискивая в пролетах ее квартиру на ощупь. Было уже десять вечера, я уже еле волочил ноги, но чувство долга (мне надо было с Кетлинской посоветоваться) заставило меня дойти до нее. Потом быстро, насколько позволяло сердце, я шел домой по совершенно пустым улицам, на которых попадались только редкие военные, имеющие, как я, ночные пропуска. Город весь день вчера был особенно красив — в грозной, суровой своей зимней одежде. Днем светило солнце, ночью небо было чисто, сияли звезды, был сильный мороз...

10 января. 5 часов утра

 

Вчера для решения всех дел, какие могут послужить но спасение погибающим, провел в Союзе писателей весь день.

 

Чувствовал себя из рук вон плохо и только усилиями воли заставлял себя встать с кресла или стула. Экономил движения, стараясь не сделать зря лишнего шага, испытывая боль в области слепой кишки, слабость, одуряющую сонливость, от которой моментами путались мысли. Адовый холод помещений союза, в которых провел этот день (конечно, в полушубке и валенках), сковывал руки, оцепенил все тело.

 

Черная, с черной кожей лица, приволоклась вдова поэта Евгения Панфилова, и грохнулась в кресло, и сидела там неподвижно, безжизненно, как иссохшая, страшная, закутанная в платок мумия. Так же выглядела поэтесса Надежда Рославлева, да и многие другие, упадавшие в кресла, замиравшие в них в отчаянной надежде на помощь.

 

Меня настойчиво спрашивали, скоро ли кончится эта блокада, кончится ли она, не обман ли все заверения в том, что осада будет снята? И возьмут ли Мгу, и о том, через сколько дней можно ждать освобождения дороги? И, как будто я обо всем этом (чего никто в мире точно не знает!) могу знать точно и ясно, ждали от меня исчерпывающих ответов. Сам я, убежденный, что это освобождение придет, но зная о сроках и фактах столько же, сколько они, видел лишь, что людям нужно дать хоть кроху бодрости духа, хоть маленькую надежду. И я говорил не как на митинге, а как дома — тихо, убежденно, спокойно и убедительно, что война есть война, что дела на фронте хороши, но подвигаются медленнее, чем всем нам того хотелось бы, но главное — дела хороши. И что Мга взята будет, если не в лоб, то обходом, и дорога откроется, и продовольствие хлынет в город, и все уцелевшие до этого дня, нашедшие в себе силу, и стойкость, и бодрость духа, оправятся, и будут жить, и будут здоровы, и жизнь принесет им и всем нам еще много хорошего, и главное — что Ленинград выдержит, уже выдержал испытание, ибо взят немцами не был и теперь, для всех ясно, никогда, никогда взят не будет!

 

И приободренные, оживившиеся люди уходили более бодрыми, уверенными шагами.

 

Я видел радость А. С. Семенова, на которого свалилось несколько благ: карточка первой категории, включение в список актива, решение уложить его в «Асторию» — все, по моему настоянию, выхлопотанное для него Правлением. Без всего этого Семенов умер бы через несколько дней, ибо уже сейчас держится только впрыскиваниями. А вот теперь он будет жить, и он сам поверил, что будет жить!

 

...В моем пути к Союзу писателей снаряд упал на тот угол Кировского и улицы Горького, где я только что прошел.

 

Вечером, возвращаясь домой после обстрела, я в темноте чуть не наткнулся на сети спутанных трамвайных проводов, сорванных на протяжении двухсот метров и превратившихся в неожиданное, опасное заграждение для проходящих автомобилей. А дальше при мне хлопнулся навзничь поскользнувшийся мужчина. И остался лежать без сознания, распростертый на спине, и мимо него проходили, думая, что он — труп. Я подошел к нему, и привел его в чувство, и несколько раз поднимал, и он снова валился на снег, как куль, — то лицом, то боком, то на спину. Это был хороший, еще способный жить, обросший бородою старик рабочий, и я провозился с ним, наверное, около часа, успокаивая его, забывшего названия улиц и куда он идет. «К свояку на завод!» — единственное, что он мог мне ответить. Я втолковывал ему, как идти и где он находится, и он наконец кое-как очухался и благодарил меня, «товарища военного», и я предоставил ему идти дальше, когда увидел, что он больше не упадет.

 

И добрел домой сам, каждый свой шаг проверяя терпением и волей. Правый бок причинял мне острую боль, слабость была такова, что перед глазами ходили круги, а на левой стороне переносицы я все время видел неуловимую и несуществующую в действительности мушку, которую то и дело стремился смахнуть рукой, даже тогда, когда понял, что ее нет в природе.

Ночь на 11 января

 

Вот уже две декады, как ничего, кроме голодных норм хлеба, по карточкам не выдается.

 

Ленинград, по сибирскому, таежному выражению, «не жилуха». Условия для существования (вернее — отсутствие всяких условий для существования) уже просто невыносимы. Отсутствие света в вымороженных квартирах, отсутствие воды, бездействие канализации, отсутствие городского транспорта, дров, хороших вестей с фронта, отсутствие газет (уже давно не доставляемых), почты, у большинства населения отсутствие денег, голод, голод, все живое убивающий голод, отсутствие даже возможности похоронить умерших (на улице видел объявление, по существу, конечно, смешное: «Меняю хлеб на гроб или доски») — вот обстановка, в какой находимся мы. Эвакуация прекращена главным образом из-за отсутствия горючего.

 

И при всем этом у меня нет настроения безнадежности. Духом я бодр и все еще уверен в себе, и в силах своих и энергии, в возможностях моих, и — главное — в близком освобождении Ленинграда. Связанный взятыми на себя обязательствами перед Союзом писателей, я вижу мой долг в том, чтобы эвакуировать тех писателей и их семьи, которые включены в первоочередной список.

 

Только после этого я буду считать себя вправе позаботиться о себе лично, отправившись в любую воинскую часть, где мне, военному корреспонденту, не дадут умереть с голода.

 

...Сейчас — ночь. Руки мои застыли. Стучать по ледяным клавишам машинки невозможно. Тратить горючее для коптилки, в которой капля света не больше горошины, — неразумное расточительство. Все тело захолодело. Ощущение голода кружит голову. Приподнимаясь с табуретки, испытываю неверность в равновесии. Поэтому кончаю запись, лягу сейчас в мой спасительный памирский спальный мешок, хоть и отлично знаю, что спать до утра не буду. А утром надо идти в Союз писателей, за пять километров, и затем в Смольный, снова по всем инстанциям.

13 января. 3 часа ночи

 

Мечта о мытье — неосуществима. Каждая спичка — почти недоступная драгоценность. Первое, что еще с завтрашнего дня будет выдаваться по карточкам в 1942 году (кроме хлеба), — спички: по четыре коробка на месяц для первой категории, по два — для второй и для третьей.

 

В моем ежедневном пешем пути в Союз писателей — от площади Льва Толстого, по Кировскому проспекту, через Кировский мост, по набережной Невы до Литейного моста, километров пять, — встречаю не больше десятка автомашин.

 

В сети спутанных, сорванных проводов ночью против мечети попалось несколько автомобилей — проводами были сорваны с грузовиков люди.

 

Впрягаясь в сани вместо лошади, воз дров волокут десятка полтора красноармейцев — это наблюдаю часто. Скарб, обгорелые доски от сгоревших домов, покойников, завернутых в простыни или ничем не покрытых, волокут, шатаясь, останавливаясь с раскрытым от короткого дыхания ртом, люди с ввалившимися щеками, обострившимися, как у мертвецов, носами, с лицами, цветом похожими на пожелтевший (иногда — почерневший) пергамент.

 

Один странный человек волочил своего покойника, положив его на короткие широкие санки не вдоль, а поперек. Поэтому покойник цеплялся голыми ногами и растопыренными замерзшими руками за всех прохожих, у которых не было сил посторониться — они только ругались, едва не сшибаемые покойником с ног.

 

Вчера между выбеленной морозом великолепной решеткой Летнего сада и замерзшими военными кораблями, величественными в строгости арктического обледенения, несколько человек держали за шиворот на набережной не стоявшего на ногах гражданина, в шубе, валенках, с очками, молодого человека, по виду доцента каких-либо наук или инженера. Он бессмысленно пучил глаза, казалось, он нарочно, упрямо норовил упасть — держать его за шиворот было трудно. Несколько женщин волочили на сцепленных гусем саночках где-то добытые доски. Женщин остановили, требуя, чтоб они положили этого полупокойника на доски. Женщины бранились, крича, что сил у них нет и что веревочка слаба, но все же согласились, чтоб этого человека положили к ним на доски. Напряглись и поволокли его...

 

В Союзе писателей была кромешная тьма. В черноте коридора женский голос окликнул меня:

 

— Нет ли у вас хоть капли какого-нибудь света?

 

— Ничего, кроме собственных глаз! — ответил я.

 

— А что говорят вам эти глаза?

 

— Говорят, что проблеск во тьме все-таки всегда найти можно!..

 

Но я ошибся, я сам долго, несколько минут, тыкался в мраморную стену, и в кресла, и в зеркала, ища проклятую дверь вестибюля, так-таки и не нашел ее, не понимая — куда она, давно знакомая мне, делась? Потом установил, что я еще не поднялся на несколько ступенек, и, когда поднялся, нашел дверь...

 

Тут раздались звон разбитого стекла, и глухой звук падающего тела, и женские слабые стоны. Несколько человек путались в этой тьме и просили друг у друга хоть одну спичку, но спичек не было, люди проходили, натыкаясь на углы, кресла, на лежащую и стонущую женщину. Я изрыгнул проклятие и пробился в вестибюль и в столовую, где, как в переполненном трамвае, люди теснились в шубах, в платках, с судками и мисками, и потребовал спичку, но требовать было не у кого, администрации никакой не нашлось, свечи не сказалось тоже. Сквозь непроницаемую тьму вестибюля и коридоров, сквозь продолжающиеся стоны невидимой женщины я Пробрался к коменданту, но и его не обнаружил на месте.

 

Я бегом поднялся на третий этаж, в Правление, однако и здесь было пусто. Управделами Розалия Аркадьевна ушла в какое-то теплое помещение. Я, чертыхаясь, вернулся, а женщина во тьме продолжала стонать, я окликнул ее, спросил, кто она, и сквозь стоны она ответила: «Корейша!» И несколько человек уже были возле нее и, нащупав ее руки, ноги, голову, выволокли ее в так называемую «казарму» — общежитие группы писателей, обитающих в Доме имени Маяковского, называющих себя бригадой МПВО и аварийной командой, обессиленных,

 

истощенных, предельно голодных, хотя за работу свою и получающих, в виде исключения, пищу два раза в день, с вырезкой пятидесяти процентов...

 

А работают они много и самоотверженно. Сегодня они натаскали вручную больше ста пятидесяти ведер воды из Невы, чтоб наполнить баки кухни. Центральное отопление замерзло, и работа столовой (единственного, что еще как-то поддерживает жизнь всех ленинградских писателей) прекратилась бы, если б не самоотверженность этой аварийной команды. А отопление замерзло и трубы полопались потому, что кочегар умер голодною смертью возле топки и топка погасла, прежде чем об этом узнали. Писатели, руководящие союзом и составляющие аварийную бригаду, много часов, шатаясь от слабости, ползали по дому и спускали воду, размораживая замерзшие трубы, чтобы спасти систему, причем впрок, для будущего, так как в эту зиму пустить ее снова уже нельзя. Для исправления хотя бы одного сектора центрального отопления нужны рабочие, водопроводчики, слесари, а всего человек до десяти специалистов, и никто за деньги теперь работать не станет. Директор дома требует для их найма, для кормежки их дважды в день в течение месяца двадцать обедов ежесуточно, с пятидесятипроцентной вырезкой. Но таких обедов не хватает и для писателей.

 

Обсуждая, что можно и нужно сделать, вместе с несколькими членами Правления я долго сидел в дворницкой. Заседание происходило там потому, что самый деловой человек среди нас — дворник Воробьев, устроивший у себя кирпичную печурку и натапливающий ее. А на лестнице, при входной двери, полулежало на стуле, вытянув ноги, как палки, какое-то умиравшее существо, нельзя было понять, женщина ли, мужчина ли (потому что нахлобученная на лицо вывернутая шапка скрывала его). Этого человека, вывалянного в снегу, подобрали на улице, принесли сюда, и теперь все проходили мимо: лежит себе — ну и пусть лежит!.. Таких вот, потерявших последние силы людей в городе сегодня десятки и десятки тысяч! Из Союза писателей вышел вместе с Л. Рахмановым, который нес к себе на Васильевский остров два обеда в кастрюлях — семье. Потом, возвращаясь домой через Кировский мост, видел трех умерших при мне на снегу (шли, внезапно падали и умирали). И еще несколько валяющихся, жалобно причитающих людей, полумертвых, около которых, на двадцатипятиградусном морозе, все-таки всегда стояли двое-трое пытавшихся им пособить прохожих, чаще всего — женщины. Но было ясно, что поднять на ноги лежащих вряд ли удастся, тащить их на себе даже самые сердобольные люди не могут (да и куда тащить?), что если эти люди не найдут в себе сил подняться и добрести до своего дома самостоятельно, то жизнь их на этом страшном и ко всему безразличном морозе кончена.

 

Вот половина седьмого утра. Радио молчит. «Известий» пс было.

 

Раздумываю о положении писателей. На Балтфлоте есть группа Вс. Вишневского. При Политуправлении фронта — группа, состоящая из Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Саянова и других. Все члены этих групп ведут большую, нужную литературную военно-политическую работу, каждый, конечно, занят по горло, а потому никто из них не занимается делами Союза писателей, никто, почти без исключения (был как-то Вс. Вишневский), даже не бывает в нем. В отличие от довоенного времени, с писателями, входящими в эти группы, мне за полгода войны почти не приходилось встречаться. Но, кроме этих писателей, в Ленинграде есть еще много других, положение которых крайне неопределенно. У них почти нет никаких возможностей быть полезными. Многие из них умерли с голода, многие умирают.

 

У нас много говорилось о руководящей и организующей роли партии, мы к этим словам привыкли как к официальной формуле. Но только тот, кто сейчас, преодолевая смерть, борется, трудится в Ленинграде, только тот, кто сейчас ходит в бои (вслед за коммунистом — первым идущим в штыковую атаку), до конца, до дна души, понимает, какая это огромная — главная — сила нашей грядущей победы!

 

В Ленинграде, на берегу Финского залива, в многочисленных рукавах дельты Невы, есть много крупных заводов, столь отчетливо просматриваемых немцами с их наблюдательных пунктов в Стрельне и в Петергофе, что каждое движение судов, прижавшихся к набережным у этих заводов, кранов и автомашин на их территории немедленно навлекает на них исступленный артиллерийский огонь. Но голодные, ослабленные люди в разбитых, вымороженных цехах этих заводов круглосуточно, непрерывно работают. Об одном из этих заводов я знаю следующее.

 

До войны он ремонтировал корабли. С осени из-за нехватки топлива и электроэнергии привычная работа завода оказалась немыслимой. Тогда завод был переключен на производство фугасных бомб — самого большого веса, а совсем недавно — и снарядов для полевых орудий. Но как производить такие бомбы и снаряды без специальных станков, без разработанной технологии, без тех деталей, какие могут поступить лишь от заводов-смежников Большой земли? Да еще без квалифицированных специалистов — ведь половина рабочих завода сейчас сражается на фронте, а другие больны, истощены голодом! И нет на заводе топлива, почти нет тока, здания цехов пробиты снарядами, обледенели. На заводе живут и работают физически слабые девушки да подростки, заменившие мужчин.

 

Но наши бомбардировщики должны летать, а трехдюймовые пушки должны стрелять!

 

Коммунисты и коммунистки, комсомольцы и комсомолки на своих собраниях, почтив память умерших за сутки, торжественно клянутся дать фронту продукцию. От заводской парторганизации через все звенья — до горкома партии и выше — до Центрального Комитета партии, — ежедневно, как магнитные импульсы, бегут к лучшим, к самым волевым людям волны рапортов и требований, распоряжений, приказов, контроля и проверки исполнения. За нужными деталями с бомбимых аэродромов вылетают специальные скоростные самолеты. Заводу передаются станки с вмерзших в льды кораблей. Технология разрабатывается мерзнущими в подвальных убежищах академиками. Чертежи изготовляются инженерами, которым над чертежной доской впрыскивают глюкозу. Все — кроме достаточных количеств хлеба и калорий тепла — получает коллектив завода. Девушки с саночками идут по льду, под обстрелом, к минированным полям Угольной гавани, чтобы выломать из-под снега топливо. И сами разбирают на дрова деревянные дома. И делают это ночью, после двенадцатичасового дневного труда.

 

 

Авиабомбы и снаряды, изготовленные Энским {48} заводом, переоборудованным в наших страшных зимних условиях, летят на врага. Я сам подвешивал эти бомбы к самолету Цибульского, сгружал эти снаряды с грузовика перед блиндажом батальона морской пехоты... И я думал тогда об организующей роли партии.

 

Я думал еще о том, что и сейчас и в будущем, воспитывая людей, партия должна прежде всего искоренять в людях четыре качества, лежащие в основе всех наблюдаемых мною недостатков, бытующих еще в нашем обществе. Эти четыре кита, на которых старый мир еще держится в душах людей, следующие: трусость, корысть, равнодушие и невежество. Все, что есть плохого в человеке, вырастает из этих качеств, взятых порознь или вместе в любых сочетаниях. И тот, кто хочет стать настоящим коммунистом, должен вытравить в себе именно эти четыре качества, в какой бы малой доле они в его существе ни присутствовали. А тот член партии, который в себе с этими качествами мирится или который не сознает необходимости искоренения их в себе, — тот не подлинный коммунист, тому не место в рядах ленинской партии, возглавляющей ныне святое дело освобождения нашей Родины от фашистских захватчиков...

 

...Сколько дум передумано бессонным моим, воспаленным мозгом! Сна — ни в одном глазу. А впереди — трудный рабочий день!

 

Есть хочется — нестерпимо!..

15 января. 5 часов утра

 

Когда шел домой, в девять вечера, — огромный поджар, костром, возле Машкова переулка. Тушить нечем, воды нет. Мороз — красивый, градусов под тридцать. Другой пожар — у Ждановской набережной — костер, уже догорающий.

 

Радио нигде не работает. Никаких новостей не знаем. по слухам, нами взяты Старая Русса, Новгород, Евпатория, окружена Мга.

 

Я вчера в Союзе писателей, в кабинете у Кетлинской, — отморозил себе правую щеку. К счастью, легко.

 

Позавчера вечером в Союз писателей с улицы притащили двух умирающих. После медицинской возни и глотка вина один ожил, ушел. Второй — юноша — засмеялся, заснул и умер. Его вынесли под ворота. Утром его уволокла милиция.

 

Декабрьские карточки (по которым не выдано ничего) объявлены недействительными. Позавчера по январским за первую декаду выдача — по 400 граммов крупы. Но талоны у большинства уже вырезаны в столовых. В Союзе писателей умерло от голода уже двенадцать человек. Двадцать четыре умирают. «Астория» (больница) не работает — авария центрального отопления. Приема новых больных пока нет.

 

Вдова Евгения Панфилова умерла, и ее лицо съели крысы.

 

В доме на канале Грибоедова — в надстройке и нижних этажах — лежат уже тринадцать непохороненных мертвецов. Один — неизвестный.

 

В. Н. Орлов опух. Еще не похоронена его мать. Жена через месяц должна родить. Видел Орлова в союзе, куда он приплелся с палочкой, чтоб съесть кашу. Он — мужественный человек, но состояние его таково, что, боюсь, он не протянет долго...

16 января. 5 часов утра

 

Вчера был в Смольном. Разговор с секретарем обкома партии Н. Д. Шумиловым, с Паюсовой и другими. Из Смольного добрел до Дома имени Маяковского, созвал здесь комиссию и полдня ревизовал продовольственную кладовую, она почти пуста, безотрадна...

 

Сил добрести домой не было, я заночевал в Доме имени Маяковского, в «казарме» «аварийной бригады», состоящей из писателей.

 

Лежу в этой комнате, на бильярдном столе, с трех с половиной ночи без сна. Иные из писателей спят рядом. Свет горит. За столами скрипят перьями Капков, Уксусов. В пять с половиной они пойдут пилить и таскать дрова, во спасение кухни столовой. И таскать воду. И все они больны и истощены. И весь вечер у них был спор: они доказывали друг другу, что они должны найти в себе физические силы, чтобы пилить и таскать дрова. И больше всех доказывал это самый больной из них — не писатель, а директор Управления по охране авторских прав, всеми нами уважаемый, задыхающийся от астмы А. С. Семенов. И еще бригадир, драматург Карасев.

17 января. 10 часов 30 минут утра

 

Я — в ТАСС, вторую ночь не ночую дома, — нет сил дойти. Тусклый утренний свет из окна. В комнате дымно, дым ест глаза, топится жестяная печурка, и все по очереди подкладывают в нее вместо дров, коих нет, — бумагу. И все по очереди жарят, варят дуранду — кто на касторке, кто просто на воде; кто, напротив, сушит ее. И пьют дурандовый «кофе» — стоя, сидя, расхаживая по комнате, в которой по крайней мере тепло.

 

Никто ныне, конечно, не может предложить мне даже кипятку, ибо воды нет и каждый стакан ее — драгоценность. Света и здесь давно уже нет, поэтому тассовцы из оборудованного в прошлом бомбоубежища перебрались в первый этаж, к дневному свету, а в часы тьмы освещаются коптилочками. У всех болят глаза.

 

Информации в ТАСС нет никакой, новостей с фронта нет, ленинградские предприятия, почти без исключения, не работают. Кировский завод получил некий заказ и сделал попытку выполнить его, закладывая и разжигая горны вручную и всю работу производя вручную, как в далекие, чуть не доисторические времена, когда кузнецы работали без какой бы то ни было техники.

 

Другой факт — заказ конфетной фабрике на конфеты для фронта. Тесто — тоннами — месили вручную и воду таскали ведрами, и заказ все-таки выполнили.

 

Рядом с ТАСС, через одно здание, вторые сутки горит многоэтажный дом, тот самый, что раньше был разбомблен. Пожары по городу уже каждый день, их «все больше, загоревшиеся дома тушить нечем, и они — большие, шестиэтажные — горят по двое-трое суток. Пожарные стараются главным образом только отстоять соседние дома.

18 января. 4 часа утра

 


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>