Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 30 страница



Он пошел принять душ. Я его ждал. Мне было немного не по себе, я сидел на самом краешке дивана, не решался откинуться на спинку. У меня все не шла из головы его перебранка с режиссером и как он рассердился.

Когда он вернулся, я заметил, что он переоделся: серые брюки и белая сорочка. Очень элегантная, и он еще закатал рукава. Он приподнял бровь и спросил: все в порядке, my boy? Я кивнул довольно глупо. Чувствовалось, что он тоже вспоминает ту сцену на съемках, и мне захотелось ему сказать, что он прав. Но я не сказал, это было бы нахально. Можно подумать, я что-то смыслю в кино.

Он, должно быть, читал у меня в мыслях, потому что тут же сказал:

— Ты слыхал про такой фильм — «Странствия Салливана»?

— Нет.

— Посмотри при случае. Это фильм Престона Стерджеса. Великий режиссер. Воплощение всего, что я думаю о кино.

— А что…

— Вот слушай. Дано: великолепный режиссер, который знаменит комедиями, «легкими» фильмами. И в один прекрасный день он решает снимать картину о бедняках, об изгоях. А дело происходит в 1929 году, кругом полным-полно бродяг и бездомных, которых выгнала на улицу нищета. Режиссер идет к своему продюсеру и говорит: хочу переодеться попрошайкой, посмотреть, как живут эти люди, и снять про них фильм. Продюсер отвечает — не пойдет: «Кому это интересно? Бедняки и так знают, что такое нужда, им не надо смотреть такое кино! Это только богатые, все в шелках, воображают, что нужда — это романтично». Но режиссер не отступается, пускается колесить по стране, втирается к бродягам, его забирает полиция, он попадает на каторгу. И на каторге заключенным как-то показывают фильм — одну из его собственных знаменитых комедий. И тут режиссера буквально берет оторопь: каторжники хохочут, хлопают себя по ляжкам, в эту минуту они напрочь забыли, где они… И тогда он понимает, что имел в виду продюсер.

— И вы думаете, что он прав?

— Конечно. Потому-то я и толкую о ритме. Я не хочу играть в картинах, где мир выглядит уродливым, грязным, отвратительным. Называть это развлечением — фуфло. Гораздо сложнее донести ту же мысль, но через комедию. Величайшие фильмы — те, где уродство мира показывается через смешное. «Быть или не быть» Любича, чаплиновский «Диктатор»… Но снимать так очень трудно. Тут нужно выдерживать ритм будь здоров. Потому-то так важно, чтобы в картине был ритм, никогда нельзя его терять.

В эту минуту он уже обращался не ко мне — он рассуждал сам с собой. Было видно, как серьезно он на самом деле относится к своей работе, гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд.



Я спросил, как ему удалось стать таким. Не бояться идти наперекор, стоять на своем. Мне хотелось понять это применительно к нему, но и применительно ко мне самому тоже. Я спросил: как стать Кэри Грантом? Я знаю, дурацкий вопрос.

Он посмотрел на меня своим всегдашним добрым взглядом — он словно ввинчивается тебе прямо в глаза — и спросил: «Тебе правда интересно?» Я ответил: «Да, да!» Как будто стоишь у края пропасти и сейчас упадешь.

Из Нью-Йорка в Лос-Анджелес он перебрался в двадцать восемь лет. Надоело мыкаться по Бродвею. Он прослышал, что на студии «Парамаунт» ищут новые таланты. Им нужны были новые звезды. У них уже были Марлен Дитрих и Гэри Купер, но с Купером приходилось несладко: он отправился на год в Африку и отделывался лаконичными телеграммами, грозясь, что не вернется. Арчибальда Лича пригласили на пробы. На следующий день Шульберг перезвонил и сказал, что его берут, но нужно придумать псевдоним. Что-нибудь звучное, как Гэри Купер или Кларк Гейбл.

И вот вечером они сидели втроем за столом с его подругой Фэй Рэй (той, что играла в «Кинг-Конге») и ее мужем и придумывали, как ему назваться. Кэри Локвуд? Кэри — неплохо, но Локвуд ему не нравилось, и Шульбергу тоже. Он предложил ему список фамилий на выбор. В этом списке было, среди прочего, «Грант».

И так в одно мгновение он превратился в Кэри Гранта. Прощай, Арчибальд Лич! Здравствуй, Кэри Грант! Он стал просто бредить Кэри Грантом. Он хотел, чтобы это было совершенство. Часами смотрелся в зеркало, доискивался мельчайших дефектов. Чистил зубы, пока десны не начинали кровоточить. Вечно носил в кармане зубную щетку и доставал ее после каждой сигареты, а курил он тогда по пачке в день, — боялся, что зубы пожелтеют. Он сел на диету, принялся качать штангу, стал меньше пить спиртного и старательно подражал своим любимым актерам: Чаплину, Фэрбенксу, Рексу Харрисону, Фреду Астеру. Он перенимал у них общую манеру и отдельные жесты. Например, он рассказал, что подолгу упражнялся держать руки в карманах, чтобы выглядеть непринужденно и уверенно, а у самого при этом от страха так потели ладони, что он потом с трудом вытаскивал их из карманов!

Как мы хохотали!..

Обожаю, как он смеется. Это даже не смех, а такой сдержанный саркастический смешок. Почти что скрип.

«Показать тебе, my boy?» — спросил он. И изобразил, как он выглядел с прилипшими ладонями в карманах. И заметь, прибавил он, толку от всех этих усилий было чуть, потому что образец элегантности, Гэри Купер, так и парил где-то на недосягаемой высоте.

Похоже, актер в то время был вообще-то не бог весть какой важной персоной. Скорее деталь интерьера, которую помещали в фильм. Как красивую вазу. Подшлифовывали нос, зубы, затушевывали скулы, чтобы щеки казались более впалыми, удаляли лишние волоски, выщипывали брови, штукатурили белилами и румянами в несколько слоев, обручали, женили, выдавали им роли, перебрасывались ими как мячиками. Собственного голоса они не имели.

А он не хотел быть как мячик и поэтому занимался самосовершенствованием — сам, перед зеркалом. Он лепил Кэри Гранта. Носил с собой всюду блокнотик и записывал, когда ему встречались новые слова: «avuncular», «attrition», «exacerbation»[52]. Шлифовал выговор, движения, манеру держаться, и в целом получалось довольно неплохо. Только вот когда Джозеф фон Штернберг, не спросясь, сделал ему пробор не с той стороны!.. Это была его пятая по счету картина. Он уже привык носить четкий, строгий пробор слева. А тут вдруг прямо перед съемками Штернберг схватил гребень и зачесал ему волосы направо. Как он тогда разозлился!.. Он уверял, что Штернберг нарочно хотел вывести его из себя…

— Хуже этого не придумать, выкинуть такой финт, когда вот-вот крикнут: «Мотор!» Но я ему отомстил. Стал с тех пор носить пробор справа — и проносил всю жизнь, Штернбергу назло!

Тот фильм назывался «Белокурая Венера», с Марлен Дитрих. Я его тоже не смотрел.

Надо будет походить в синематеку. Откуда только время взять, чтобы пересмотреть все эти фильмы?.. Так я экзамены в жизни не сдам! Но мне все равно.

Посреди разговора зазвонил телефон. Ему звонили из Бристоля. Я понял, ему что-то говорили насчет его матери, а он отвечал: «Так, так». Вид у него был озабоченный.

Он никогда не рассказывал мне о своей матери, а я не решаюсь спросить.

Мы смотрели из окна на парижские крыши, и я ему сказал: «Мне нравится, когда вы мне рассказываете про свою жизнь, мне это придает храбрости».

Он улыбнулся немного устало и ответил, что не дело жить через кого-то — свою жизнь надо выстраивать самому. Он будто хотел мне что-то сказать, но не знал как.

И продолжал свой рассказ.

На студии «Парамаунт» никто не относился к нему всерьез. Его брали на роль за внешность. По сути, им затыкали дыры. Главные роли всегда предлагали сначала Гэри Куперу, а если тот отказывался — Джорджу Рафту или Фреду Макмюррею. Кэри Гранту отводилась роль элегантного статиста. От него требовалось ненадолго появиться в фильме, всегда в одном и том же облике: высокий, красивый, импозантный, руки небрежно засунуты в карманы. Но годам к тридцати это амплуа стало ему надоедать. Тем более что на студии появлялись одаренные новички, например, Марлон Брандо.

— Я наблюдал за актерами и актрисами, внимательно смотрел и учился. В кадре важна не искренность, важно держать ритм. Надо найти свой ритм и выстроить всех под него — вот тогда ты действительно будешь жить на экране, а все остальные стушуются. Только мне никак не давали этого сделать…

И вот в один прекрасный день Джордж Кьюкор пригласил его сниматься с Кэтрин Хепберн в фильме под названием «Сильвия Скарлетт». Этот фильм я тоже не видел. Но именно после этого фильма он стал по-настоящему известным. Для всех, кроме него, картина оказалась провальной. Но он в ней был великолепен!

— А знаешь, почему мне удалась эта роль, my boy? Потому что в ней я был одновременно и Арчи Личем, и Кэри Грантом. И все вдруг встало на свои места. Я чувствовал себя уверенно, хорошо, я освободился. Всю жизнь я стремился быть на экране самим собой — и понял, что это едва ли не самое трудное. Потому что для этого нужна ломовая уверенность в себе. Я наконец позволил себе такие выражения лица, движения бровей, позы, которые я ни у кого не перенимал. Это было мое, мое собственное. Я создал свой стиль.

Он разом стал известным актером. На «Парамаунте» ему предложили новый контракт, старый как раз заканчивался. И тут он выкинул совершенно невообразимый финт: он отказался. Решил работать сам по себе. Это было очень рискованно. По тем временам это было чудовищно дерзкое решение.

В нем проснулась мальчишеская энергичность Арчи — уличного пацана, который в четырнадцать лет поступил в Бристоле в труппу бродячих актеров, в шестнадцать заявился в Штаты, потолкался в театре и перебрался в Голливуд. Вот этот мальчишка ему нравился, им он хотел быть — а не куклой, которую дергают за ниточки в «Парамаунте». Он хлопнул дверью.

— Если бы я тогда не ушел, я бы так и остался во все бочки затычкой, и все. А так мне светило либо сгинуть в полной безвестности, либо стать наконец таким актером, каким мечтал… А ты хочешь поступать в эту свою Политехническую школу?

— На самом деле не очень… Но это очень хороший институт. Лучший французский вуз.

— Ты сам решил поступать?

— Нет, родители…

— Тогда подумай хорошенько — чего ты сам-то хочешь? Потому что, не обижайся, но из того, что ты рассказываешь, у меня создается впечатление, что ты в своей жизни не актер, а статист. Ничего сам не решаешь. Делаешь, что тебе скажут.

Слышать это было обидно.

— Вы тоже долго делали, что вам скажут.

— Потому-то я тебе и говорю, что так жить не надо! В какой-то момент надо взять себя в руки и начинать все решать самому.

Когда он об этом говорит, кажется, что все так просто…

Он снова рассказал мне про место за туманом. Он нашел свое место.

Это был волшебный вечер.

Мы поужинали вдвоем. Он заказал ужин в номер, обслуживали нас по-царски. В салате он выбирает только самые красивые, ровные листочки, прочие не ест. Ничего себе! Дома у нас надо все доедать до последнего листика, даже подвядшие. Но я решил есть как он, некрасивые листья оставил на тарелке. Правда, их было немного. Я купался в роскоши. По-моему, у меня даже поступь изменилась, когда я вышел из гостиницы: я шел, засунув руки в карманы, и насвистывал.

Родители сидели в гостиной в пижамах и халатах, с мрачным видом. Я объяснил, что мы ходили с Женевьевой в кино и фильм нам так понравился, что мы остались на второй сеанс. Не забыть бы ее предупредить, чтобы она не проболталась!

января 1963 г.

Я рассказал Женевьеве, что провел вечер с ним, а родителям сослался на нее. Она опустила глаза и спросила: «Ты что, влюбился?» Я ответил, мол, спятила? А она говорит: «Ну так докажи, что нет! Поцелуй меня!» Мне совершенно не хотелось с ней целоваться, но пришлось, иначе она бы меня раскусила. Я коснулся ее пушка над верхней губой… Просто дотронулся губами до ее губ, не крепко, не взасос, ничего такого! Она положила голову мне на грудь и вздохнула: «Теперь мы помолвлены!» У меня по спине скатилась капелька холодного пота…»

— Мама, мама! — кричала Зоэ, вернувшись из школы. — Ты где? Что ты делаешь?

— Читаю дневник Юноши.

— А, и докуда ты дочитала?

— Он только что поцеловался с Женевьевой.

— Фу! Зачем?

Жозефина объясняла. Зоэ слушала, опершись щекой на руку. Рассказывая о Юноше дочери, она училась лучше его понимать. Проникала в его мысли. Не судила его, нет, — превращала в героя своей книги. Она словно пропитывалась им насквозь. Вот так, думала она, и надо писать: нужно понять персонажа, набрать как можно больше мелких деталей, дать им настояться, в определенный момент произойдет щелчок — и он оживет. И останется просто следовать за ним, смотреть, что он делает.

— Тебе не скучно мне рассказывать? — спрашивала Зоэ.

— Наоборот, мне интересно. Это как рассказывать самой себе. Почему ты думаешь, что мне скучно?

— Потому что у тебя иногда бывает плохое настроение, у меня такое чувство, что я тебе действую на нервы. Раньше ты была другая. Раньше тебе всегда можно было рассказывать о чем угодно, когда угодно, и ты всегда слушала…

— А сейчас я меньше слушаю?

— Ну да, — кивала Зоэ и прижималась к матери.

— Сейчас я все время зверую?

— Хорошее слово — «зверую», я его запишу в блокнот. Слушай, а тебе неинтересно, кто это на самом деле — Юноша?

— Интересно, я хочу дознаться кто. Присматриваюсь ко всем особям мужского пола в нашем доме.

— Еще не нашла?

— В корпусе Б, кроме мсье Дюма, не представляю, кто бы это мог быть.

— Это тот, что всегда пудрится белой пудрой?

— Да.

— А в корпусе А? Мерсон? Хотя нет, он слишком молодой… Пинарелли?

— Ему около пятидесяти…

— Это он так говорит! А кто еще?.. Мсье Буассон? Он зануда. Влюбиться в Кэри Гранта — это как-то совсем не в его духе. Может, мсье Леже? Старший из двух мужчин, которые теперь живут на пятом, в квартире Гаэтана?

— Я тоже подумала, что, может, это он.

— Но вообще, — прибавила Зоэ, напустив на себя таинственный вид, — есть еще мсье Сандоз. Он в молодости, между прочим, работал в кино. Он сам мне сказал. Не исключено, что это он. И поэтому он такой грустный. Он лишился величайшей любви в своей жизни.

— А сегодня обхаживает Ифигению? Скажешь тоже…

— А что, Ифигения тоже не лыком шита. Яркая личность. Ему нравятся люди, которые как-то выделяются. В душе он по-прежнему маленький мальчик… Мам, давай сегодня посмотрим «Шараду», а? Я уже сделала уроки!

И они стали смотреть «Шараду». Стоило появиться на экране Одри Хепберн, как Зоэ воскликнула: «Какая же она красавица! Она, должно быть, вообще ничего не ела, такая худая, — я тоже не буду ничего есть!» Она ждала сцены, где Бартоломью, персонаж Уолтера Маттау, говорит: «Когда я последний раз сдавал галстук в химчистку, мне вернули только пятно!» — и заходилась от смеха, и теребила пальцы на ногах.

Жозефина рассеянно думала о чем-то. Одри Хепберн на экране не давала Кэри Гранту прохода, настойчиво — и при этом изящно, с юмором. Как ей удается признаваться мужчине в любви с такой ненавязчивой легкостью? Эта женщина — воплощение фации.

Недавно она столкнулась на улице с Беранжер Клавер. Точнее, Беранжер едва не сбила ее с ног, торопясь с одной эксклюзивной распродажи, в «Прада», на другую, в «Задиг и Вольтер».

— Падаю с ног, дорогая! Ни минутки покоя! Как же замечательно жить одной, без мужчины в доме! Жак просто чудо, за все платит и ни во что не лезет. Я каждый вечер куда-нибудь хожу. Развлекаюсь, не то слово!.. А ты как? Что-то неважно выглядишь… Все без ума от Филиппа Дюпена? Ох, забудь ты его, дорогая… Он еще живет с этой, ну, знаешь…

— Да-да, — поспешно ответила Жозефина, не желая слушать дальше.

— Она живет у него, он везде появляется с ней! Ты ее знаешь?

— Н-нет.

— Говорят, она очень даже ничего. И молоденькая, само собой. Я тебе просто говорю, чтобы ты не теряла времени. В наши годы время терять нельзя! Ладно, я побежала, мне еще кучу магазинов обойти, обожаю специальные распродажи!

Она вытянула губы трубочкой, чмокнула воздух и ринулась в такси, путаясь в пакетах.

Жозефина то беспричинно радовалась, то переживала. От Филиппа вестей не было. Она то твердила про себя: «Он меня забыл, он живет с другой», — то снова принималась надеяться и почти не сомневалась, что он ее любит. Собиралась поехать к нему… Но не ехала. Боялась упустить Кэри Гранта и Юношу.

Болтовня Беранжер повергла ее в полное отчаяние.

Фильм подходил к концу. Зоэ лениво потягивалась:

— Вообще его можно понять, Юношу. Кэри Грант ужасно обаятельный, хотя, по мне, конечно, староват.

— Когда кого-то любишь, на отдельные мелочи не обращаешь внимания. Любишь — и все.

Зоэ щелкала пультом, переключала каналы. Она остановилась на старом фильме про комиссара Мегрэ, который снимался еще во дворе дома № 36 на набережной Орфевр, выключила звук и предложила:

— Может, тебе поговорить с Гарибальди? Вдруг у него в картотеке что-нибудь есть на Юношу? Дай ему список, пять-шесть человек, которые у тебя на примете. Ты знаешь, сколько ему лет, где он родился, профессию его отца… Помнишь, у дяди Бассоньерихи была такая картотека на всех подряд?[53]

— С чего ему быть в полицейской картотеке?

— Мало ли… Спросить-то можно.

— Вообще да. Звякну ему завтра. А теперь — спать! Завтра в школу.

Зоэ нагнулась, погладила Дю Геклена, почесала за ухом. Пес что-то проворчал и отодвинулся.

— Что с тобой, псище? — удивилась Зоэ и прибавила басом, подражая Гомеру Симпсону: — Доу! Что, в холодильнике нету больше пончиков?

Пятнадцать лет, подумала Жозефина. Ей пятнадцать, у нее есть мальчик, и она говорит голосом Гомера Симпсона.

Она так и сидела на диване, закутавшись в плед.

Гарибальди… Последний раз они виделись в тот жуткий день, когда их с Филиппом вызвали в дом № 36 на набережной Орфевр и сообщили о гибели Ирис. Она поплотнее завернулась в плед.

Почти девять месяцев назад…

Зоэ вернулась, расчесывая на ходу волосы, и скользнула к матери на диван. Жозефина ее обняла. Это был их заповедный час, когда они секретничали. Зоэ всегда начинала с какой-нибудь ерунды, а потом заговаривала о чем-то серьезном. Жозефина любила эти минуты полного доверия. Придет день, когда Зоэ уже не будет ей обо всем рассказывать. Она знала, что рано или поздно так случится, и заранее этого страшилась.

— Знаешь, наша учительница по французскому, мадам Шокар, сегодня сказала только девочкам из нашей группы: «Не будьте клушами, вы можете сделать в жизни столько прекрасного и интересного, а жить и думать, мол, если бы я раньше захотела, то смогла бы, это слишком просто».

Она вытянула ногу, почесала под коленкой, снова подогнула ногу и плотнее прижалась к Жозефине под пледом.

— А потом она еще сказала: вот смотрю я на вас, вы все сейчас хорошенькие, смотрите, чтобы через десять лет никто не раскис и не захандрил!.. Самая лучшая моя учительница за всю школу. На нее смотришь и понимаешь, что можно стареть спокойно, можно даже поседеть и все равно остаться совсем не старой. Старость — это когда сам становишься грустным и других вгоняешь в тоску. Вот ты, например, никогда по-настоящему не состаришься, потому что ты никого не вгоняешь в тоску.

— Спасибо, приятно слышать.

Жозефина ждала новых признаний. Она наклонила голову, оперлась подбородком на макушку Зоэ, безмолвно приглашая ее продолжать.

— Мам, знаешь, Гаэтан…

— Что, солнышко?

— Ты была права. Он в итоге рассказал, в чем дело. Долго раскачивался… Не хотел говорить.

— И в чем же?

— Учти, история муторная.

— Я морально готова.

— Домитиль застукали в школе…

— На чем?

— Э-э, я даже не знаю, как тебе сказать…

— Давай-давай. Я не сомлею.

— Ну, в общем, она делала мальчишкам минет в туалете за пятерку.

Жозефину чуть не вырвало.

— Она еще в прошлом году, в парижской школе, этим занималась, но тут ее засекли! И все об этом узнали, в школе и в районе. В семье политический переворот. Бабку чуть удар не хватил. Гаэтан и раньше знал, он поэтому и ходил сам не свой и со мной почти не разговаривал. Он боялся, что это выплывет… Вот и выплыло! И узнали действительно все, даже в булочной, когда они приходят за батоном, над ними смеются! Булочница им говорит: «С вас пятерка, ой, ну то есть…» Ну вот. И поэтому он больше не хочет ходить в школу. А старший, Шарль-Анри, только и думает, как бы устроиться в Париже в интернат. Представляешь себе обстановочку?

— Да уж…

— Дед пытался поговорить с Домитиль, но она заладила: «Мне наплевать, я ничего не чувствую, ничего, и все». Я бы вот лучше чувствовала каждый день что-нибудь новое, чем совсем ничего!

— Бедняга Гаэтан!

— Я знала, что у нее уже были мальчики, но такое!..

Между тем в семействе Манжен-Дюпюи, в домике в Мон-Сент-Эньяне, вовсю выясняли отношения.

Мадам Манжен-Дюпюи, бабка, созвала в гостиной семейный совет. Изабелла Манжен-Дюпюи, Шарль-Анри, Домитиль и Гаэтан сидели вокруг стола. Мсье Манжен-Дюпюи, дед, предпочел воздержаться. «Это все, — заявил он жене, — семейные дела, по твоей части». Втайне он был чрезвычайно доволен, что ему не придется участвовать в совещании.

— Мне лично до фонаря, что об этом думает наша семейная реликвия, — провозгласила Домитиль, не успев пристроить свою весьма символическую мини-юбку на разболтанном стуле. — Мне здесь все равно житья нет. Я хочу обратно в Париж. Здесь кругом сплошные мещане, сытые, накрахмаленные дурни, забьют косяк — и уже пальцы веером…

Она ярко накрасилась — красный, угольно-черный, — засунула в уши наушники от плеера и вертелась так и эдак на стуле в надежде, что бабка заметит у нее татуировку на пояснице и это ее окончательно добьет.

Шарль-Анри возвел глаза к потолку. Гаэтан клевал носом. Он больше не хотел ходить в школу. Ну пропустит год и пропустит… Ему тоже хотелось вернуться в Париж. Здесь все про всех знают, треплют языком.

Изабелла Манжен-Дюпюи старалась сидеть прямо и думала о своем любимом мужчине. Он увезет ее далеко-далеко, и они будут жить долго и счастливо. Когда ты влюблен, жизнь кажется такой лучезарной! А она была влюблена.

Гаэтан искоса поглядывал на мать: та расплывалась в глупой улыбке. Он прекрасно знал, о чем она думает: о последнем парне с сайта знакомств. Вот уж действительно муть этот сайт, там же сплошные отморозки! Или это просто у нее так получается, что она цепляет невесть кого? Последнего звали Жан-Шарль. Сначала, по фотографии — идеальная улыбка, славное лицо, улыбающиеся голубые глаза, — Гаэтан было решил, что уж этот нормальный. Наконец-то ей попался приличный человек! Ей позарез нужен кто-то приличный, добрый, чтобы Любил ее, заботился о ней. Не ее это — жить одной.

Новый кавалер представился как Карлито — куда более по-свойски, чем Жан-Шарль. И то, Карлито звучит гораздо лучше. Они с матерью были знакомы два месяца, за это время он уже трижды приезжал к ним с юга Франции. Но при одном взгляде на его фиолетовую футболку Гаэтану стало ясно, что его оптимизм был преждевременным. На футболке красовалась надпись: «Я не гинеколог, но если надо, могу посмотреть». Приехав, он водружал в гостиной телевизор с плоским экраном и игровую приставку, а в одно прекрасное утро раз — и исчезал без предупреждения. Мать звонила ему и попадала на автоответчик. А как-то раз он повел их в японский ресторан, и банкомат заглотил его карточку. Но это ничего, ничего, уверял он, закажет но-о-овую! На юге у него друзья, они подбрасывают ему работенку-другую, когда приезжают туристы, — когда открывается сезо-о-он, — а сезон на юге открывается в апреле… Только вот почему-то в этом году сезон уже месяц как открылся, а никакую работенку ему до сих пор никто не предложил.

На пасхальные каникулы он пригласил их к себе. Поехали всей семьей, кроме Шарль-Анри, — того воротило от одного вида маминого ухажера. Жан-Шарль расписывал, что живет в Каннах в великолепном доме с бассейном. На поверку оказалось, что это затрапезного вида развалюха с поломанным лифтом и треснутым фонтанчиком во дворе, на самой окраине города. Жан-Шарль беспрестанно окал. Мама его защищала: он не виноват, что у него южный выговор!.. «Но меня тошнит от его выговора. И от его очков «Прада», тем более что это подделка». Ну и что-о-о, что подделка? А смысл покупать настоящие? Главное — что на них написано!..

Это была его любимая присказка: «А смысл?»

— Пойдем погуляем? — предлагала ему мама.

— А смысл?

— Пошли на пляж?

— А смысл?

Когда Жан-Шарль садился за руль, от него вообще житья не было. Он то вопил: «Ё-моё! Во-о-от эт-то тачка!» — то безбожно подрезал, прикрикивая: «Вали отсюда, грымза! Давно с кладбища?..» Еще он любил хвастать, как ходил с приятелями поглазеть на открытие Каннского фестиваля. «Представляете, там был Джамель Деббуз!..» Впрочем, день на день не приходится, иногда в его рассказе фигурировал не Деббуз, а Марион Котийяр, Ричард Гир или Шварценеггер.

«Самое смешное — когда они ехали по Каннам на машине, он зачитывал вслух все таблички с названиями: вот это такой-то бульвар, вот это частный пляж такого-то отеля. Ей-богу, осталось только провести экскурсию по районному супермаркету и кинотеатру!.. Так что когда мама пожаловалась, что ей грустно уезжать из Канн и она бы с удовольствием поехала туда снова, я подумал про себя: «А смысл?»

И кстати, какой смысл в этом семейном сборище? Для мамы пустая нервотрепка, а толку никакого. Иногда я понимаю папу… При нем все держалось, все шло как положено, пусть и не всегда приятно. Господи, до чего же мне все надоело!.. Хочу жить нормально, в нормальной семье…»

Все семейство сидело вокруг стола, за исключением бабки: та осталась стоять. Командное положение, раздраженно отметил про себя Гаэтан. Она постучала по столу и открыла заседание словами: так больше продолжаться не может. Им нужно уехать отсюда, поселиться всем вместе в большом доме, она возьмет все в свои руки и наведет в их жизни порядок.

— До сих пор я молчала. Но последняя выходка Домитиль переполнила чашу моего терпения. Больше я не буду сидеть сложа руки. Я не желаю, чтобы нашу фамилию позорили. В данном случае, конечно, уже поздно что-то предпринимать, однако я намерена положить конец общей расхлябанности…

Она провела пальцем по столу и продемонстрировала масляный след.

— Изабелла, ты не в состоянии ни вести должным образом хозяйство, ни воспитывать своих детей. Мне придется приучить вас к чистоте, дисциплине, хорошим манерам. Это, разумеется, будет нелегко, но, невзирая на преклонные годы и слабое здоровье, я готова нести этот крест. Во имя вашего блага. Я не допущу, чтобы вы превратились в разгильдяев, потаскух, отбросы общества.

Шарль-Анри слушал с одобрительным выражением лица:

— Лично я на следующий год в любом случае поеду в Париж, готовиться к университету. Здесь я не останусь.

— Мы с дедушкой окажем тебе финансовую поддержку. Ты уяснил, что успех стоит труда, усилий, и я рада, что ты это понял.

Шарль-Анри удовлетворенно кивнул.

— А вот тебе, Изабелла, — продолжала бабка, — нужно взять себя в руки. Мне стыдно, когда меня спрашивают, как у тебя дела. Ни у одной из моих подруг нет такой дочери. Я знаю, что ты пережила страшное испытание, удары никого не минуют, такова жизнь. Но это никоим образом не может служить оправданием…

— Но я…

— Ты носишь наше имя, и твой долг — быть его достойной. Образумься. Веди себя прилично. Стань своим детям примером…

Она перевела глаза на Домитиль: девчонка развалилась на стуле, тупо таращилась на носки сапог и нарочито вальяжно жевала жвачку.

— Домитиль! Вытащи немедленно изо рта жевательную резинку, сядь прямо!

Домитиль не отозвалась, но еще пуще задвигала челюстями.

— Тебе тоже придется над собой поработать! Нравится тебе это или нет!

Бабка обернулась к Гаэтану:

— Тебя, мальчик мой, мне упрекнуть не в чем. У тебя отличные отметки, преподаватели на тебя не нахвалятся. В нашем доме тебе всегда будет комфортно учиться и работать…

В комнате воцарилась тишина. И в этой тишине вдруг раздался тихий, неуверенный голосок Изабеллы:

— Мы не станем жить у вас.

Бабка вздрогнула от неожиданности:

— Что-что?

— Мы не станем жить у вас. Мы останемся здесь… Или переедем… Но с вами мы жить не будем.

— И речи быть не может! Я не позволю тебе и дальше предаваться лени и распутству!

— Я уже взрослая. И хочу жить своим умом, — пробормотала Изабелла, отводя глаза. — Я никогда не жила сама по себе, свободно…

— Хорошо же ты распоряжаешься своей свободой! Нечего сказать!

— Ты все за меня решаешь. Вы всю жизнь все решали за меня! Я уже не знаю, кто я такая… В моем-то возрасте! Я хочу стать настоящей, хорошей, изнутри. Я хочу, чтобы меня видели, какая я…

— И поэтому ты гоняешься за мужчинами в Интернете?

— Откуда ты…

— Твоя дочка разболтала. Домитиль.

Домитиль в ответ пожала плечами и продолжала жевать.

— Эти знакомства мне нужны, чтобы понять, кто я, я хочу, чтобы меня любили такой, какая я есть, какая я на самом деле… Не знаю… Ничего я не знаю!..

Мадам Манжен-Дюпюи наблюдала, как путается и мешается в отчаянии дочь, с холодной усмешкой. Душа у нее была черствая, она ставила превыше всего долг, а к дочери и внукам проявляла расчетливую благожелательность, за которую тем полагалось платить безоговорочной преданностью.

— Жизнь, дочка, — не одни только, как ты выражаешься, знакомства. Жизнь — это долгий путь: долг, честность, добродетель. Мне кажется, об этих идеалах ты давно позабыла.

— С вами я жить не буду! — упрямо повторила Изабелла, стараясь на встречаться с матерью взглядом.

— Я тоже не буду! — заявила Домитиль. — Мне и так здесь тошно, не хватало еще с вами!

— Выбирать вам не придется! — С этими словами бабка решительно хлопнула обеими ладонями по столу: разговор был окончен.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>