Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 28 страница



— Конечно, родная, — с облегчением отозвалась Жозефина.

— Если бы ты сюда заявилась, пока я не закончила, я бы тебя послала на все четыре стороны!

Жозефина громко, радостно засмеялась.

— Зайка моя, солнышко, самая сильная, самая умная!..

— Ладно, мама, хорош! Николас весь извелся, я тебе звоню с его телефона, он уже позеленел. Завтра вечером держите за меня кулаки!

— Сколько времени простоят твои витрины?

— Месяц.

— Я постараюсь приехать.

— Если не приедешь, ничего страшного. Ты, главное, пиши, это замечательно! Ты, наверное, ужасно счастлива!

Пока!

И Гортензия повесила трубку.

Вне себя от изумления, Жозефина прислушалась к коротким гудкам и медленно положила телефон. Ей вдруг захотелось танцевать.

Гортензия не обиделась! Гортензия не обиделась! Теперь она будет писать, писать, завтра, послезавтра, каждый день!

Ей не спалось. Слишком разволновалась.

Она раскрыла тетрадку и принялась читать с того места, где остановилась.

«28 декабря 1962 г.

Теперь я точно знаю. Это не мимолетное переживание. Это любовь, в которой я сгорю дотла. Наверное, так и должно было случиться. Я не стану в ужасе бежать. Пускай эта любовь держит меня за горло, я ее принимаю. Каждый вечер я жду, что он пригласит меня, как обещал, к себе в номер, и каждый вечер его кто-нибудь перехватывает, а я возвращаюсь домой и хочу только одного — закрыться у себя в комнате и выплакаться. Я больше не могу работать, спать, есть, в моей жизни только одно имеет смысл: минуты, проведенные с ним. Иногда я прогуливаю уроки и иду на съемочную площадку. А ведь меньше чем через полгода экзамены в Политехническую школу! Хорошо, родители не знают! Я не хочу упускать ни минуты, которую можно провести с ним. Даже когда он со мной не разговаривает — я его вижу, дышу тем же воздухом.

Какая разница, что я люблю мужчину, если этот мужчина — он? Мне нравится, как он улыбается, смеется, объясняет мне разные вещи про жизнь. Для него я готов на все. Я больше ничего не боюсь. За праздники я все обдумал. Когда мы ходили с родителями на рождественскую службу, я молился изо всех сил, чтобы эта любовь никогда не закончилась, хотя она и «ненормальная». «Нормальная» любовь у моих родителей: я не хочу быть как они! Они никогда не смеются, не слушают музыку, у них вечно поджатые губы… На Рождество они мне подарили учебники по математике и по физике! А он мне подарил пару запонок в очень красивой шкатулке, от какого-то английского портного, судя по всему — очень известного. Так мне сказала костюмерша.



Она посматривает на меня искоса. Она обо всем догадалась. Она давно с ним работает и предупредила меня: «То see him is to love him, to love him is never to know him»[49]. Осторожно, мол, держись от него на расстоянии. Но я не могу держаться на расстоянии. Я так ей и сказал. А она покачала головой и ответила, что тогда мне будет очень больно.

— Знаешь, он тебе показывает только то, что решил показать. То же, что и другим. Он выдумал такого персонажа, Кэри Гранта, обаятельного, неотразимого, элегантного, с юмором, — но за ним кроется совсем другой человек. А вот этого человека, малыш, никто по-настоящему не знает. И он может быть просто страшным. И самое ужасное — что он и не виноват, что в нем есть этот другой. Жизнь — жестокая штука…

Она посмотрела на меня так, будто мне угрожает опасность.

Но мне плевать на опасность.

Когда он на меня смотрит — я живу. И не боюсь.

И я не могу поверить, что на самом деле он — чудовище.

Он такой… Надо придумать для него какое-то особенное слово.

Первое, что он сделал, когда отказался от своего настоящего имени и превратился в Кэри Гранта, — завел собаку и назвал ее Арчи Лич. Разве не шикарно? Ну как такой человек может быть чудовищем? Я рассказал это Женевьеве, она заявила, что называть собаку собственным именем — странно. Потому что собаку водят на поводке. И состроила свою обычную гримасу.

Когда про него говорят что-нибудь дурное, мне сразу хочется встать на его защиту. Люди такие завистники… На днях на площадке один фотограф говорил кому-то из осветителей: слыхал, он в Нью-Йорке начинал как эскорт-бой? Это, дескать, все равно что мальчик по вызову. Смотри, как он всех обхаживает. Мое, дескать, мнение — он такой, и нашим, и вашим… Мне хотелось плюнуть ему в лицо! Но я отыгрался. Этот фотограф вообще мерзкий тип. Со мной он разговаривает как с собакой, только и лает: «Кофе! Сахару! Соку!» Он ко мне даже по имени не обращается, только «эй ты». Когда он в очередной раз пролаял свое: «Кофе!» — я плюнул в кофе и подал ему чашку с широкой улыбкой».

Вернувшись домой, Гэри обнаружил в стопке нераспечатанных писем приглашение от Гортензии. Долго его разглядывал и наконец решил пойти.

Надо же посмотреть, что вытеснило его из сердца Гортензии! «И будем надеяться, у нее вышло что-то толковое, иначе я закачу скандальчик», — мысленно прибавил он, поигрывая приглашением.

Он улыбнулся про себя и сам удивился, что улыбается. Не зря, выходит, он все-таки съездил в Шотландию. Выбрался из этого удушливого мутного тумана, который не давал жить и дышать. Стоял у самого края пропасти — и не оступился, не упал. Его не покидало чувство победы. Кого победил — непонятно, но победил. Ему было спокойнее на душе, яснее, легче. Хорошо, когда отделаешься от какого-то куска самого себя, который тянет обратно в детство! «Вот оно, — кивнул он своему отражению в зеркале и потер подбородок, — вот оно: я разделался с прошлым.

Собственно, это не была ни трусость, ни бездумность. А может, и нет… Какая разница? Я поехал, я сделал первый шаг, это он меня оттолкнул, мне себя упрекнуть не в чем. Хочу — могу снова быть и трусом, и бездельником!

И пора бы уже заняться прекрасной Гортензией!»

Но на подходе к Бромптон-роуд, уже в Найтсбридже, Гэри увидел перед витринами «Харродса» такую толпу народу, что заколебался, двигаться ли дальше.

Он едва успел отступить на шаг и спрятаться за спинами туристов: по тротуару навстречу шли Марсель, Жозиана и Младшенький. Младшенький шагал впереди, глубоко засунув руки в карманы. На нем был темно-синий пиджак с красно-зеленой нашивкой, в цвет галстука. Вид у него был свирепый, брови насуплены, рыжие волосы взъерошены; он почти бежал, не глядя по сторонам. Родители кричали ему вдогонку, они едва за ним поспевали. Куда он сломя голову?..

— Вот именно, чтоб мне сломать голову! Чтоб мне бухнуться в Темзу! Только утопиться и остается!

— Господи, Младшенький, ну что за ерунда, что ты, правда!.. — Марсель попытался ухватить сына за рукав, но тот яростно вырвался.

— Для тебя ерунда! А я опозорился! Она теперь на меня и смотреть не станет. Десять штрафных очков. Я для нее опять Карлик!

— Ну что ты, конечно, нет! — уверяла его мать, с трудом переводя дух.

— Конечно, да! Опозорился! Иначе и не скажешь!

— Да не разводи ты из этого целую историю…

— Разводи не разводи, а факт остается фактом: я говорил, а меня никто не понимал! Сложнейшие конструкции на изысканном английском, а в ответ сплошные «What?» да «Pardon?», ни в зуб ногой!..

— Вот это по крайней мере на родном языке! — ухмыльнулся Марсель, обхватив сына крепкими ручищами.

Младшенький прижался к отцу и залился слезами.

— Зачем я, спрашивается, зубрил две методики разговорного английского? Накой? Я как гадкий утенок, весь черный, посреди белых лебедей! Какой позор, какой позор!

— Да ничего подобного! У тебя просто другой выговор. Оно и понятно. В книжках говорят не так, как нормальные люди. Через пару дней ты любого джентльмена здесь заткнешь за пояс. Вот увидишь! К тебе еще будут подходить и спрашивать, не родня ли ты королевской семье.

Они прошли практически мимо Гэри, едва его не задев.

Гэри усмехнулся и решил прийти позже.

Сколько сейчас, восемь? Он позвонил приятелю Чарли. Тот жил прямо за «Харродсом», на Бэзил-стрит.

Чарли собирался расстаться со своей девушкой Широй и, чтобы набраться духу, решил свернуть косячок. Гэри это забавляло. Сам он с травкой давно завязал: его она вгоняла в сентиментальность. Начинало тянуть на старые песни, слезы в три ручья, вспоминался первый любимый плюшевый мишка с разорванным ухом, и неудержимо хотелось рассказать первому встречному всю свою биографию.

Зазвонил мобильник. Миссис Хауэлл. Третий раз! Он не снял трубку. Была охота затевать объяснения! Положим, смыться без предупреждения было некрасиво, но он больше слышать не желал ни об отце, ни о Шотландии, ни о шотландцах. С него хватит! Отец ему не нужен. Что ему нужно, так это фортепиано, Оливер… Да еще скоро — Джульярдская музыкальная школа в Нью-Йорке. Он подал документы перед поездкой в Шотландию и теперь ждал ответа: возьмут или нет? Теперь его интересует только будущее. Полная смена приоритетов. Вырос без отца — что ж, не он первый, не он последний. И дальше обойдется. Мужским идеалом у него будет дед, а надо будет поговорить — поговорит с Оливером.

По Оливеру Гэри соскучился. Позвонил его агенту, тот сказал, что Оливер был на гастролях за границей, но уже вернулся и ему можно перезвонить. И он перезвонит! Вот только разберется уже до конца с Шотландией — расскажет, как съездил, матери. Она, наверное, обиделась, что он вот так взял и укатил в Эдинбург. «Гм! Знаешь что, друг мой Гэри Уорд, ты уже не маленький. Умел напортачить — умей исправить. Она поймет. Она всегда все понимает».

Чарли протянул приятелю полуобгоревшую самокрутку. Гэри взял ее.

— Ладно, еще разок, — улыбнулся он, — но смотри, если меня развезет, с тебя такси и не пускай меня в «Харродс» ни под каким видом.

— Что ты забыл в «Харродсе»?

— Там обретается прекрасная Гортензия. Ей поручили оформить две витрины, и сегодня у нее главный вечер в ее жизни. Пресса, все дела…

— Ха, так там, поди, и Шарлотта будет?

— Слушай, правда… Я про нее и забыл.

Когда Гэри познакомил Чарли с Шарлоттой, тот влюбился в нее до беспамятства. Чего он только не вытворял, чтобы ее покорить! Гэри он честно и благородно предупредил. Тот не возражал: все равно у Чарли мало шансов. Шарлотта терпеть не может пухлощеких белокурых ангелочков, ей подавай высоких, худощавых и темноволосых.

Он сделал несколько затяжек. Накатывала неудержимая веселость.

— Хорошо-то как! Сколько я уже не курил…

— Мне это для решимости. Когда закуриваешь, перестаешь себя накручивать. Мне же сегодня с Широй объясняться.

— Ей должно быть приятно, что ты хотя бы не избегаешь прямого разговора. Мог бы ведь отделаться имейлом или эсэмэской. Уж хотя бы поэтому она тоже будет держаться достойно и дружелюбно.

— Где ты видел, чтобы девчонка, которую бросают, держалась достойно и дружелюбно? На моей памяти такого не было.

Гэри расхохотался. Он смеялся без удержу, до слез.

— Надо же, обычно я реву как теленок, а тут лежу от смеха!.. Откуда у тебя травка?

— Имеется в наличии дядюшка, стихийный анархист. Занимается тепличным разведением. На продажу. Но мне дает так. Я у него любимый племянник.

Гэри зажмурился, смакуя каждую затяжку.

Чарли включил музыку. Старая песня Билли Холидей — об избытой любви, о меланхолии, обещание тому, кто уходит, что его будут любить всю жизнь.

— Смени пластинку, — посоветовал Гэри, — а то никаких сил не будет расстаться.

— Наоборот, она создает правильный настрой. Барышня разливается, что страдает, а я сохраняю твердость духа.

Гэри снова рассмеялся. Определенно теперь ему от травки весело и хорошо.

Он встал, распрощался с Чарли и направился к дверям со словами:

— Ну что, «Харродс», посмотрим теперь, кто кого!..

Вечеринка к его приходу уже закончилась: убирали со столов, сдвигали стулья, выбрасывали букеты. Осталась одна Гортензия. Она так устала, что опустилась прямо на пол и сидела, уткнувшись лбом в колени. Черные балетки, длинные ноги, прямое черное платье Аззедина Алайи, черно-белый шелковый шарф.

Гэри бесшумно подступил поближе и пробормотал:

— Hello, beauty!

Гортензия вскинула глаза и отозвалась с усталой улыбкой:

— Так ты пришел!

— Ну! Хотел посмотреть, какие из себя мои соперницы… А почему ты в черных очках? Ты что, плакала? Вечеринка не удалась?

— Наоборот, полный успех. Но у меня ячмень вскочил на правом глазу. От усталости, наверное, а может, Жан Прыщавый удружил микробом — взбесился, что его не позвали.

— Это кто?

— Один убогий, живет теперь с нами.

Гэри ткнул пальцем в ярко освещенные витрины.

— Так вот, значит, из-за кого ты меня бросила?

— Что скажешь? — с тревогой спросила девушка.

Гэри обвел витрины взглядом, подолгу задерживаясь на каждой фигуре, каждой детали, и одобрительно кивнул:

— Очень хорошо! Точь-в-точь как ты придумала в Париже, помнишь?

— Правда?

— А ты что, сомневаешься? Как-то это на тебя не похоже.

— Мне так приятно… Я так хотела, чтобы ты пришел!

— Я пришел.

— Младшенький тоже приходил. Он теперь разговаривает по-английски, как викторианский лорд в напудренном парике. Марсель нащелкал фотографий и наговорил мне столько комплиментов, что у меня сил не было его слушать. Кстати, он мне даже предложил, мол, если я хочу, он начнет выпускать одежду под маркой «Казамии», а я могу рисовать коллекции.

— А ты?

— Ну, я не решилась ему сказать, что он работает, мягко говоря, не в том ценовом секторе… Так что я ответила обтекаемо. К тому же смотри…

Она раскрыла сумочку. На пол посыпался ворох визитных карточек.

— Видишь, сколько мне надавали контактов? И все они меня приглашают!

Навскидку — не меньше десяти.

— Гэри, они были в таком восторге! Видишь, вон у той косынка вокруг шеи? Это «Витон», очень красивая модель. Так один крендель из «Витон» предложил мне работать над их новой коллекцией! Представляешь?

И она повторила по буквам: «ВЭ-И-ТЭ-О-ЭН».

— Да и не только он… Мне уже предложили работу в Нью-Йорке! Слышишь? В Нью-Йорке!

— Что ж тут удивительного? Это красиво, элегантно. Я тобой горжусь, Гортензия, правда, очень горжусь.

Гортензия смотрела на него снизу вверх, опершись локтями на колени и сдвинув очки на нос. Какой он высокий, красивый, сильный, добрый! Он слушает ее внимательно, смотрит по-другому, не так, как раньше, — а так, будто им больше незачем ссориться. Словно он понял что-то важное. Держится спокойно, чуть отстраненно, с мужественной уверенностью, — раньше за ним такого не водилось…

— Ты какой-то другой, Гэри. Что с тобой?

Он улыбнулся, протянул ей руку и скомандовал:

— Подъем! Пошли отсюда! Я тебя приглашаю на ужин.

— Но мне еще…

Он досадливо приподнял бровь.

— Все тут убирать, — поспешно солгала Гортензия.

Николас пошел провожать Анну Винтур, но велел его дождаться: «Я быстро, сейчас вернусь, и будем праздновать победу! Ведь это победа, принцесса! Вот увидишь, у тебя теперь от предложений отбою не будет!..»

Не может же она так его бросить! Она снова посмотрела на Гэри. Его взгляд недвусмысленно говорил: идем, иначе будет поздно. Он вернулся, переступил через гордыню, протянул ей руку. Она колебалась. Перебегала глазами с витрин на плащ Николаса на вешалке в углу. Безукоризненный «Барберри» красноречиво заклинал ее остаться: «Гортензия, не дури, на карту поставлена твоя карьера! Не смей уходить! Николас рассвирепеет и в жизни больше для тебя пальцем не шевельнет». Она обернулась к Гэри: тот смотрел все мрачнее. «Откажусь — больше никогда его не увижу. Что делать, что выбрать? Николас мне еще нужен. Если бы не он, не его связи, сметка, вечеринка провалилась бы. Да, пришла куча народу, но, если честно, все они пришли ради него, не ради меня. Николас — это имя. И он идет в гору. С ним мне открыты все двери. Сама я еще пустое место…» Ее одолевали страх и сомнения. Она снова уронила голову на колени.

— Только не говори, что на тебе уборка пиршественной залы, — насмешливо возразил Гэри. — Что тут, уборщиц мало? Не ври, Гортензия. Все разошлись. Тебе тут нечего больше делать. Ты кого-то ждешь?

Она покачала головой, не в силах выдавить ни слова и не в силах ни на что решиться.

— Ты кого-то ждешь и боишься мне признаться.

— Нет, — прошептала Гортензия, — нет…

Лгала она так неумело, что Гэри все понял. Он отступил на шаг.

— В таком случае, дорогая, я удаляюсь. Приятного тебе вечера. Точнее, вам.

Гортензия сморщила нос. Решиться!.. Как тут решишься? С отчаяния стукнула себя по лбу кулаком. «Вечно та же песня, вечно надо выбирать! Ненавижу выбирать! Хочу все сразу!»

Гэри шел к выходу.

Она смотрела не отрываясь ему вслед. Старая куртка с блошиного рынка, черные джинсы, длинная серая футболка, рукава, как всегда, выбиваются из-под манжет, всклокоченные волосы. Плащ Николаса висел в углу с видом несгибаемым и удовлетворенным. «Ты поступила правильно, Гортензия. Покрутить любовь ты еще успеешь, подождет тебя этот мальчик, сколько вам обоим — по двадцать? Да у вас жизнь только начинается! Любит он тебя? Ну и что? Этим, что ли, ты возьмешь в профессии? А кто часами возился с твоими витринами? Кто предоставил тебе моделей? Кто пустил в ход все свои связи, кто названивал всем важным персонам и расхваливал тебя как звезду завтрашнего дня? Николас для тебя готов на все! Смотри, как он тебя разрекламировал, как разливался соловьем про твои прекрасные качества и трудолюбие, чуть не в краску тебя вогнал!.. В эту самую минуту он, между прочим, толкует о тебе Анне Винтур, выбивает тебе стажировку в американском «Вог», это же библия моды! А ты ему предпочтешь какого-то развинченного юнца? «No way!»[50]

Гортензия провожала Гэри взглядом. Он уходил все дальше.

Невыносимо!

— Подожди! Подожди! Я сейчас! — закричала она ему вслед.

Вскочила, подхватила кожаную куртку, сумочку и нагнала его у самой Бромптон-роуд.

Он взял ее за руку и провозгласил:

— Я передумал, ужин отменяется. Идем ко мне. Я так хочу тебя…

— А я хочу есть!

— А у меня пицца в холодильнике.

На следующее утро Гэри проснулся рано. Рядом под одеялом лежала Гортензия. Она спала на спине, забросив руку в сторону. Он чмокнул ее в грудь, и она тихонько простонала во сне: «Спать, спать! Я труп!..» Он улыбнулся, отодвинулся, снова укрылся. Она все так же в полусне проворчала, что ей холодно, и потянула одеяло на себя. Тогда он решил, что пора понемногу просыпаться. Ночью ему приснился отец. Вспомнить сон целиком не удавалось, только конец: Дункан Маккаллум сидит посреди какой-то поляны и протягивает ему руку.

Потянуло его на сантименты после вчерашней травы.

Он встряхнул головой, отгоняя мысли о странном сне, и поднялся.

Пойти, что ли, позавтракать с мамой?

Он нацарапал Гортензии записку, положил на кровать на видное место и тихо ушел.

«Кой черт понес меня на эти галеры?» — думала в то утро Ширли, глядя на мужчину, который безмятежно спал в ее постели.

Она перевела взгляд на пол: черная мотоциклетная куртка валяется, скомканная, вместе с черными брюками, сапогами, бельем. Они и словом-то вчера не успели перемолвиться, сразу набросились друг на друга. Она увлекла его в спальню, впопыхах стянула с него куртку и брюки, сама сбросила одежду, и они рухнули на постель.

Всю прошлую неделю Ширли разъезжала по скотобойням, готовила школьникам «чернуху»: таскала тяжелые бидоны с желатином, тазы с обрезками мяса, кости, продумывала сценарий фильма ужасов, которым рассчитывала отбить у детей вкус к любимому фастфуду. В качестве примера она выбрала наггетсы. Сначала продемонстрировала ребятам аккуратненький, чистенький наггетс в коробочке, пустила его по партам. А потом вкрадчиво заговорила:

— А теперь хотите посмотреть, из чего на самом деле делают эти вкусняшки? Смотрите! Все по списку, видите, в точности как указано в составе, на коробочке. Правда, это написано таким мелким шрифтом, что вы никогда не читаете…

Тридцать пар глаз смотрели на нее недоверчиво и свысока: мол, трепись, трепись, мало взрослые уже про все это вещали… И тут, засучив рукава, она принялась совать руки по локоть в банки и ведра. Она извлекала окровавленные куски требухи, печенку, лохмотья куриной кожи, говяжьи легкие, телячьи и свиные кишки, сжимала их, пока не брызнет струя экскрементов, куриные лапы, петушиные гребешки, свиные ножки, пучки жил, все в сгустках крови, заливала все это литрами желатина и клея и измельчала в громадной мясорубке. При этом нарочито сверялась со списком ингредиентов на упаковке. Школьники смотрели ошарашенно. Кожа рвалась с жутким треском, мясорубка визжала, перемалывая кости. Дети бледнели, зеленели, желтели, зажимали рты руками… Ширли щедро посыпала этот непотребный фарш сахаром и снова запускала мясорубку: вылезало густое, липкое розовое тесто. Она раскладывала его по формочкам, покрывала толстым слоем соуса с ядовитого оттенка красителями. Изредка бросала взгляд на класс: одни лежали, уткнувшись в парту, другие поднимали руку и просились выйти. А вонь! Вонь стояла невыносимая: острый, удушливый запах мертвечины и застоявшейся крови. «Погодите, — торжествовала она с выражением заправского истязателя, — это еще не все!» Подлила загустителя и размашисто прошлась по формочкам кистью с жидкой карамелью.

— Вот они, ваши наггетсы! Учтите, кстати, куриные и рыбные по составу — одно и то же. В лучшем случае семь сотых процента собственно курицы или рыбы. В худшем — три сотых. А теперь решайте сами, хотите травиться дальше?.. Еду сегодня больше не готовят, а производят. Именно так, как я показала. Никакой отсебятины. Все эти компоненты прописаны вот здесь, черным по белому, на упаковке, только уж очень нечитабельно. Так что выбор за вами. Будете вести себя как бараны в стаде — сами превратитесь в окорочка!

Эта фраза ей нравилась. Она не упускала случая вставить ее где могла.

Мальчик, что подходил к ней на улице, наблюдал за действом с широкой улыбкой. Остальных тошнило, они выбегали из класса один за другим. Когда урок закончился, он показал ей из-за парты большой палец: молодец!

Победа! Теперь их не скоро еще потянет на рыбные и куриные деликатесы.

Но как же она устала! И вся в крови.

Она сняла фартук, соскребла со стола брызги крови и фарша, сложила и убрала посуду, ведра, мясорубку и молча вышла. Теперь только вернуть грузовик Гортензии — и домой.

Забравшись в грузовик, она на минутку прижалась лбом к рулю и задалась простым вопросом: «Зачем я с ними так сурово? Можно же было объяснить как-нибудь помягче, поосторожнее, постепенно. А я сразу бухнула под нос эти кровавые куски мяса, ведра желатина, руки по локоть в крови, вой мясорубки… Ни секунды передышки. Все равно что самих искромсала на куски. Откуда во мне это бешенство, почему я никогда не могу вести себя спокойно? Что бы я ни делала — будто за мной гонятся, будто мне что-то грозит».

Она отогнала машину, пообещала Гортензии, что придет на открытие витрин, и отправилась домой. Мысль об уроке не давала ей покоя.

В конце концов она станет как те психи на углу Гайд-парка, которые живут на ящиках и, тыча пальцем в небо, обругивают прохожих и пророчат им конец света и божью кару. Она сделается такой же свирепой, жесткой, озлобленной.

И одинокой.

Останутся ей сплошные куриные кости — от кур, которых выращивают в клетках и выкалывают им глаза, чтобы они не отличали день от ночи, обрезают лапы и крылья… Вот и она так же останется слепой, безногой, бескрылой. Будет без конца нести одно и то же яйцо — барабанить одну и ту же проповедь, которую никто уже не станет слушать.

Ширли выкатила велосипед и отправилась в Хэмпстед.

Ей позарез надо его повидать.

Она объехала несколько раз вокруг прудов, завернула в бар, где они поцеловались — тогда, перед ее отъездом в Париж на Рождество.

Посидела, выпила пива. По телевизору шел крикет.

Вернулась к прудам.

В окрестных домах зажигались окна: большие богемные квартиры, здесь живут всякие художники. Огоньки отражались в неподвижной, мерцающей воде. Он, должно быть, живет в одной из этих квартир.

Она поежилась и вздрогнула от холода. Пора домой. Поехала обратно.

Когда Ширли крутила педали, ее это успокаивало, она ехала и размышляла. В мире миллионы одиноких женщин — и они не развлекаются тем, что толкут в ступе окровавленные говяжьи кости. Она остановилась на светофоре: тормоза заскрежетали, словно обращаясь к Оливеру. Рядом затормозила машина: за рулем женщина, рядом с ней сидит другая. «Тоже, видишь, одни, и нечего психовать. Да, но я больше быть одна не хочу. Я хочу быть с мужчиной, спать с ним рядом, трепетать под его тяжестью…»

Под его тяжестью…

Чувствовать прикосновение рук мужчины в черном. Его горячих широких ладоней. Каждая встреча — снова опасность. Она сдерживает дыхание, он все делает медленно, томительно сладкий ритм, дрожь объятий, нежные прикосновения — как удары, вспышки, которые гаснут, едва коснувшись кожи, блеск продуманной жестокости в глазах, поцелуи впиваются в тело, как укус, угрозы сбивчивым шепотом, короткие приказания, у твоих ног разверзается бездна, тебя предупреждают, но ты не слушаешь, пускай тебя наказывают, если за наказанием — такой всполох наслаждения… Он не причинял ей боли, только держал на расстоянии. Притворялся холодным, чтобы она вся горела. Прощупывал ложбинку позвоночника, как барышники, когда покупают лошадь, сгибал шею, тянул за волосы, внимательно рассматривал грудную клетку, ощупывал живот… Она не сопротивлялась. Ей хотелось скорее ухнуть в эту пропасть, полную опасностей, которая открывалась у их ног. Она делала шаг вперед, сердце бешено колотилось: представляла себе самое худшее. Училась распознавать, как взметывается наслаждение от умелого прикосновения пальцев. Отодвигать все дальше последний предел, трепетать в смятении — вся палитра смятения. Ощущать, как вся ее деланая женская хрупкость и в самом деле слабеет, изнемогает во власти всесильного мужчины.

Ее словно ослепила вспышка, — она замерла, окаменев, не в силах шевельнуться, стиснув зубы. Она больше не могла сесть на велосипед и уехать. И ни ровный шорох дождя по мостовой, ни шум машин не могли вернуть ее к действительности.

Она утверждала, что забыла его…

Что ей все это уже не нужно…

Но как же она скучала по «всему этому»! Как ее к нему тянуло!

«Все это» буквально въелось в нее.

Эти губы, эти руки, этот взгляд долго олицетворяли собой в ее жизни самую суть сладострастия — и сопротивляться ему не было сил.

Она пересекла Пиккадилли, ступила на тротуар и уже собиралась зайти в подъезд и поставить велосипед у входа, под лестницей, как заметила его у дверей.

Широкая спина в черной куртке.

— Что ты здесь делаешь? — произнесла Ширли, не поздоровавшись, не спросив, как дела. Ничего больше не прибавив.

Он двинул плечом и скривил губы.

— Встречался тут кое с кем неподалеку…

Она бросилась ему на шею и поцеловала, и еще раз, и еще.

Он молча увлек ее в подъезд.

А теперь он спит в ее постели.

Мужчина, которого она должна была вычеркнуть из своей жизни.

«Во что я вляпалась?..»

Ширли налила воды в чайник.

Он спит в ее постели…

Она обвела взглядом банки с чаем и остановилась на «Эрл Грей» из «Фортнум энд Мейсон».

Когда собирала на стол, она делалась такой мягкой, женственной.

Их ночь любви была медленной, нежной. Он брал ее лицо в ладони, смотрел на нее, говорил: «Ну-ну…» Ей не хотелось, чтобы он смотрел на нее. Ей хотелось, чтобы он выворачивал ее во все стороны, впивался зубами, шептал ей на ухо глухие угрозы, чтобы разверзалась та самая бездна. Она кусала его в шею, в губы, но он отодвигался и увещевал ее: «Ш-ш, тише…» Она выгибалась, подставляла живот под его кулак — а он обнимал ее, укачивал и повторял: «Ш-ш, ш-ш…» — как укачивают ребенка. Она спохватывалась, сдерживалась, старалась удержаться в таком же медленном темпе, как он, — и не могла, сбивалась с шага.

«Откуда во мне столько ярости? — размышляла она, ошпаривая заварочный чайник кипятком. — Словно удовольствие можно только вырывать зубами, словно без борьбы ничего не достанется, словно это не для меня — я не вправе…»

— Ш-ш, ш-ш, — шептал ей мужчина, прижимая ее к себе, и ласково гладил ее по голове.

А она что? Она отбивалась, вырывалась, твердила: «Нет-нет, я так не хочу!..»

Он останавливался в удивлении и смотрел на нее с такой добротой, что она уже не понимала, что перед ней за человек.

Не вправе, не вправе…

«Ярость. Грубость. Это мне нужна грубость, это я требую, чтобы со мной обращались жестоко, с ножом у горла».

Сердце сжимается от чувства опасности. По коже пробегает дрожь… Всю юность прожила как отпетая хулиганка: сбегала из дому, курила в дворцовых коридорах траву, от которой кружилась голова, ходила танцевать в какие-то злачные места, как потерянная, подцепляла парня, двух, трахалась в раздолбанной машине, а на заднем сиденье развлекалась другая парочка. Ни минуты покоя. Панковский хохол на голове, драные футболки с английскими булавками, сапоги в заклепках, дырявые колготки, ожоги от сигарет, выхлестывание бутылок прямо из горла, черный лак на ногтях, глаза перемазаны черной подводкой, с потеками туши… Быстрый перепих, мат, средний палец по любому поводу, наркотики как мятные леденцы. Отца чуралась — слишком мягкотелый, тюфяк. Мать даже обнять было нельзя — ну и ладно, думаешь, все равно это просто образ. А образ можно уничтожить, стереть. Ведь главное — что о тебе думают другие. Только вот другие часто подставляют кривое зеркало… Но в конце концов с этим перекошенным отражением сживаешься и сама начинаешь верить, что это и есть ты, что лучшего ты и не стоишь. И попадаешь в двадцать лет на такого убогого хама, как Дункан Маккаллум, который зажимает тебя где-нибудь за дверью, задирает юбку, а потом выбрасывает, как пустую пачку сигарет.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>