Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 37 страница



— Вы заставили меня ждать, придется мне вас наказать за это… Сегодня вечером я больше вас целовать не буду, а ключ верну вам завтра утром. За ночь я выпытаю у него все ваши тайны.

Сердце бешено застучало в груди. Ее терзали жестокие сомнения. Что он имеет в виду? Уж не оскорбила ли она его чем-нибудь невольно?

Напоследок он позволил себе лишь один ласковый жест: запустил пальцы ей в волосы и прижался губами к ее затылку.

— Волосы у вас как вороново крыло, — жарко прошептал он, — мягкие, шелковистые, свежие, как утренняя роса… Когда прощу вас, буду гладить их снова и снова…

Как ни глупо, но одного прикосновения его руки к ее волосам было достаточно, чтобы она успокоилась. Он нежно перебирал пальцами, легко притрагивался к виску, едва касался уха, шеи. Большим пальцем дотронулся до ямки в уголке рта, провел по нижней губе чуть грубее… Она в ответ прикрыла глаза и отвернулась.

Завтра, он вернется завтра. Когда ее простит…»

«Завтра же утром, пораньше, — размышлял Шаваль, — надо сделать дубликат. Отдам его Гробзихе, сообщу ей код от сигнализации и в каком ящике смотреть. Дальше пусть сама разбирается. Моя часть на этом будет выполнена. А с нее — хороший процент».

Когда они крадучись вышли из офиса, было уже около полуночи. Шаваль проводил Денизу до метро, разыгрывая оскорбление и холодность.

— Ты наказана, — шепнул он, обдав ее волосы жарким дыханием, и словно невзначай приоткрыл ворот рубашки, явив ее взору могучую и загорелую грудную клетку. — Увидимся завтра. При условии, что вы будете умницей. Ну, бегите на метро! Слышите!

Дениза взглянула на него с обожанием, сжала руки, сдавленно шепнула: «До завтра», — и умчалась с девической легкостью. Вот-вот отойдет последний поезд, на котором она сможет вернуться на улицу Пали-Као.

Шаваль глядел ей вслед: она сбегала вниз по лестнице, радуясь, что наконец нашелся мужчина, который отдает ей приказы, — и у него мелькнула странная мысль. Обвести Пищалку вокруг пальца было легче легкого. Она совершенно потеряла голову. Даже напрочь забыла, что в контору они вернулись якобы за его, Шаваля, ключами от дома. Придется опять что-нибудь выдумать… Ну да это будет нетрудно. Эта перезрелая девица до того доверчива, что ему невольно захотелось и дальше ее обманывать. Правда, почему бы нет? Она еще может ему пригодиться. Для чего — пока непонятно, но мало ли… Ведь она будет делать все, что он скажет. Делов-то — подуть ей в ухо да посюсюкать. Глупо было бы на этом не сыграть. Он еще везде поспеет!..



Он снова почувствовал возбуждение. Но на этот раз мысли о Гортензии были от него далеки.

Гортензия сидела, запершись у себя в комнате, и размышляла.

Гэри, отбыл, Нью-Йорк, без предупреждения: дикость, просто дикость. Что-то тут неладно. Придется приступить к операции «Масштабное обмозговывание». А именно: мысленно поместить вопрос на приличное расстояние и рассмотреть бесстрастно, как старый выпотрошенный пуфик.

Она уселась на кровати по-турецки и принялась разглядывать поблекшую красную азалию на подоконнике — единственное напоминание о ее великолепных витринах. Гортензия тяжело вздохнула. Нади-Шодхана. Особое дыхательное упражнение, которое им показал один из преподавателей в колледже, — чтобы сосредоточиться. Всякий раз, когда она делала Нади-Шодхану, она испытывала прилив сил и какой-то особой ясности, трезвости мысли. Вдох — и стал свет.

Был у Гортензии и еще один, собственный, прием, чтобы собраться с мыслями.

За отправную точку она брала такую установку: «Я — Гортензия Кортес, единственная и неповторимая, ослепительная, умная, смелая, исключительно одаренная, сексапильная, сногсшибательная, нестандартная». Засим как можно четче формулировала вопрос, который занимал ее в эту минуту. Сегодня на повестке дня стояло следующее: почему Гэри Уорд отбыл в Нью-Йорк, не поставив Гортензию Кортес о том в известность?

Что, что тут неладно?

Гортензия выдвинула несколько гипотез.

Первая: Гэри был глубоко потрясен, застав Оливера у матери. Он тогда только вернулся из Шотландии. Наверняка там тоже все пошло не так, иначе он бы обязательно ей, Гортензии, рассказал. Он не умеет держать радость в себе: когда ему хорошо, из него это так и выплескивается. Он бы сказал: «Guess what[68], у меня теперь есть отец. Высокий, красивый, он был сам не свой от счастья, что мы наконец увиделись, мы с ним пили пиво, и он подарил мне шотландскую юбку с фамильными цветами». Он бы даже напялил эту юбку и исполнил бы от избытка чувств джигу посреди комнаты, на этом своем несусветном ковре с солнцем и звездами. Но никакой юбки Гэри ей не предъявил и джигу не сплясал, а значит, ничего такого забубенного у него там в Шотландии не произошло.

Гортензия сделала длинный-предлинный выдох, зажав правую ноздрю. Отец! Зачем ему вообще понадобилось разыскивать этого отца? Какой прок от родителей? Только и знают, что тормозить, давить, вешать на тебя всякие сомнения и чувство вины, словом, от них только дрянь какая-то.

Вдох через левую ноздрю.

Итак, Гэри бежит к матери и видит там голого Оливера, а рядом с ним Ширли, тоже голую. Или не рядом, а сверху. Или в какой-нибудь еще более изощренной позе. В общем, для Гэри это как обухом по голове. Родная мать и траханье — две вещи несовместные. У матери не может быть груди, половых органов, а главное — любовников. Тем более в лице его обожаемого преподавателя по фортепиано!

Гэри хлопает дверью и бежит прочь. Мчится как одержимый, чуть не попадает под автобус, прибегает домой весь в мыле, на кухне сует голову под холодную воду и, выпрямившись, восклицает: «Нью-Йорк! Нью-Йорк!..»

Ну хорошо. Но рвануть, не сказав ей ни слова, через Атлантику, — тут какой-то шестеренки не хватает.

Гортензия заткнула другую ноздрю и глубоко, с хрипотцой, вдохнула: воздух так и стелется изнутри по лопаткам.

«Вторая гипотеза. Гэри застает Ширли с Оливером в постели. Удар обухом. Пошатываясь и кровоточа, он пытается дозвониться. Я не беру трубку. Он оставляет мне сообщение и ждет, что я явлюсь перевязать ему раны. И помчусь в аэропорт, чтобы улететь вместе с ним. Но я не перезваниваю. Гэри ужасно расстроен и обижен, он снова меня ненавидит и отбывает в Нью-Йорк в гордом одиночестве. Он любит трагические позы. Его хлебом не корми, дай ему молча пострадать, а потом демонстрировать в ладонях дырки от гвоздей. Соответственно с тех пор он так и дуется, ждет, когда я позвоню.

В этом случае неладно с моим сотовым оператором. Автоответчик сломался. Поэтому я, должно быть, и не получаю сообщений».

Долгий выдох. Другая ноздря. Задержка дыхания.

«Гипотеза третья.

Это уже, конечно, форменная экстраполяция, растечение мыслью по древу, вещунство, праздные обвинения, ранняя стадия паранойи… Но, словом, мой указующий перст обращается на аятоллу.

Либо он хочет меня укротить, либо просто ревнует, но так или иначе прослушивает мой автоответчик и стирает сообщения. Например, сообщение от Гэри, что он отправляется в Нью-Йорк и зовет меня с собой. А что? Вполне в его духе, такая шальная авантюра. Шальная и безумно романтичная.

Вот что слышит Питер: «Гортензия, красавица моя, я купил тебе билет, давай воспарим вместе, облака сверху такие мягкие, белые, я люблю тебя, шевелись уже, елки-палки!..» Аятолла, натурально, зеленеет от ревности и стирает сообщение. И все остальные заодно. Оставляет только несколько самых ерундовых, чтобы усыпить мои подозрения».

Долгий выдох. Другая ноздря. Снова долгий вдох: воздух подымается изнутри по хребту, к мозгу, распахивает разом несколько сотен окошек в мир: вокруг зловонная круговерть. Нади-Шодхана — как яркий маяк, освещает темные провалы, прогоняет тлетворные испарения, распугивает врагов с длинной черной бородой.

Да, вот оно что неладно: некто Питер в круглых очочках.

Кое-что она про Питера матери не рассказала, чтобы не пугать.

Во-первых, как-то вечером она застала Питера за дорожкой кокаина. Было около полуночи, он, наверное, думал, что все спят. Он сидел в гостиной на полу и преспокойно втягивал порошок с журнального столика. Гортензия беззвучно, на цыпочках, поднялась к себе в комнату, растянулась на широкой постели и усмехнулась про себя: смотри-ка, аятолла, святоша-то наш!.. Она никому об этом не сказала, но решила приберечь козырь на будущее. Когда-нибудь пригодится!

Во-вторых, в тот вечер, когда они ходили в ночной клуб и Питер имел наглость потребовать, чтобы она не отходила от него ни на шаг, — она, разумеется, тут же отошла, — ближе к концу вечера от него обнаружилось два сообщения: «Ты где?», «Разыщу — отымею».

«Меня домогается аятолла-кокаинщик».

Долгий, шумный выдох, все тело полностью расслабляется. Дыхание самой жизни, очищение. Снова вдох, через правую ноздрю.

Итак, решение.

Отныне — не спускать глаз с мобильного телефона. Не бросать его больше где ни попадя, в гостиной, на веранде, на кухне, перед телевизором, в ванной… Держать его постоянно в руке.

А главное, самое главное — съехать с этой квартиры. Жаль, конечно, район хороший, и комнатка в мансарде ей нравилась: в косое окошко всегда видно небо, в стекло стучит ветка платана. Французский ресторанчик на углу, официантка всегда приберегает ей порцию говядины с овощами. И автобусная остановка с тремя ступеньками, и лабиринт узких улочек, и лавки с кружевами, и кассирша в супермаркете, которая спускает ей, что она все фрукты и овощи пробивает как картошку… Но все равно. Надо съезжать.

Все, хватит Нади-Шодханы. Надо сейчас же вставать и начинать шерстить объявления на сайте gumtree.com. «И главное здесь, — мысленно подчеркнула Гортензия, — сейчас же».

Она надела розовые атласные сандалии, купленные на блошином рынке Брик-лейн. Если одеться как принцесса, найдешь себе дворец.

«А еще, — подумала она, — надо срочно подыскать себе на лето стажировку».

Крибле-крабле-бумс, конечно, она подыщет!

Ведь кто она? Гортензия Кортес! Единственная и неповторимая, ослепительная, умная, смелая, исключительно одаренная, сексапильная, сногсшибательная, нестандартная!

— И с тех пор от него так и нет вестей?

Гортензия встречалась с Ширли в Саут-Бэнке, за чашкой лапши в китайском ресторанчике «Вагамама». День выдался теплый и ясный, они уселись на террасе, на солнце, и болтали ногами.

— Он только пишет по электронной почте. Разговаривать со мной не хочет. Рано еще. Только пишет.

— И что же он пишет?

— Что жизнь удалась. Снимает квартиру в доме из красного кирпича, на 74-й западной улице.

— У тебя есть точный адрес?

— Нет. Зачем тебе?

— Мало ли.

— Между Амстердам- и Коламбус-авеню.

— Это хороший район?

— Очень хороший. У него под окнами два дерева.

Мимо промчался парень на скейтборде, резко затормозил, глянул, как они уплетают лапшу, свирепо бросил: «Eat the bankers!»[69] — и покатил дальше.

— А еще что?

— Ну, у него есть приятель по имени Жером в магазине «Брукс Бразерс», знакомая, которая похожа на боксерский хук, продавщица булочек… Еще подружка с сине-зелеными волосами…

— Он с ней спит?

— Он не уточнил.

Голос у Ширли был совершенно бесцветный. Она пересказывала письма сына слово в слово. «Сколько же раз она их читала, — подумала Гортензия, — выучила, видать, наизусть».

— Ему очень нравится Нью-Йорк. Там уже весна, парк завален тополиным пухом, хлопья в воздухе похожи на снег, куча народу ходит с красными глазами, чихает и плачет, птицы чирикают и щелкают: «Да-да-да». А он им в ответ: «Нет-нет-нет», — потому что он как раз не чихает, не плачет, а радуется жизни. Еще у него в приятелях белки. По понедельникам они в грустях, потому что к ним никто не приходит.

— Белки в Центральном парке по понедельникам грустят? — удивилась Гортензия.

Ширли кивнула. Взгляд ее витал где-то вдалеке.

— И все? — продолжала допытываться Гортензия.

— Еще он ходит играть на фортепиано в какую-то лавку древностей, после обеда работает в булочной, зарабатывает. В общем, — прибавила она мрачно, — он счастлив и всем доволен.

Гортензии вспомнилась фраза из Бальзака, которую им часто в шутку повторяла мать: «Вот оно что», — сказал граф. Завидев, что жене грустно, он повеселел».

— А обо мне он что-нибудь пишет, спрашивает?

— Нет.

— Наверняка спит с этой сине-зеленой. Но это ничего. Это потому, что меня нет рядом.

Таково было негласное правило. Они никогда не договаривались, когда увидятся и увидятся ли вообще. Один никогда не говорил другому, что тот ему дорог, что больше всего на свете хочется взять его лицо в ладони и поцеловать крепко-крепко, до боли. Из гордости. Обоим было не занимать упрямства. Всякий раз они прощались с деланой непринужденностью, мол, если завтра не увидимся, то и ладно. Но оба знали… Оба знали.

Так что Гортезия была уверена, что девица с сине-зеленой челкой — так, ерунда.

Мимо прошел низенький, сутулый мужичок с доской на спине: реклама крема от геморроя. Гортензия толкнула Ширли локтем, но та даже не улыбнулась. Она, казалось, оцепенела от горя. Это непонятное горе замуровало ее в серых стенах, и она даже не видела человечка, который тащил на спине огромную доску с рекламой средства от геморроя. Гортензии ужасно захотелось уйти. Завязки розовых сандалий немилосердно натирали лодыжки — зря она разгуливала в них весь день по асфальту. Она поболтала ногами, чтобы унять боль.

— Мама мне рассказала, что Гэри застал у тебя Оливера…

— Оливер — это была последняя капля. А так Гэри уже давно на меня наплевать. Он отдаляется — это невыносимо!

— Да уж, вид у тебя невеселый.

— Я как Ариадна в лабиринте. Только нити нет.

— За нить у тебя был Гэри?

— Ну да.

Ширли вздохнула и втянула длинную желтую макаронину.

— Неосторожно иметь только одну нитку в жизни, — назидательно сказала Гортензия. — Тогда, конечно, упустишь ее — и шляйся по лабиринту до второго пришествия.

— Именно этим я и занимаюсь. Кстати, что там с ней в итоге случилось, с Ариадной?

— «Погибла на брегах, где он тебя оставил», если не ошибаюсь.

— Вот это мне и светит.

Гортензии никогда не приходилось видеть Ширли в таком состоянии: под глазами темные круги, тусклый цвет лица, волосы немытые и свисают сосульками.

— Я как овдовела, Гортензия, потеряв сына.

— Да что он у тебя — за мужа был?

— Мы так хорошо жили вместе…

— Хорошо-то хорошо, но это ненормально. Лучше бы кувыркалась дальше с Оливером. Тебе это только на пользу. Вести половую жизнь, знаешь ли, уголовно ненаказуемо.

— Ох, Оливер… — Ширли снова со свистом втянула макаронину и пожала плечами. — Оливер — это отдельная проблема.

— У тебя куда ни кинь, везде проблемы!.. А вот Гэри говорил, что Оливер, наоборот, вполне пристойный мужик.

— Да я знаю. Просто…

Ширли снова вздохнула и втянула еще одну макаронину.

Гортензии хотелось ухватить ее за плечи и хорошенько встряхнуть.

— Ты так и будешь есть лапшу по одной?

— Я хочу понять в себе кое-что, в чем секрет…

— Что с тобой не так?

Ширли не отвечала.

— Я хочу понять, в чем секрет, — упрямо повторила она.

— Сделай что-нибудь с волосами, а то совсем уныло выглядят.

— Да если бы только волосы…

— Слушай, Ширли, возьми себя в руки! Черт знает что, ты и меня вгоняешь в тоску!

— Мне больше ничего не хочется…

— Ну так прыгай в Темзу!

— Представь себе, я об этом подумываю.

— Ну ладно, я пойду. Пока! Не люблю вариться в чужой хандре. К тому же, говорят, это заразно.

Ширли, казалось, едва расслышала. Она совершенно заплутала по своему лабиринту с тарелкой лапши в руках. Гортензия поднялась, положила на столик три фунта и отбыла. Ширли осталась сидеть на террасе, ковыряясь вилкой в тарелке.

Она смотрела Гортензии вслед: высокая, стройная, идет в своих розовых сандалиях плавной, покачивающейся походкой. Размахивает сумочкой, чтобы не подпустить какого-то нахала, — тот явно собирался подойти. Вдруг на плечи Гортензии легла рука Гэри. Его темная шевелюра склонилась к ее кудрям. Они зашагали прочь, голова к голове. Ширли вспомнилась кухонька в Курбевуа: она печет шоколадный пирог, а Гэри и Гортензия, еще совсем дети, забегают на кухню и облизывают миски и ложки. На окнах там висели короткие белые занавески, перетянутые в талии, стекла запотевали, в воздухе витал сладкий, теплый аромат сдобы, а по радио играли сонаты Моцарта. Они усаживались за стол бок о бок, — сколько им тогда было, лет по десять? Они приходили из школы, садились на кухне, Ширли повязывала им вокруг шеи полотенце и вручала каждому по миске с шоколадными разводами. В дело шли и язык, и пальцы, и кулаки, они перемазывались по уши… Ширли расплакалась. Горячие слезы текли по щекам, капали в китайскую лапшу, — слезы с горьким привкусом прошлого.

У Бекки и Филиппа завелось странное, но очень приятное обыкновение. Иногда вечерами она ждала его на кухне. Филипп входил, ерошил волосы и спрашивал:

— Что готовим сегодня?

Бекка сказала Анни, что теперь ужином она будет ведать сама. А у Анни будет время отдохнуть после обеда или повышивать салфеточки под тарелки, разноцветные, на однотонной скатерти очень красиво. Анни согласно кивала: ей и самой не очень-то хотелось вечером готовить. У нее отекали ноги, и она часто сидела, положив их на табуретку.

Бекка сама ходила в магазин или на рынок и раскладывала на столе овощи, мясо, рыбу, сыр, соленые огурцы, клубнику, черешню. Она составляла меню по кулинарной книге. Перебирала в голове самые причудливые варианты. Курица с клубникой? Кролик с брюквой? Морской язык с карамельно-шоколадной подливкой? А что такого? Грустно, когда в жизни день за днем одно и то же. А всего-то поменять пару вещей — и она снова улыбнется. В замке поворачивался ключ. Филипп кричал из прихожей: «Привет!» — расшнуровывал ботинки, снимал пиджак и галстук и облачался в старый свитер, который не жалко заляпать, и длинный фартук.

Он чистил и резал овощи, мыл, вынимал семечки, скреб, шинковал, мелко рубил, фаршировал, шпиговал, потрошил, ощипывал, ошпаривал, тушил, запекал, обмазывал, обдавал запекшуюся корочку уксусом, уваривал, сбивал, посыпал… И говорил.

Обо всем подряд. Иногда о себе. Бекка слушала, одновременно присматривая за продуктами и поглядывая в кулинарную книгу.

Они стряпали, и заправляла всем Бекка.

Филиппу вспоминалось детство. Просторная нормандская кухня, начищенные до блеска медные котлы, кастрюли на стене, старый кафель, на окнах — связки чеснока и лука, занавески в синюю и белую клетку… У него не было ни братьев, ни сестер. Он не отходил от кухарки Марселины. Она готовила и делала разную работу по дому.

Бекка доставала кухонные принадлежности, выставляла на стол муку, яйца, масло, петрушку, кабачки, баклажаны, острый перец, откупоривала бутылку растительного масла и заявляла, что готовить, в сущности, очень просто — это, мол, только французы устраивают из этого бог знает что. Филипп возражал: ни в одном другом языке не найти такого богатого кулинарного словаря, это настоящая лексическая ода кулинарному искусству, да-да, любезнейшая Бекка!..

— Та-та-та, — отвечала она, — брюква, вот вам и вся ода!

— А соус аврора? А грибиш? А равигот? А ремулад? А велюте? А эскабеш?..

Он мог бы еще долго перечислять, но Бекка в ответ бросала: «Кулебяка!» — и Филиппу крыть было нечем. В кулебяках он ничего не смыслил. Бекка торжествовала.

Она осваивала французскую гастрономическую премудрость по кулинарной книге. Припускала масло, запекала в масле чеснок и училась разговаривать с Филиппом.

С каждым днем они становились чуть ближе, чуть роднее друг другу. Каждый день носил имя того или иного блюда. Бекка записывала их на грифельной доске на кухне. Получалось как считалочка.

Она рассказывала ему про своего умершего возлюбленного. О том, что он приходит к ней по ночам, когда все спят, как он утверждает, чтобы никого не потревожить. «Дубина ты стоеросовая», — сердилась она.

— Да не может быть, чтобы вы так ему и говорили, Бекка, — не верил Филипп. — Вы же его любите!

— Конечно, и любила, и до сих пор люблю, — отвечала она, прикусив палец. — Но кто ж его увидит ночью, кроме меня? Как миссис Муир и призрак…

— Я тоже для женщины, которую люблю, вроде призрака.

— Кто же вас заставляет разгуливать в белых одеждах? Кстати, как насчет запеканки из цветной капусты? Под соусом бешамель. Белые овощи, белый соус, молоко и творог: как вам?

Филипп кивнул, и они принялись за дело, не прерывая разговора.

— В один прекрасный день я все-таки поеду к ней в Париж. Я просто жду, пока она сама позвонит и скажет, что со всякими блужданиями у нее покончено.

— А на гарнир к этому душевному крестоцветному сделаем, пожалуй, простенькую яичницу-болтушку.

— Вы отлично запомнили все слова, Бекка.

— Вот и вы запомните: не тратьте времени попусту. Время знаете как летит! Так и утекает сквозь пальцы. Иногда делов-то — пара секунд, а потом глядь — именно эти секунды и затянутся на веки вечные.

— В один прекрасный день она позвонит. И тогда я помчусь на вокзал и вскочу в «Евростар».

— В этот день вы станете самым счастливым влюбленным на свете!

— А вы были сильно влюблены, Бекка? — осторожно спросил Филипп, заклеивая пластырем порез. Бекка поручила ему мелко порубить петрушку, и он так увлекся, что саданул себе по пальцу. Теперь весь стол был перемазан красным.

— Еще как! Не было ни одной минуты, чтобы я его не любила. До самого того дня, когда он погиб в Сохо. На перекрестке. В его мотоцикл врезалась «скорая». Нарочно не придумаешь, правда?.. Мы в тот день расстались в три этапа: первый — он попрощался со мной, как всегда, и широко улыбнулся, второй — надел шлем, третий — завернул за угол. Раз-два-три, раз-два-три, как в танце…

Она кивала в такт, подымала, округлив, руки над головой и прогибалась в пояснице.

— И больше я его не видела. Никогда.

— Даже в больнице?

— Устанавливать личность я отказалась. Не могла. Хотела, чтобы он мне запомнился живым, подвижным, тем, с кем я так долго жила. Он был мне учителем, он меня вдохновлял. Я танцевала ради него, чтобы воплотить его замысел, передать его идеи. С его подачи я взмывала в воздух и парила над землей. До самого того жуткого дня. Тогда я не просто рухнула — впечаталась в асфальт, разбилась вдребезги.

— И с тех пор вы больше не танцевали?

— Мне все равно уже пора было уходить со сцены. Какие пуанты в сорок лет? Это уже старость.

Бекка отвернулась, посмотрела в окно и улыбнулась, не теряя серьезного выражения лица.

— У меня в жизни было несколько старостей.

Она обернулась к Филиппу и посмотрела ему в глаза.

— Мы с ним собирались открыть балетную школу. Он был хореограф, а я — его прима. На его балеты съезжались со всего мира. Я, милый мой, танцевала в «Королевском балете». Вы думаете, почему королевский интендант пускал меня ночевать?.. Он меня помнит по сцене, он мне хлопал…

Она присела в глубоком реверансе, как заправская балерина, хлопая ресницами.

— Это были прекрасные годы. Мы вместе ставили такие великолепные балеты! Он хотел, чтобы это был не просто танец, а танец музыки… Он учился на постановщика в Петербурге. Он был русским. Его отец был великий пианист. Он выделял каждое движение как ноту. Ему нравилась всякая музыка, в этом было его богатство… Ему принадлежал весь мир. Он хотел открыть балетную школу, когда я уйду из труппы, выпускать великих танцовщиков и хореографов. Вроде балетной академии. Мы уже и деньги нашли, и помещение подыскали в Сохо. Он ехал подписывать договор аренды, когда его сбили.

— А детей у вас не было?

— Это другое мое большое горе. У нас был сын, но он умер почти сразу после рождения. Как мы его оплакивали!.. Он тогда еще сказал: «Не плачь, это был ангел-провозвестник: за ним пойдут другие». И поднимал глаза к небу, будто молился. Он называл меня «душка». «Не плачь, — говорит, — душка, не плачь, не плачь…» Да, когда он погиб, мне незачем стало ни танцевать, ни жить…

— И вы так опустились?

— Спустилась на землю. Оказалось, это сущий ад.

С тихой улыбкой Бекка подливала молоко.

— Когда вот так опускаешься, сам не замечаешь. Думаешь, что это сон, кошмар. Сначала забываешь заплатить за квартиру, потом — поесть, причесаться, заснуть, проснуться, потом тебе уже ни есть не хочется, ни пить, одежда начинает болтаться, сам удивляешься, что еще жив. Друзья тебя избегают. Когда такое сваливается, людям кажется, что это заразно. Беду подцепить — как микроб… Хотя, может, наоборот, это я отдалилась, чтобы не маячить у них перед глазами…

В ее взгляде мелькали, как старая кинопленка, воспоминания об этой жуткой поре. Филипп видел: она силится сосредоточиться, чтобы рассмотреть каждый кадр, понять его.

— Ну а потом все уже катится быстрее и быстрее. Телефон больше не звонит, потому что его отключили. Проходит месяц за месяцем. Вы все думаете — ну кончится же это когда-нибудь, и так уже жизнь висит на ниточке, да и в гробу вы ее видали, такую жизнь… Да только вот незадача: все заканчивается совсем не так, как вам представлялось.

— Дайте-ка угадаю.

— Не можете вы угадать. Вы всегда жили в полной безопасности. Настоящий риск, настоящая угроза — это когда идешь вперед без всякой подстраховки.

— А меня как раз эта подстраховка парализует.

— Потому что вы сами так хотите! Подумайте. Ваша подстраховка снаружи, захотите — порвете. А я была повязана по рукам и ногам, только изнутри.

Филипп беспомощно развел руками: не понимаю. На плите булькала цветная капуста. Бекка ткнула ее ножом попробовать, сварилась ли.

— Вы все-таки объясните, — не отступался он. — Нельзя же так, сказали что-то важное вполслова — и фью, поминай как звали!

— Идемте со мной.

Бекка взяла его за руку и повела в гостиную. Ему бросились в глаза четыре тяжелых торшера на кованых медных основаниях работы Дюнана. Над ними — картины. Автопортрет ван Донгена, полотно Ханса Хартунга, сангина Жан-Франсуа Милле, красно-серо-зеленая композиция Полякова… Филипп бросился в кресло и сокрушенно покачал головой:

— Не понимаю, что вы хотите мне сказать…

— Я много чего поняла на улице. Например, что счастье всегда в мелочах. Крыша над головой, горячий суп, одеяло, причем с помойки…

— Но эти вещи, на которые вы так выразительно указуете, тоже делают меня счастливым.

— Эти вещи вас замуровывают. Они мешают вам жить. У вас в доме шагу ступить некуда. Вы загнаны в угол, приперты к стене. Потому-то вам и снится этот сон! Раздайте все это, и вы станете свободным человеком.

— Но в этом вся моя жизнь! — вознегодовал Филипп.

Бекка каждый день тыкала его в какую-нибудь вещь: картину, кресло, рисунок, акварель, кованые бронзовые часы причудливой формы — и негромко, но настойчиво говорила:

— Это вам только кажется, что в этом ваша жизнь, на самом деле все это вас душит. Выбросьте для начала все это барахло, мебель, картины, произведения искусства… Вы на них даже не смотрите, только покупаете, покупаете… Слишком у вас много денег в доме, Филипп, вот что я вам скажу. И это нехорошо.

— Вы думаете? — с сомнением отзывался он.

— Да вы и сами это понимаете. Давно понимаете. Вот я вас слушаю, когда вы что-нибудь рассказываете, но слышу и то, чего недоговариваете. И это куда важнее, чем то, что вы говорите.

В тот вечер они вернулись на кухню. Бекка обмазала капусту соусом бешамель. Они пожарили говядину, несколько белых луковок, поставили на стол бутылку легкого вина.

Анни, Дотти и Александр встретили ужин аплодисментами. Все было гармонично подобрано одно к одному, как в партитуре. Каждый кусочек они отправляли в рот вдумчиво и сосредоточенно, как настоящие дегустаторы.

Филипп не вслушивался в общий разговор. Он обдумывал, что сказала ему Бекка.

И вот однажды в ясный майский день он вошел на кухню — Бекка чистила фенхель, собиралась его потушить, — и встал у нее за спиной, против окна над раковиной. Не обернувшись, Бекка продолжала молча чистить и резать большие белые луковицы пополам.

— Помните, что вы мне сказали насчет торшеров в гостиной?

— Помню.

— Вы и сейчас так думаете?

— Одним таким торшером, если его продать, можно накормить несколько десятков человек. А вам и с тремя будет светло.

— Тогда он ваш. Дарю. Делайте с ним что хотите.

Бекка ответила мягко, чуть насмешливо:

— Вы же сами знаете, что все не так просто. Что я пойду на рынок с вашим торшером разменивать его на обеды и одеяла?

— Ну так придумайте что-нибудь, и давайте сделаем это вместе. Я вам дарю торшеры и картины. Не все, но сколько нужно на что-нибудь дельное.

— Вы это серьезно?

— Я все обдумал. Думаете, я сам не лезу на стенку в этой роскошной квартире? Не вижу, сколько в мире нужды? Вы правда считаете, что я такой мерзавец?

— Нет, ну что вы! Если бы я считала, что вы мерзавец, я бы не жила в вашем доме.

— Тогда придумайте что-нибудь.

— Да у меня и проектов-то никаких пока нет. Я вам так сказала, не подумав.

— Подумайте.

Бекка закатила глаза, вытерла руки полотенцем, которое висело на дверце плиты, и вздохнула.

— Вы чего, собственно, от меня хотите, Филипп? Вас не поймешь.

— Я хочу спокойствия и умиротворения. Я хочу жить в согласии с собой, знать, что от меня есть какой-то прок, что я, может, помогу паре-тройке человек, и еще гордиться, что живу достойно. Вы можете мне в этом помочь, Бекка.

Она слушала его серьезно, почти хмуро. Голубые глаза потемнели до черноты и смотрели на Филиппа в упор.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.045 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>