Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 44 страница



Повесила на локоть большую сумку, качнула разок-другой. Вообще великолепно!

Длинный черно-белый шарф, темные очки.

Вперед, к новым свершениям!

Гортензия добралась до «Скетча» на такси. Вышибала пропустил ее без очереди: «Hi, honey! Все такая же красавица, такая же сексапильная!..» Она в ответ одарила его ослепительной «кошачьей» улыбкой, из тех, что сражают наповал. Вот именно, она красавица и сексапильная и сама это чувствует на каждом шагу. Прекрасный вечер, все сегодня прекрасно, только на сердце по-прежнему тяжело. Тяжело и пусто. «У меня 87 %, мое платье — проект года», — напомнила себе Гортензия, чтобы взбодриться, и, переступив порог, качнула бедрами, чтобы отделаться от тяжести и пустоты.

В дверях она столкнулась с мужчиной. Тот извинился и с сомнением спросил: «Мы знакомы?» — «Старая уловка!» — отрезала Гортензия. Он улыбнулся. Внимательно осмотрел ее с головы до ног. Снова улыбнулся — коротко и сухо.

— Мне нравится, как вы одеты. Это вы сами все подобрали?

Гортензия посмотрела на него ошарашенно.

— Я имею в виду черное платье, молнии спереди и сзади, джинсовая куртка на размер меньше, короткие перчатки, брошка, шарф…

Гортензия вытаращила глаза.

— Ну да… Платье — моя модель… Для «Эйч энд Эм», — солгала она решительно, — они мне заказали. Это будет гвоздь зимней коллекции.

Собеседник окинул ее уважительным взглядом.

— Но ведь вы еще так молоды…

— И что с того?

— Да, правда. Глупость я сказал.

— Да уж.

— Я работаю в «Банана Репаблик». Руководитель отдела дизайна. Мне очень нравится ваш стиль… У меня к вам деловое предложение. Приходите к нам работать на пару месяцев. Ваша задача — генерировать идеи. Оплатой не обидим.

— У вас есть визитка?

— Держите!

Он протянул ей карточку. Имя, должность, «Банана Репаблик».

— Можно я оставлю ее себе?

— Вы мне не ответили.

— У меня есть агент. Позвоните ему, обговорите все условия.

— Как его зовут? Дайте мне его номер, я ему позвоню завтра с утра. Приступать нужно будет в июле. Сможете?

Гортензия продиктовала телефон Николаса. До завтрашнего утра она едва успеет его предупредить.

— Он занимается всеми моими контрактами.

— У вас найдется минутка посидеть, поговорить?

Гортензия соображала. Человек с виду порядочный, визитка выглядит вполне солидно…

— Меня ждет подруга. Я только предупрежу ее, подождите меня у бара, хорошо?

Она отошла, проверила, что он не смотрит ей вслед, завернула в туалет и, запершись, позвонила Николасу.



— Мне предлагают работу на лето! Я нашла, нашла! Два месяца в «Банана Репаблик», рисовать модели! Представляешь? Не таскать коробки, не клеить этикетки, а работать над новой коллекцией! Скажи, Нико, это же фантастика!

С ума сойти, а я-то не хотела сегодня никуда ходить! Собиралась просидеть весь вечер дома!

Николас потребовал подробностей.

— Больше ничего не знаю. Я ему наплела, что ты мой агент, он завтра тебе позвонит насчет оплаты, условий и так далее. Перезвонишь мне потом сразу, ладно? Ущипни меня, ущипни, мне самой не верится!

— Вот видишь, красавица, а ты вешала нос! Я же тебе говорил — в мире моды все может перемениться в любой момент.

— Надо все-таки подождать, пока все будет подписано. Ты, главное, распиарь меня ему как восходящую звезду, пусть у него слюнки потекут!

— Кого вы учите!

Гортензия вернулась к бару. Собеседник уже ждал ее. Он представился: Фрэнк Кук. Высокий, сухощавый, с тонким лицом, с проседью на висках и взглядом острым, как у барышника. На вид лет сорок — сорок пять. Темно-синий пиджак. На пальце обручальное кольцо.

— Только недолго, у меня потом еще встреча, — заявила Гортензия, усаживаясь напротив на высокий табурет с красной спинкой в форме сердца.

Ее апломб произвел на Кука должное впечатление. Он заказал бутылку шампанского.

— Вам уже приходилось работать в крупной компании?

— Я, конечно, еще молода, но опыт у меня уже есть. Последний раз я работала с магазином «Харродс». Оформила две витрины, лейтмотив — модный аксессуар. Я занималась всем от и до, дизайн, постановка… Получилось шикарно. И мое имя было написано на всю витрину: Гортензия Кортес. Эти витрины простояли два месяца, мне сделали кучу предложений. Сейчас мы с моим агентом как раз их разбираем.

— «Харродс»! — воскликнул ее собеседник. — Похоже, мне придется пересмотреть порядок оклада.

В его глазах вспыхнула насмешливая, но добрая искорка.

— Уж пожалуйста, — кивнула Гортензия. — Я за гроши не работаю.

— Надо думать. Вы не производите впечатление барышни, которую можно заполучить просто так.

— Меня вообще нельзя заполучить.

— Прошу прощения… Вы уже бывали в Нью-Йорке?

— Нет, а что?

— Дело в том, что наш офис находится в Нью-Йорке. Если вы согласитесь, работать будете там. В центре Манхэттена. Отдел дизайна.

Нью-Йорк. Ее словно ударили под дых. Но она перевела дыхание и покрепче уселась на табурете.

— Вы что-то говорили насчет шампанского?

Внутри у нее все словно завязалось узлом, надо скорее чего-нибудь выпить, чтобы расслабиться. Нью-Йорк. Нью-Йорк. Центральный парк, Гэри. Белки грустят по понедельникам…

— Молодой человек, — прикрикнул Фрэнк Кук на бармена, — вы там не заснули над нашей бутылкой?

— Сию минуту! — И перед ними немедленно поставили бутылку и два бокала.

— За успех совместной работы! — предложил Кук, разливая шампанское.

— За успех моей работы, — поправила Гортензия. Неужели ей это не снится?..

На сердце больше не было ни тяжести, ни пустоты.

Теперь каждую неделю, по вторникам и четвергам, Жозефина приходила после обеда к мсье Буассону, в большую гостиную с унылой мебелью. В два часа мадам Буассон уходила играть в бридж, и им никто не мог помешать. Жозефина звонила в дверь, Буассон приглашал ее войти. На подносе уже были выставлены белое вино, ананасовый сок, красный мартини. Себе он наливал выдержанного бурбона. Какой-то странной марки, он называл его «желтенький».

— Когда жена дома, мне пить нельзя. Она говорит, можно только в определенные часы. Но я так никогда и не решился спросить, в какие.

Он смотрел на нее с улыбкой и прибавлял:

— Я уже лет пятьдесят не улыбался!

— Жаль!

— С вами мне легко. Хочется нести всякую чушь, курить, пить «желтенький»…

Буассон ложился на полосатую кушетку в стиле Наполеона III, прихватив стакан и таблетки, запивал лекарство бурбоном, у него начинала кружиться голова, он пристраивал под голову подушечку и принимался говорить. Он рассказывал Жозефине о детстве, родителях, какая у них была гостиная, — вот эту самую мебель он, собственно, унаследовал, но она ему никогда не нравилась. Жозефина не уставала удивляться, как легко и искренне он рассказывает о себе. Похоже, ему это и правда нравится.

— Ну, спрашивайте о чем хотите. Что вам рассказать?

— Каким вы были в семнадцать лет?

— Мещанчиком. Грустным. Зажатым. В синем пиджачке, серых брюках, при галстуке, в шерстяном свитере — мама вязала. Совершенно страхолюдные свитеры… Тоже синие или серые. Вы себе не представляете, как тогда выглядела Франция, да весь мир вообще… Ну… По крайней мере каким он виделся мне, — а я сидел дома сычом. Наверное, многие в это время развлекались и жили в свое удовольствие, но мне весь мир казался унылым, мертвым! Совсем не то, что сейчас. Во Франции тогда все еще жили как в девятнадцатом веке. У нас в столовой стоял большой радиоприемник, и за едой мы слушали новости. Мне говорить не разрешали. Только слушать. Я не понимал, какое эти новости имеют ко мне отношение. Такое чувство, что до меня никому нет дела. У меня не было ни собственных мыслей, ни взглядов. Я был вроде ученой мартышки, повторял все за родителями… И было это, конечно, невесело. Тогда только-только были подписаны Эвианские соглашения. Заканчивалась война в Алжире. Я даже не знал, хорошо это или плохо… Премьер-министром был Помпиду. На де Голля было совершено покушение в Пти-Кламаре. Помню, как звали террориста: Бастьен-Тири, активист «Французского Алжира». Его расстреляли 11 марта 1963 года. Генерал отказался его помиловать. Мои родители были ярые голлисты, они считали, что так и надо: Бастьен-Тири виновен — значит, все. А министром культуры тогда был Андре Мальро. Он отправил «Джоконду» в турне по всему миру. Мой отец говорил, что это обойдется в-миллионы, и все из кармана французского налогоплательщика… Война во Вьетнаме тогда еще не началась. Президентом США был Джон Кеннеди. Его жена Джеки была звездой. Все женщины носили, как она, узкую прямую юбку и шляпку, этак, знаете, набок, кокетливо. Женщины в то время, кстати, были либо матерями семейства, либо секретаршами. Они носили тугие корсеты и бюстгальтеры с заостренными кончиками. Вице-президентом США был Линдон Джонсон. Произошел ракетный кризис на Кубе. На Генеральной ассамблее ООН в Нью-Йорке Хрущев снял ботинок и хряснул по трибуне. Это показывали по телевизору. Картинка была черно-белая и прыгала. Был апогей холодной войны, естественно, все тут же замерли в ужасе. Нам даже в школе рассказывали про мировое противостояние и атомную войну, надо, дескать, готовиться к худшему… Молодежи как таковой тогда просто не было. Как и джинсов. У подростков не было «своей» музыки, мы слушали то же, что и взрослые: Брассенса, Бреля, Азнавура, Трене, Пиаф… В газетах только-только появилась реклама колготок. Когда моя мать ее увидела, она сказала: «Какая мерзость!» Почему — не знаю… Для нее все новое было «мерзость». Мои родители читали «Фигаро», «Пари Матч» и «Жур де Франс». А мне, когда я был совсем маленький, выписывали «Вестник Микки-Мауса». Но когда я подрос, «своей» газеты у меня уже не было. Весь этот мир был заточен под взрослых. У молодежи и карманных денег-то, по сути, не водилось, соответственно не было и «своих» товаров, раз мы ничего не могли покупать. Мы просто слушались. Учителей, родителей… Но что-то такое в это время уже начало тихонько бродить в умах. Одновременно ярая жажда жизни, аппетит, голод — и страх, что всегда все так и будет, как сейчас… Курили очень много. Тогда еще не знали, что это вредно. Я килограммами лопал леденцы «Крема» и «Кар-ан-сак» и кокосовые шарики. Когда к родителям приходили гости, они ставили пластинки, 33 оборота, потом появились «сорокапятки». Помню, я купил себе пластинку Рэя Чарльза, Hit the Road, Jack, чтобы позлить родителей. Мать сказала, что Рэй Чарльз — очень достойный негр, потому что слепой!.. Я подслушивал за дверью. Иногда они танцевали. Женщины тогда носили очень пышные прически, «двойки» и шпильки. Отец купил автомобиль «панард». По воскресеньям он возил нас кататься на Елисейские Поля. Мальро в Париже велел чистить фасады зданий — они были такие закопченные, почти черные, — и все в голос возмущались… Я сам не знал, к какому миру принадлежу: к тому, в котором жили мои родители, или к тому, что только нарождался. Про этот второй, новый мир я догадывался, но в него я тоже не вписывался… У молодежи был кумир — Джонни Холлидей, и все напевали Retiens la nuit. Клод Франсуа только выпустил Belles, belles, belles, а «Битлз» — Love Me Do. Они выступали в «Олимпии» в первом отделении, перед Сильви Вартан и Трини Лопесом. Меня на тот концерт не пустили… Я слушал тайком Salut les copains у себя в комнате, а на случай, если мать вдруг войдет, прятал транзистор под огромный латинский словарь. Мать слушала радиосериал Заппи Макса «Горячо!» на «Радио Люксембург», но, конечно, она бы в этом нипочем не созналась!.. Мы ходили в кино на «Вестсайдскую историю», «Лоуренса Аравийского» и «Жюль и Джим». Любовь на троих у Трюффо — это был по тем временам такой скандал!.. Начиналась эпоха Брижит Бардо. Какая красавица! Она мне так нравилась! Легкая, беспечная. Уж она-то, я думал, свободна, свободна и счастлива, у нее сколько угодно любовников, она может разгуливать нагишом… А потом узнал, что она чуть не покончила с собой… 5 августа 1962 года погибла Мэрилин Монро. Я запомнил дату, потому что это был такой удар!.. Вот она была сексапильная, но при этом грустная. Наверное, поэтому ее так любили… Я все это переживал очень живо, но как бы издалека. Наша гостиная была отрезана от окружающего мира. А я был единственный ребенок, сын и наследник. И я буквально задыхался. Учился я очень хорошо, сдал выпускной экзамен с отличием, и папа сказал, что мне надо поступать в Политехническую школу — там же учился и он. Девушки у меня не было, на вечеринках я тушевался. Помню самую первую вечеринку, мы поехали с приятелем на его мотороллере, был жуткий ливень, и я промок до нитки. Когда мы вошли, играла песня «Бич Бойз» I Get Around. Как только я услышал эту песню, мне сразу захотелось танцевать. Но я так и не решился. Понимаете, я был труслив до невозможности!.. А потом, стало быть, знакомый родителей предложил мне поработать на съемках «Шарады», и родители ни с того ни с сего согласились. Может, потому, что моей матери очень нравилась Одри Хепберн. Элегантная, изящная, грациозная… Наверное, мама хотела быть как она… Вот так я с ним и познакомился.

Жозефина слушала не прерывая. Она завела толстый блокнот и записывала. Ее интересовало все, до мельчайших подробностей. Она хорошо усвоила, что говорил Кэри Грант: «Чтобы произвести хорошее впечатление, нужно сотен пять мелких деталей, не меньше». И ей, чтобы рассказ вышел живой, а персонажи — убедительные, тоже требуется множество деталей. Иначе у читателя не будет ощущения, что перед ним живые люди. А Жозефина знала: чем больше подробностей, тем история вернее и правдоподобнее. «Не надо обтекаемых слов, будьте конкретнее!» — говорил Сименон. Жозефина читала его «Воспоминания». Он объяснял, как создает персонажей: наслаивает друг на друга множество деталей. Акогда персонажи готовы, рассказ разворачивается сам собой, как по волшебству. История должна вырастать из героев, а не накладываться извне. И чтобы Юноша ожил, ей нужно, чтобы мсье Буассон рассказал ей уйму разных мелочей…

И он рассказывал. Лежал на кушетке, задрав ноги на подлокотник, и время от времени поправлял под головой подушку. Поднос с бурбоном, каплями и таблетками стоял под рукой. Буассон отхлебывал то воды, то бурбона, то глотал лекарства, как подросток, который слегка прихворнул и пользуется случаем выпить тайком от родителей. Жозефина смотрела, какие у него жидкие волосы на затылке, какая прозрачная кожа, и ее трогала эта хрупкость. Ей вспоминались слова Стендаля: «Жизнь надо хорошенько трясти, а то она сама нас сгложет». Буассон как раз выглядел таким — изглоданным. Как рыбья кость.

Жозефине иногда казалось, что он с головой погружается в прошлое и забывает, что она сидит рядом. Он прикрывал глаза и снова видел перед собой съемочную площадку, люкс Кэри Гранта, балкон, с которого они смотрели на ночной Париж. Жозефина немного выжидала, потом осторожно задавала новый вопрос:

— Он рассказывал вам про Штаты, про современников, режиссеров, других актеров, актрис?

Буассон не всегда отвечал прямо. Иногда он продолжал грезить вслух и говорил, по сути, сам с собой:

— Бывало, когда вечером я приходил со съемок домой, то так задыхался от счастья, что у меня буквально не было сил писать дневник… К тому же я записывал только то, что имело отношение ко мне. До остального мне не было дела. Наверное, я ревновал его ко всему, что так или иначе его окружало. Стеснялся своей неуклюжести. Помню, как-то раз он взял меня на светскую вечеринку. В дневнике я писать об этом не стал. Он так улыбнулся и спросил: «Хочешь познакомиться с киношным бомондом? Пойдем, покажу…» Приходим. Большая квартира на Риволи. Очень просторная, вся белая, по стенам сплошь картины, альбомы по искусству. Кроме меня, только взрослые. Все говорят по-английски. Все очень нарядно одеты, дамы в коктейльных платьях, мужчины в костюмах и галстуках и лакированных ботинках. Много пьют, разговаривают очень громко. Помню, они говорили о любви как об очень важном философском вопросе, секс то, секс сё… Они издевались над мещанскими условностями, когда, мол, кого-то любишь и считаешь, что человек — твоя собственность. Это, дескать, убожество. Мне казалось, это говорится в пику мне. Будто они мне в лицо кричали: «Лопух, недотепа!» Я их рассматривал в упор. Они пили, курили, говорили о художниках, о которых я никогда не слышал, о джазовых пластинках, о театре. Одна женщина на каждое мое слово прямо покатывалась со смеху. Она видела, что я пришел с Кэри, и сразу заявила, что я просто прелесть. Ее звали Магали. Она сказала, что она актриса. Брюнетка, волосы до плеч, глаза жирно подрисованы черными стрелками, зеленый свитер с блестками. Она трещала про Париж, Рим, Нью-Йорк, видно, что много поездила. У нее было полно знакомых в кино, предлагала помочь, если мне нужна будет еще стажировка. Я кивал, мол, да, с удовольствием, а сам думал: «Вот бы мне быть как она, таким же уверенным, раскрепощенным…» Она держалась так, будто искренне мной интересуется, и я и впрямь почувствовал себя ужасно интересной персоной. Ну, думаю, наконец-то! Я как они, их мир — мой мир! У меня аж сердце захолонуло. Я уже видел, какое меня ждет блестящее будущее. Когда я смогу тоже вот так разглагольствовать безапелляционно, уверенно. У меня тоже будет обо всем свое мнение, непререкаемое суждение. И вдруг… Вошел мужчина, и все разом обернулись к нему. Кэри мне потом объяснил, что это один кинопродюсер, очень важная птица, от которого все зависит в Голливуде. Все кинулись к нему, обступили со всех сторон. Про меня забыли и думать. Они все толкались, даже не извиняясь, не глядя в глаза. Я снова стал как невидимка. И подумал: «Да что я вообще тут делаю?» Ко мне подсел какой-то здоровенный бородач и стал расспрашивать, сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу стать через десять лет… Но я не успел ему ничего толком ответить, как он вскочил и пошел принести себе чего-нибудь выпить. Вернулся и давай по новой: сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу быть через десять лет… Короче, мне стало совсем тошно. Я ничего не сказал Кэри, забрал свое пальто и ушел. Возвращаться пришлось пешком, метро уже было закрыто… Ужасный вечер. В этот вечер я понял, что никогда мне не стать частью его мира. Мы с ним об этом ни разу не говорили. И он уже никогда не брал меня с собой на вечеринки… Да мне и не хотелось, мне больше нравилось, когда мы были только вдвоем. Вот с ним я никогда не чувствовал себя недотепой. Даже когда мы не разговаривали, а просто сидели вместе и молчали. Кстати, так бывало все чаще. Я удивлялся, а он в ответ хлопал меня по плечу и говорил: «Не все же языком болтать, my boy, иногда и помолчать не грех!»

— Так ведь он прав, разве нет?

— Он мог часами не разговаривать. С Говардом Хьюзом они иногда сидели вместе целый вечер молча. Кэри приходил к нему, мог пить, курить, читать книгу и ни разу не заговорить! А когда они все-таки разговаривали, Хьюз учил его уму-разуму. Например, говорил, что у Кэри слишком идеальное представление о женщинах, потому что они на самом деле его не любят, а гонятся за его деньгами и славой. Я думаю, у него всегда были более близкие и доверительные отношения с мужчинами, чем с женщинами. Но мне он этого не говорил, наверное, считал, что мне еще рано. Вообще он был куда сложнее, чем на первый взгляд. Просто он это не афишировал.

— Помните, вам так и сказала его костюмерша: «На него смотришь — уже его любишь, а когда его любишь, никогда до конца не поймешь…»

— Чем больше я с ним общался, тем меньше понимал, какой он на самом деле. И тем сильнее его любил… И все больше запутывался. Как-то раз он мне сказал, что в Голливуде его кое-кто просто ненавидит. Оказалось — Фрэнк Синатра.

— Да ну?! А за что?

— Они как-то вместе снимались: в фильме «Гордость и страсть» Стэнли Крамера. Съемки начались в апреле 1956-го. Не прошло и недели, как Кэри по уши влюбился в свою партнершу — Софи Лорен. Причем это было взаимно. Ей тогда было двадцать два, а ему на тридцать лет больше, и она уже была обручена с Карло Понти. Но Кэри это не остановило. Он сделал ей предложение. Она не сразу отказалась… Это была сумасшедшая страсть! В сценах, где им надо было целоваться, они не могли остановиться. Режиссер кричал: «Стоп, снято!» — а они все целовались. Фрэнк Синатра с ума сходил от ревности. Он тоже был влюблен в Софи и тоже очень хотел ее заполучить. И он стал рассказывать направо и налево, что Кэри на самом деле гомосексуалист. Тогда Софи выругала его на всю съемочную площадку: заткнись, мол, сволочь ты итальянская!.. Синатра был в такой ярости, что убежал, хлопнув дверью, и больше не вернулся. Кэри пришлось до конца съемок обращаться к вешалке… Он мне сам об этом рассказал, когда мы сидели у него в номере. Ему было смешно, а я, наоборот, ужасно сконфузился. Я тогда подумал, может, Синатра прав? Может, Кэри и правда больше по части мужчин?.. Хотя он все время женился. Пять раз был женат.

— Ну и что? — возразила Жозефина. — В Голливуде на гомосексуалистов очень косо смотрели. Сколько актеров женились просто для конспирации!

— Я знаю. Кажется, я и тогда это уже знал. Я, конечно, был невинный младенец, но кое-что во мне все-таки пробуждало любопытство. Например, его долгая дружба с Рэндольфом Скоттом. Они как-никак десять лет прожили вместе и были неразлучны. Кэри даже потащил его в свое свадебное путешествие со своей первой женой, Вирджинией Черрилл. Но я думаю, на самом деле мне не хотелось в это вникать. Мне и так было несладко, что я влюбился в мужчину. Но чтобы к тому же в мужчину «инакового», как тогда говорили, — этого бы я не выдержал… Мне больше нравилось, когда мы с ним просто шутили и смеялись. Кэри был большой весельчак. Он из любой ерунды мог устроить настоящий цирк. Он говорил, что жизни надо улыбаться, тогда и она тебе будет улыбаться. Он все время это повторял. Надо сказать, у него к этому был талант. Если я жаловался на родителей, он меня одергивал: «Хорош ныть! Накличешь на себя тридцать три несчастья!..» Он старался меня отвлечь. Учил меня элегантно одеваться. У него самого был учитель — великий Фред Астер. Кэри говорил, что элегантнее человека не найти. Фред Астер брал горсть земли из Центрального парка, смешивал ее со слюной и ушным воском и этим чистил башмаки!.. Кэри во всем ему подражал. Он заказывал себе костюмы в Лондоне, на Сэвил-роу, а когда их привозили, доставал из чехла, комкал и расшвыривал по комнате. Мы набрасывались на эти несчастные расфуфыренные костюмы, топтали их, хватали, трепали во все стороны, пока не выбьемся из сил. Кэри говорил: «Эк мы их, a, my boy?» Больше, мол, не будут строить из себя невесть что!.. Был у него такой дар: делать жизнь проще. Возвращаться домой, в эту мрачную квартиру, к родителям с постными физиономиями, — это было как в гроб укладываться. Меня мучили десятки разных вопросов. Я не понимал, где я, где мой мир? Дома я играл роль образцового сына, а с Кэри открывал, что такое настоящая жизнь. Знаете, это было тяжело! Все в этой истории было тяжело… А уж как она закончилась… Господи! Как вспомню, как консьерж протянул мне тот конверт!.. Я в жизни ни одного письма столько не перечитывал. Письмо от человека, которого я любил!.. И всякий раз это был целый ритуал. А как иначе? Разве можно иначе читать письмо от того, кого любишь? Тогда, выходит, сам не стоишь своей любви… Я, когда перечитывал письмо, не хотел ни на что отвлекаться. А то бывает, читают люди любовные письма, а сами в это время то по телефону говорят, то с приятелем, то футбол по телевизору смотрят, то выпить себе наливают или, там, не знаю, куриную ножку грызут… Письмо то возьмут в руки, то отложат… И все этак безразлично, наплевательски, фу!.. Я читал вдумчиво. Закрывался у себя в комнате, чтобы никакого шума, никто не мешал. Вчитывался в каждое слово, в каждую фразу. Эмоции перехлестывали, подкатывали от сердца прямо к глазам…

Его правая рука болталась, свесившись с дивана. Он подогнул ногу.

— После этого письма я был в полном отчаянии. Я сдал экзамены и поступил в Политехническую школу. Учился как во сне. С ним меня теперь связывала только Женевьева. Мы поженились… Остальное вы знаете. Я испортил ей жизнь… Но тогда я этого не понимал. Для меня ничего кругом не существовало, только вот эта тоска, чувство, что я упустил свою жизнь и до конца дней проживу как живой труп…

Буассон отпил «желтенького» и проглотил две таблетки.

— Вы слишком много пьете лекарств.

— Да, но зато я больше не кашляю. И могу с вами разговаривать. Перебирать все эти дорогие воспоминания… Жизнь, знаете, так быстро промелькнула. То мне было семнадцать, а то, смотрю, уже шестьдесят пять. Вся жизнь проскочила вот так, — он щелкнул пальцами, — а я ничего толком не сделал. Пустые годы. Ничего не помню. А, нет… помню Женевьевины усики и с каким внимательным видом она меня слушала. И нашу поездку в Калифорнию. Это был очень короткий миг, когда я как-то ожил.

— А ваши дети? Неужели у вас к ним нет никаких чувств?

— Я определенно сам себе удивился, что произвел их на свет. Но кроме удивления… Нет, пожалуй, нет. У жены округлился живот — мне это казалось… несуразным. Неужели, думаю, это все я?.. А потом они родились… Помню, она очень мучилась. Я этого не понимал. Я у нее спрашивал: «Как это, больно?» Она на меня смотрела — сейчас убьет. Ну а что, правда… Как мужчина может понять, каково это?.. Потом мне их показали в роддоме. Но это было как будто они не мои, не из меня, а что-то отвлеченное. И для меня они так никогда и не стали людьми из плоти и крови. Я всегда смотрел на них как бы издалека. Когда были еще совсем маленькие, они мне просто не нравились внешне — уродцы какие-то. Потом, когда подросли, они и сами никак не старались мне понравиться, сблизиться со мной…

— Но это же вы должны были с ними сближаться, а не наоборот! — возмутилась Жозефина. — Это же такое чудо — ребенок!

— Вы так думаете? Ну а меня вот дети никогда не трогали… Ужасно звучит, да? Но тем не менее… Я ничего не чувствовал. Ни к кому. Не знаю, что вы из всего этого напишете… Я как персонаж совершенно неинтересен. Надеюсь, ваш талант компенсирует…

Жозефине пора было уходить. Мадам Буассон скоро вернется.

Буассон смотрел на часы. Жозефина вставала, убирала блокнот и ручку, относила поднос на кухню, перемывала и вытирала стаканы, ставила на место бутылки, чтобы жена ни о чем не догадалась. Пока она хлопотала, Буассон смотрел на нее и дышал слабо, ровно. «Что-то у меня голова кружится, — говорил он, — я, наверное, отдохну…» Жозефина выходила и тихонько прикрывала дверь. Он так и лежал на диване, и воспоминания крутились у него в голове, как старая черно-белая пленка, которую смотрят через проектор на белой простыне.

На следующий день или через несколько дней Жозефина приходила снова, и беседа продолжалась. Буассон всегда помнил, на чем остановился. Память на эмоции у него была редкостная. Будто они заранее были расфасованы по папкам и ящикам, с ярлыками, только доставай. Должно быть, он всю жизнь вспоминает, думала Жозефина.

Она по-прежнему приходила, но теперь ей все меньше хотелось идти, сидеть напротив него в этой унылой гостиной. Она доставала блокнот и ручку, но записывала мало. Буассон прихлебывал «желтенького» и время от времени доставал сигарету — «Кэмел».

— Мсье Буассон! Ну зачем вы еще и курите?!

— Да сколько мне там осталось…

Он брал длинный мундштук, извлекал спрятанную зажигалку, зажигал сигарету, затягивался и глубоко вздыхал от удовольствия. Но тут же заходился в приступе кашля.

— Вот видите, вам от этого только хуже.

— Это единственное удовольствие, которое мне осталось, — отвечал он виновато, как бухгалтер, который ошибся в расчетах. — Я вам рассказывал, как Кэри принимал ЛСД?

— Нет.

— В порядке психотерапии. Он хотел разобраться со своими детскими проблемами, отношениями с родителями, и как из-за этого он все время то женился, то разводился. Он думал, что за счет галлюцинаций, которые провоцирует наркотик, можно вытащить на поверхность болезненные воспоминания и таким образом от них избавиться. В то время это считалось суперсовременной техникой. Это было легально. Он был не первый, до него это пробовали и другие известные люди, Олдос Хаксли, например, Анаис Нин… Кэри утверждал, что на нем это сработало просто замечательно, он прямо-таки заново родился. На этих сеансах он научился сам отвечать за свои поступки, не перекладывать вину на других, он понял о себе такое, в чем никогда раньше не решился бы признаться… Он говорил, что самоанализ требует мужества, но это основополагающий акт. Он ничего не боялся…

Буассон произнес это с ноткой зависти в голосе. «Ему хорошо, он ничего не боялся…» — как-то так. «Вот что меня коробит», — думала Жозефина, с нажимом выводя буквы в блокноте. То, как он это сказал: с легкой горечью. Человек завидует чужой свободе, но не берет пример с того, кто свободен, а только сидит и дуется. Буассон сказал это без теплоты, даже без восхищения. В глубине души он осуждал Кэри Гранта и за ЛСД, и за бесконечные браки-разводы, и за немногословную близкую дружбу с мужчиной… Он осуждал его тайну.

Потому что ему Кэри Грант не дался. Потому что в тот день в Лос-Анджелесе, у ограды своего дома, он предпочел ему другого юношу. В тот день Буассон озлобился и навсегда разобиделся на весь белый свет.

Он, конечно, этого не говорил, но у него порой вырывались то слово, то интонация, замечание, недоговоренная жалоба, которые его выдавали.

«Куда разумнее зажечь хотя бы маленькую лампу, чем сидеть и жаловаться в полной темноте», — вспоминались Жозефине слова Хильдегарды Бингенской. Буассон не зажег даже крошечного фитилька. Его жизнь прогорела без света, без тепла. Он винил во всем свое детство, родителей, воспитание. Но никогда — собственную трусость.

Жозефине хотелось, чтобы он был бескорыстнее, честнее с самим собой. Чтобы не строил из себя бесконечно червяка, влюбленного в звезду, — который попрекает звезду, что она-де горит слишком высоко.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>