Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 39 страница



«Вот сейчас сбегаю вниз, куплю переходник, сосредоточусь на кудряшках и постараюсь больше ни о чем не думать».

Так нет же! Этот гад в футболке с волчьей мордой добил ее окончательно. Ширли прямо тряслась от ярости, в глазах стояли слезы, ее шатало. Куда ей теперь податься на этом свете — непонятно.

Она зашла в «Старбакс», заказала кофе мокка, с цельным молоком и взбитыми сливками. 450 калорий, 13 граммов «плохих» жиров, восьмое место в рейтинге нездорового питания, по оценке весьма солидного Центра науки в интересах общества (за 2009 год). Раз уж заниматься саморазрушением, так чего мелочиться, решила Ширли, глядя, как готовят смертоносный кофе с молоком.

— А соломинку вы мне дадите, или надо платить отдельно? — рявкнула она на девушку-кассиршу.

«Да что же со мной такое? Хватит валить все в одну кучу!» — одернула она себя. Ей было стыдно, что сорвалась на этой несчастной девчонке. Ей наверняка едва хватает на квартиру Двадцать лет, а выглядит так, словно уже устала на всю жизнь вперед.

— Простите меня, — шепнула она девушке, когда та протянула ей соломинку. — Вы тут ни при чем, просто меня очень разозлили…

— Ничего, — отозвалась та, — меня тоже…

— …А досталось вам.

— Не вы первая, не вы последняя, — не без горечи ответила кассирша. — Ни за что не подумаешь, что жизнь — веселая штука. Если у вас веселая, поделитесь опытом!

«А что, — подумала Ширли, устраиваясь за столиком, — раньше-то мне жизнь казалась вполне веселой. Это я только в последнее время вижу все в черном цвете, и жизнь щиплет, как соль на ранке. Щиплет, свербит, царапает, выжигает…»

Почему то и дело глаза на мокром месте, ни с того ни с сего, — из-за чего она плачет? Из-за того, что только что случилось, или это открывается и кровоточит какая-то старая рана?

Ширли казалось, она кровоточит с головы до ног. С тех пор как получила письмо от тетки Элеоноры, два дня назад.

Дело было утром.

Они как раз поссорились с Оливером. Он принес Ширли завтрак в постель и извинился, что тосты пережарены. Она оттолкнула поднос.

— Прекрати извиняться! Что ты как пай-мальчик?!

— Почему пай-мальчик? Просто проявляю внимание.

— Не надо мне твоего внимания. Осточертело!

— Ширли…

— Прекрати! — закричала она чуть не плача.

— Что ты кричишь? Что я такого сделал?

Оливер потянулся было обнять ее, но она его оттолкнула. Он грустно покачал головой, словно извиняясь: прости, мол, виноват.



— И хватит уже строить из себя мученика!

— Я не понимаю…

— Ты вообще ничего не понимаешь! Ты… Ты…

Она запиналась, размахивала руками, словно хотела ухватить верное слово из воздуха. Но слова разлетались, и на Ширли накатывала ярость.

— Ты переутомилась? У тебя что-то не так?

— Нет. У меня все лучше некуда. Просто я больше не могу тебя видеть!

— Да ведь вчера еще…

— Уйди! Уйди!

Он встал, натянул куртку и распахнул дверь.

Ширли одним прыжком нагнала его и вцепилась ему в плечи.

— Не уходи! Пожалуйста, не оставляй меня одну! Не бросай меня! Меня и так все бросили, у меня никого больше нет!

Оливер схватил ее за плечи, прижал к стене и спросил твердо, жестко:

— Ты хоть сама знаешь, на что злишься?

Ширли отвернулась.

— Не знаешь. Вот и кидаешься на меня. Но я тут ни при чем. Так что давай раскинь мозгами, пойми, кто на самом деле перед тобой виноват, а на меня лезть с кулаками нечего.

Ширли смотрела ему вслед. Он ушел не оглядываясь. Переступил порог не обернувшись, ни единым жестом не обнаружив, насовсем он уходит или нет. «Мне его не удержать, — думала Ширли, — не удержать». Она в слезах бросилась обратно на кровать, причитая: «Черт знает что, совсем запуталась…»

И как раз в это утро пришло письмо от тетки Элеоноры.

«Разбирала тут старые бумаги, — писала тетка, — в конто веки собралась, и вот наткнулась. Не знаю, сгодится тебе, нет, но, в общем, это тебе».

Две черно-белые фотографии и голубой конверт.

На первой фотографии — отец в длинных шортах. Они ходили с друзьями на экскурсию к какому-то озеру. На снимке он сидит, прислонившись к лежащему на траве рюкзаку, и с аппетитом уплетает бутерброд. Левая щека у него оттопырена: еще не доел кусок, а уже хохочет. У него крупный нос, крупный рот, широченная улыбка. Длинная прядь волос падает прямо на глаза. Длинные мускулистые ноги, здоровенные походные ботинки. Вокруг шеи повязан платок. Ширли перевернула карточку и посмотрела дату: отцу тогда было семнадцать.

На второй фотографии они были вместе в парке, в Лондоне. На заднем плане в кадр попали люди в шезлонгах, они читали или просто отдыхали. Ей, должно быть, лет шесть. Она смотрит снизу вверх на отца, а тот указывает ей на дерево. Она совсем кроха, светлые волосы заплетены в две косички. Он — высоченный, в твидовом костюме. Они тогда жили во дворце, в апартаментах главного камердинера. Он водил ее гулять в Гайд-парк, объяснял, как называются разные деревья, цветы, ароматические травы. Они смотрели на белок. Как-то раз они увидели, как два пса-боксера погнались за белкой и прижали ее к забору: один загородил ей путь, второй перегрыз горло. Ширли глядела на эту жестокую картину как зачарованная. По ногам у нее пробежала дрожь, собралась сладким комом в животе и лопнула, как огненный шар. Она прикрыла глаза, чтобы не выпустить этого странного сладкого чувства. Отец тянул ее за руку и твердил, чтобы она не смотрела. Люди вокруг возмущались и ругали хозяина собак. Тот в ответ пожал плечами и окликнул псов, но те так увлеченно рвали белку, что даже не слышали окрика.

С тех пор каждый раз, как отец водил Ширли в парк, она смотрела на окрестных собак в надежде, что какая-нибудь из них задаст белкам взбучку.

В тонком голубом конверте лежало письмо. Оно было адресовано Ширли Уорд, на конверте стоял эдинбургский адрес миссис Хауэлл. Ширли узнала почерк отца: тонкий, округлый, едва ли не женственный.

Она долго просидела неподвижно с письмом в руке, не решаясь открыть. Предчувствие говорило ей, что в этом конверте — какая-то важная тайна. Разгадка тайны. Не выпуская письма, она пошла на кухню сделать еще чаю и, ошпаривая чайник кипятком, на минуту закрыла глаза, стараясь вызвать в памяти образ отца. Грубый суконный пиджак, к которому она прижималась щекой, когда отец обнимал ее, запах мыла и одеколона «Ярдли», которым он брызгался по утрам после бритья. Она прижималась лбом к его плечу и придумывала разные опасности: вот ей грозят какие-то страшные мужчины, ее похищают, затыкают рот, избивают, валяют в пыли… Она притворялась, что плачет. Тогда отец еще крепче прижимал ее к себе, и она закрывала глаза.

Ширли отхлебнула горячего чая и вскрыла письмо. Отец написал его почти сразу после ее отъезда в Шотландию.

«Дорогая доченька!

Я отправил тебя в Эдинбург не в наказание. У меня нет никакого права тебя наказывать. Тебе с рождения нелегко жилось, и в этом только моя вина. Я понимаю, что ты рассержена, но не могу допустить, чтобы ты навлекла опасность на человека, который горячо тебя любит…»

Он имел в виду мать, но боялся назвать ее прямо. Даже в письме он не мог отделаться от страха, который она ему внушала. Ширли всхлипнула и судорожно вздохнула.

«У нас с тобой у обоих вышла та еще жизнь».

Эта фраза была зачеркнута. Наверное, он решил, что повторяться ни к чему.

«Ты всегда была милой, замечательной девочкой, а теперь ты яркая и умная девушка. Я горжусь тобой…»

Потом большое пустое место, в несколько строчек: может, он хотел потом что-нибудь вписать?.. И дальше: «Я столько всего хотел бы тебе сказать, но не знаю… Как объяснить тебе то, что я сам не вполне понимаю?»

Еще один пробел. И затем — простые, бесхитростные слова: «Просто помни, что ты всегда была, есть и останешься моей любимой девочкой, той, что я носил на руках, когда мы в воскресенье возвращались вечером в город. Это были мои самые лучшие минуты…»

И воспоминания нахлынули, как волна, как лавина.

Это было в детстве. Они возвращались в город из королевской резиденции. Она лежала в машине на заднем сиденье, закутанная в плед, и смотрела в темное небо, где то заходила за облако, то вновь выныривала луна. Когда они подъехали к дворцу, она подняла глаза на мрачное, строгое здание и увидела на своем этаже, с самого края, слева, красный огонек. Отец открыл дверцу и наклонился к ней. От него пахло потертым твидом и лавандой. Он положил на нее руку, проверяя, спит ли она. И тогда она притворилась, будто спит, чтобы он взял ее на руки и отнес в комнату на руках: туда, домой, где горел красный огонек.

Отец поднимался по лестнице медленно, осторожно. Девочка лежала у него на руках, полуприкрыв веки, стараясь не зажмуриваться слишком крепко, чтобы он не догадался.

Он поднял ее, полусонную, уверенно и бережно, подхватив под затылок и поясницу, аккуратно, чтобы не уронить плед, а то ребенка после теплого автомобиля проберет холод, и присматривая, чтобы она не стукнулась ногами о дверной проем. Не открывая глаз, Ширли чувствовала, что стало холоднее, что отец идет глухим, тяжелым шагом. Она мысленно провожала взглядом каждую ступеньку, каждый поворот коридора, и каждый его шаг баюкал ее и укачивал. Ей казалось, будто ее несет на руках великан. Она рассказывала про себя свою самую любимую сказку: вокруг дремучий лес, крики, выстрелы, на них нападают разбойники, а отец идет вперед, сильный, смелый, и прижимает ее к груди.

Она все притворялась, будто спит. Когда он опустил ее на кровать, она что-то жалобно простонала, пробормотала невнятно какие-то детские слова, чтобы он ничего не заподозрил. Отец вытер ей лоб и низким строгим голосом велел: «А теперь спи!» Ее пробрала дрожь. Пока ее раздевали, снимали с нее башмаки, вертели, переворачивали, как тряпичную куклу, она безвольно отдавалась удовольствию.

Как же она любила эти минуты! Когда отец не держался скромно за спиной королевы, не гнулся в три погибели, пятясь, чтобы не оборачиваться к Ее Величеству спиной.

С ней он снова был непобедим.

Пока они так шли по дворцовым коридорам — медленно, тяжелым шагом, — она на несколько минут превращалась в слабую, беззащитную девочку, для которой он был королем и повелителем. Из-под опущенных век она ловила на его губах горделивую улыбку, которая словно говорила: «Успокойся, доченька, со мной тебе ничего не страшно, я тебя укрою от любой беды!» И оба в эту минуту одинаково горячо верили: она — что он самый сильный человек на свете, а он — что она его принцесса и вверена его заботе. Доблесть, венчавшая его чело, была ей диадемой, а он был ее верным рыцарем.

Ей было ненавистно, что ему приходится гнуть спину. Что он ходит по дворцу как тень, как невидимка.

Ей было ненавистно, что отец всегда на шаг позади королевы, что отец не мужчина, раз готов быть просто подданным.

Она снова и снова перечитывала письмо, которое он ей так и не отправил.

У нее прерывалось дыхание, нос покраснел, щеки пылали. И сердце словно разрывалось на части.

Воспоминания…

Ей все время хотелось крикнуть отцу: «Распрями же спину, будь мужчиной! Не прихвостнем!»

Но слова не шли.

В красных коридорах Букингемского дворца она вела упорную партизанскую войну.

Если бы он распрямился сам, она бы тоже обрела законное положение.

«Так вот она в чем, моя тайна…»

И как она могла так долго этого не понимать?

Она просто об этом не думала. Думать слишком больно. Отделывалась одной и той же байкой: мать, мол, меня любит, но не умеет это показать. Ей даже так больше к лицу.

«Но до чего же мне хотелось, чтобы умела! И мне, и отцу!.. А раз уж нет, значит, я буду мстить. И мстила. Чтобы выйти из тени, поднимала страшный шум. Только так я и умела любить. Нежность, ласка, добрый взгляд? Все это не для меня. Это для тех, кто гнет спину».

Теперь Ширли рыдала в три ручья: от обиды за ту девочку, которая послушно подставляла ногу, чтобы папа стащил с нее сапоги, оттер ступни, натянул толстые шерстяные носки, и вытягивала ноги к камину, где он уже разжег для нее огонь. Она бы отдала все на свете, чтобы вместо этого он хорошим пинком расшвырял поленья, взял ее за руку, провел по всем длиннющим коридорам дворца до покоев своей любимой, матери его ребенка, распахнул дверь и сказал ей в лицо: «Девчонка проголодалась, замерзла, позаботься о ней! В конце концов, это и твоя дочь тоже!»

Но нет, он этого не делал.

Он опускался на колени, наклонялся, вытирал ей ноги, осторожно целовал, пододвигал ее ближе к камину. Клал ладонь ей на голень…

Она любила каждую клеточку этой руки, каждую мозоль, каждый ноготь — ногти у него всегда были пострижены слишком коротко, — руку, которая гладила ее по голове, могла дружески ущипнуть за ухо, нежно коснуться лба: проверить, нет ли температуры.

Она возненавидела всякую нежность, мягкость, доброту: все это значило для нее одно — трусость. И безоглядно кинулась в объятия тех, кому ни в чем нельзя верить. Эту приверженность вызвал в ней образ отца, который вечно гнет спину.

Она выступала навстречу мужчинам, как идут на войну: легко, без привязанностей, ведомая одной лишь этой приверженностью. Она обрекала ее на короткие связи с мерзавцами и преступниками.

Ширли поехала к тетке Элеоноре.

С теткой у них всегда была какая-то глухая, невысказанная напряженность, словно жужжание жирной мухи.

Элеонора Уорд была дамой внушительного вида, с бюстом как у валькирии и широкой пунцовой физиономией. Она всю жизнь проработала на заводе. Так и не вышла замуж. «Не подфартило», — поясняла она со вздохом. Когда они собирались на Рождество, тетка смотрела на Ширли и ее отца неодобрительно: вам, мол, в жизни хлебнуть не доводилось, на конвейере, чай, не работали, не знаете, каково это: вонища, горло дерет, непрестанный гул, от которого голова деревенеет, глаза закрываются, чем сильнее стараешься держать их открытыми… Каждый день один в один как предыдущий, не разберешь, понедельник сейчас, вторник, среда или четверг… Только в пятницу полегче, потому что завтра выходные и можно два дня отсыпаться.

Тетка жила в Брикстоне, в южной части Лондона. У нее была квартирка в подвале маленького домика красного кирпича, напротив большого council estate[76]. Ширли бывала у нее редко. В этом мрачном подвале она быстро начинала задыхаться, и ей хотелось поскорее выскочить на улицу.

Она спустилась на пару ступенек и пробралась через двор, заставленный мусорными баками и recycling boxes[77], до отказа забитыми жестянками и бутылками. Вот где крысам раздолье, подумала Ширли. На каждом шагу приходилось внимательно глядеть под ноги.

Ей открыла сама Элеонора. Волосы у нее совсем поседели, и только пожелтевшие кончики торчали из-под заколок во все стороны, как еловые ветки. На ней было зеленое платье и лимонно-желтая кофта, всем своим видом выдававшая стопроцентный акрил. Дужки очков обмотаны скотчем. В кофте несколько дырок от сигарет.

Тесная кухня выходила прямо в комнату. В окно виднелся небольшой садик.

— Хорошо, когда есть сад, — заметила Ширли из вежливости.

— Какой там сад! Они там все залили асфальтом, утечек боятся… — Тетка потерла нос и добавила: — Спасибо, что зашла. Я сама уже мало куда хожу. Совсем как старики, всего боюсь. Знаешь, сейчас ведь и в квартирах камеры наблюдения ставят. Сплошное наблюдение. Террористов выслеживают…

— По-моему, черт знает что. Скоро будем жить по Оруэллу. Большой Брат.

— Это еще кто?

— Роман такой. Как раз про то, что будет, если везде понавешать камер наблюдения.

Услышав про роман, Элеонора пожала плечами:

— Ну да, я и забыла, ты у нас ученая.

— Никакая я не ученая!

— Ты себя послушай.

Элеонора бросила школу в четырнадцать. Поступила на фабрику по производству мешковины в Данди, к северу от Эдинбурга, — в Данди жила вся ее семья. В те годы все жители Данди либо шли работать на фабрику, либо уезжали. Третьего было не дано. После работы она весь вечер сплевывала джутовые волоконца, пища в рот не лезла. Брат переехал в Лондон, и она перебралась к нему. Она была старшей сестрой — ей полагалось о нем заботиться. Он учился в институте, затем поступил в гвардейский Колдстримский полк. Первое время стоял в Лондоне в гарнизоне, потом их отправили за границу. Брат отличился в нескольких военных операциях; он был на хорошем счету, считался порядочным, сильным и надежным офицером. Так он попал во дворец и стал личным секретарем королевы — Principal Private Secretary. Вся семья на него чуть не молилась: гордость, надежда и опора! Элеонора же в Лондоне устроилась на новую работу — ткацкую, в Майл-Энде. Весь день вкалывала на заводе, а вечером занималась домашними делами: убирала, готовила, стирала, гладила. Когда брату дали жилье во дворце, она решила остаться в Лондоне. Возвращаться к родителям ей не хотелось, она уже привыкла жить одна. Родные приезжали к ней по воскресеньям, пили чай под бой курантов. Нелегко, должно быть, было братишке прижиться во дворце: избавиться от шотландского выговора, от неотесанности, освоить этикет, научиться кланяться…

— По мне, так чем плохи камеры в домах? Если тебе нечего скрывать, чего бояться-то?

— Да ведь это возмутительно!

— Ты живешь в богатом районе. А у нас тут поджилки трясутся, когда идем домой из магазина. У нас тут все только рады будут, если поставят камеры. А вечно все критиковать — это для богатеньких.

Ширли не стала спорить. В прошлый раз они с теткой уже ругались: Ширли утверждала, что отец был главным камергером, Элеонора — что просто личным секретарем.

— Ливрейный лакей, не больше и не меньше! Его и назначили-то за безропотность. А уж как я вкалывала на этого безропотного! Вот уж лакей так лакей, — ворчала тетка, ставя на стол заварочный чайник. И подставила горсть, чтобы из носика не капнуло на скатерть.

— Никакой он был не лакей! — возмутилась Ширли. — Папа был просто скромным и хорошо воспитанным.

— Конечно, лакей! Вот у меня была сила, злость была! Только мне мама с папой учебу не оплатили. Я была девчонка, а девчонок тогда и за людей не считали. А он что сделал со своей учебой, кем стал? Прислугой! Хорош, нечего сказать!

— Неправда, неправда, — твердила Ширли, — он был главным камергером, и его все уважали!

В конце концов обе они надулись и просидели весь вечер перед телевизором за каким-то дурацким сериалом, а когда Ширли собралась уходить, тетка едва подставила ей щеку, даже не приподнявшись с дивана.

Элеонора подала чай, печенье, они уселись за стол. Тетка спросила, как Гэри. Заметила, что пока человек молод, надо поездить по миру, а то жизнь так и проскочит, останешься сидеть в крысятнике с асфальтированным двором.

— Спасибо за фотографию и письмо.

Элеонора в ответ махнула рукой, мол, ерунда.

— Я подумала, тебе оно нужнее, чем мне.

— Очень кстати. Я как раз задавалась кучей вопросов.

— У тебя, случайно, нет на примете хорошей педикюрши? С ногами прямо мучение. Только в тапках и могу ходить.

В комнате было темно. Элеонора встала зажечь свет. Ширли попросила ее рассказать что-нибудь об отце. «Пожалуйста, Элеонора, это очень важно!»

— Да что рассказывать, — буркнула в ответ тетка, она и сама-то толком ничего не знает: скрытный был человек. — Да и ты, между прочим, не душа нараспашку. Что у тебя, что у него, у каждого свой секрет, и боже упаси кому сунуться. Умеете держать людей на расстоянии. Или это я для вас рылом не вышла…

— Погоди, — настаивала Ширли, — какой такой секрет? Что значит на расстоянии?

— Ох, — вздохнула Элеонора, — ну как это объяснить, какими словами… Ну, казалось мне так. Говорить-то мы с твоим отцом почитай что и не говорили. Хороший он был человек. Славный. Смирный. Не выступал.

— А я какая была?

— Ты-то? Злыдня.

— Злыдня?

— Чуть что, сразу бесилась!

Ширли молчала.

— Поди разбери почему! За любую пустяковину цеплялась. Скажешь тебе: того-сего не делай — ты и давай орать. Спасу от тебя не было…

Тетка укоризненно тыкала в Ширли пальцем. Из-под шпилек то и дело выбивалась прядка, как еловая ветка, и она заправляла ее обратно скрюченным от артроза пальцем.

— Ну ты пример какой-нибудь можешь привести? А то так легко говорить и ничего не объяснять!

— Ты же сама спрашиваешь, я и говорю…

— Мне надо знать! Напрягись! Черт, Элеонора, у меня, кроме тебя, никого нет родных!

— Ну вот помню, было раз… Пошли мы втроем гулять, начался дождь, и я тебе накинула капюшон резко, чтобы, значит, тебя голову не намочило. Ох ты и разоралась! «Don’t ever do that again! Ever! Nobody owns me. Nobody owns me!»[78] Отец на тебя тогда эдак глянул, грустно-грустно, и говорит: это все из-за меня, Элеонора, это я, мол, виноват. Да в чем ты, говорю, виноват? Чем ты виноват, что ее мать померла родами? Что ты один ее воспитываешь? Что тебя во дворце заставляют работать до невесть какого часу?.. Вот так он всегда, что где не заладится, во всем себя винил. Слишком добрый. А ты наоборот: в жизни не видала такой бешеной девчонки. Хотя отца ты любила. Защищала его всегда. «Моего папу чтоб не трогали!..»

— Все?

— Ну а чего… Не сахар это было! Чуть что, ты в ярость, аж кровью наливалась! В жизни не видела такой девчонки…

Тут подошло время сериала. Элеонора включила телевизор, и Ширли отправилась домой. Уходя, она положила на буфет четыре купюры по пятьдесят фунтов.

Как все-таки просто вспоминать прошлое, когда оно уже в прошлом! Когда некому за тобой проверять…

Ширли сидела в «Старбаксе», стараясь вспомнить ту девочку, которая то и дело злилась, и разглядывала людей. Официантка, согнувшись над посудомоечной машиной, ставила в нее грязные чашки и тарелки, выпрямлялась, вытирая лоб.

Ширли поднялась с места и глянула в сторону официантки, чтобы попрощаться. Но та стояла, повернувшись к ней спиной. Ширли не стала дожидаться.

Она двинулась по Брюэр-стрит в поисках скобяной лавки. Лавка нашлась на Шафтсбери-авеню. Ширли толкнула дверь, вошла, разыскала на полке переходник по скромной цене в 5,99 фунтов, гордо выложила его перед кассиром, расплатилась и положила в карман.

Анриетта записалась на компьютерные курсы в школе на улице Ренкен.

Занятия проводились днем в магазинчике, где торговали компьютерными принадлежностями и печатали брошюры. Днем там бывали только старики. Они по сто раз задавали одни и те же вопросы, подолгу водили непослушными пальцами по клавиатуре, рассматривали клавиши усталыми глазами, бормотали, что слишком сложно, и ныли. Анриетта тряслась от злости: «Ненавижу стариков, ненавижу, никогда не стану такой, как они!»

Она решила ходить на вечерние занятия. Здесь публика более понятливая, с ними она научится быстрее. Как-никак в занятия она вкладывает капитал. А деньгами бросаться не след.

Шаваль передал ей ключ от ящика, где Пищалка держала коды, и номер сигнализации. Номер менялся примерно раз в три месяца. Времени было в обрез.

Анриетта выжидала вечер, чтобы пробраться в офис, когда Рене и Жинетт не будет дома. Не раз и не два ходила мимо дома № 75 по авеню Ньель, высматривала, когда они приходят и уходят. Установила, что по четвергам они ужинают у матери Жинетт. Рене, забираясь в припаркованный во дворе старенький серый «рено», ворчал:

— Мамаша твоя, подумаешь! Далось нам ездить к ней каждый четверг!

Жинетт не удостаивала его ответом. Она усаживалась впереди и держала на коленях коробку с красивым розовым бантом, как из кондитерской. Анриетта пряталась за оградой и поджидала.

Шаваль меж тем предавался новому приятному занятию: командовать покорной, кроткой девицей.

Она подчинялась любому приказанию. Стоило ему пригрозить — трепетала. Стоило улыбнуться — таяла. Он водил ее за нос, а она знай расстилалась, да с такой беззаветной преданностью, что невольно хотелось задать ей перцу.

Он не прикасался к ней, не обнимал, не целовал. Довольно было расстегнуть верхнюю пуговку на белой рубашке, мелькнуть загорелым торсом — и она опускала очи долу. «Выдрессирую ее, — думал он, — а что с ней потом делать, решу. Она до того безответная — ни в чем отпору не даст.

Жаль, что и старуха, и уродина, а то бы я отправил ее на панель. Хотя как знать, как знать…» Есть старухи, что еще очень даже работают. Он справлялся. Есть одна, у заставы Доре. Шаваль набрел на нее случайно и не отказал себе в небольшом удовольствии. Только закрыл глаза, чтобы не видеть, какая морщинистая шея, склонившись над ним, снует вверх и вниз. Застегивая брюки, подробно обо всем ее расспросил. Зовется она Пантерой, за минет берет тридцать евро, если поосновательнее, то пятьдесят. Но к ней в основном обращаются по оральной части. Человек по десять за вечер, уточнила она, сплевывая в бумажный платок.

— Ты не глотаешь?

— Разбежался! Может, тебе еще в пакетик завернуть, с собой?

Натаскать, что ли, Пищалку?.. Пусть поработает сверхурочно, поублажает своего драгоценного возлюбленного в минуту острой нужды. Мыслишка не без пикантности, думал Шаваль, помогая себе рукой. Если ее вырядить как шлюху, может, она его и заведет…

Потом он задумался, как обтяпать дельце с Анриеттой. Он же еще не выговорил себе четко, какой процент ему причитается! Вот олух! Со старухой надо держать ухо востро, уступчивостью она не отличается. Но уж половину он с легкостью отхватит.

А главное — ему самому и пальцем не придется шевельнуть!

Анриетта, Пищалка… Бабы принесут ему богатство.

Наконец-то жизнь ему улыбнулась. С вялостью, оцепенением покончено. Как-то утром он даже поймал себя на том, что тихонько напевает в ванной. Мать услышала, заглянула:

— Все в порядке, сынок?

— У меня грандиозные планы, мама, разные проекты, очень скоро мы с тобой разбогатеем! Выберемся наконец из нищеты! Купим хорошую машину, будем по воскресеньям выезжать к морю… Довиль, Трувиль и так далее, и тому подобное…

Старушка, успокоенная, прикрыла дверь. Купила к ужину бутылку игристого вина и печенье. Шаваль даже растрогался. Ему было приятно, что мать так радуется.

Он разделся и встал перед зеркалом во весь рост. Прогнулся в пояснице, положил ладонь на по-прежнему плоский живот, напряг бицепсы, трицепсы, квадрицепсы. «Что это я в самом деле так распустился, обмяк? Да у меня же в руках такой козырь — внешность! Раньше я ни в чем не сомневался, не трясся, наоборот, наддавал — и жизнь мчалась галопом!..

Женщинами я жонглировал как мячиками, и это всегда оборачивалось мне на пользу…»

Шаваль с сожалением оторвался от зеркала, оперся на раковину и погрузился в расчеты. «Надо бы звякнуть Жозиане. Наверняка она там со своим младенцем на стенку лезет от скуки. Вверну ей комплимент, мол, деловой нюх у тебя всегда был лучше всех, — и дело в шляпе. Размякнет от удовольствия и быстренько подыщет мне проектик-другой, чтобы предложить старикану. И на этот раз я сразу обговорю процент».

Это будет последний винтик в постройку.

У Кевина Морейра дос Сантоса дела шли из рук вон плохо.

Оценки в школе стремительно кренились. Контуры интерната вырисовывались на горизонте с угрожающей четкостью. Отец за ужином заявил, что начиная с сентября Кевин отправляется в религиозный пансион в Марнла-Валле[79].

— Это еще что за шутки? — Кевин оттолкнул тарелку.

— Никакие не шутки, — спокойно ответил отец и отрезал перочинным ножиком кусок хлеба, покрошить в суп. — Тебя берут в шестой класс при условии, что ты за лето позанимаешься и нагонишь. Ты уже зачислен. Это не обсуждается.

Старая грымза заартачилась и отказалась ему помогать. В один прекрасный день он, видите ли, с ней заговорил «не тем тоном». Так она выпятила грудь колесом и заявила, с нее, мол, хватит, наслушалась. Баста!

Кевин в ответ только фыркнул. Совсем с катушек слетела, старая дура? Какая такая баста?

— Баста — значит, баста. Я ухожу.

— Тогда и с компьютером придется завязать, бабуля, — самоуверенно ухмыльнулся Кевин и задребезжал резинкой в зубах. Куда старухе деваться?..

— Дался мне твой компьютер, жирный крысеныш! Я себе новый куплю. Я теперь сама знаю, как с ним обращаться. Ветер переменился! Теперь тебе встречный, мне попутный. Так что пора мне ставить паруса!

Мальчишка оторопел. В растерянности даже угодил себе резинкой в нос и захныкал.

— Что, съел?

На ум как назло не шло в ответ ничего язвительного. Чтобы добить его окончательно, Анриетта добавила:

— И учти, мне известно, как ты облапошиваешь мать. Так что если вдруг от тебя еще что-нибудь понадобится, сделаешь — и не пикнешь. Понял? И чтоб не рыпался. Иначе я тебя сдам. Я ясно говорю?

Подлежащее, сказуемое, дополнение. Все предельно ясно.

Младшенький и Жозиана разложили на столе в гостиной ворох папок. Каждый из вежливости уступал слово другому.

— По-моему, у меня тут кое-что замечательное, — начал Младшенький. — А у тебя?

— Так, по мелочи, ничего особенного…

— Ну-ка покажи.

— Давай ты первый.

— Нет, ты!

— И не подумаю. Давай, Младшенький, начинай! В конце концов, будешь мать слушаться?

Младшенький вытянул из стопки папок одну ярко-оранжевую и извлек из нее лист бумаги.

— Настенная клумба, — пояснил он.

— В каком смысле? — Жозиана склонилась над листком.

— Одна задумка с сайта «Юные изобретатели».

— Ты что, — изумилась Жозиана, — и на компьютере теперь умеешь работать?

— Мама! Ну в самом деле! Это же младенческий возраст искусства!

— Вот именно, ты ведь еще младенец!

— Нет, ну мы серьезно разговариваем или будем дальше препираться по пустякам?


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>