|
Еще раз подчеркну, что как в институте в целом, так и в отделе Заславской атмосфера была тогда хорошая: не было каких-то явных доносов, слежки друг за другом, подсиживания и т.д. В этом смысле воздух был чистый. И меня никто не брался перевоспитывать, не ставил никаких требований идеологического порядка. Я продолжала понемногу переводить Парсонса, потому что я все более проникалась сознанием важности и интересное™ его концепции и — насколько ко мне прислушивались — пропагандировала свою точку зрения. Вслед за его ранней статьей по стратификации я перевела «Мотивацию экономической деятельности», потом, услышав, что москвичи переводят «Структуру социального действия», перевела три главы из нее — 2-ю, 18-ю и 19-ю. Причем 19-ю, кажется, мы перевели с Галей Беляевой дважды. Потом я взялась за вторую статью по стратификации и весьма изрядно над ней попотела. И где-то уже в 70-м или 71-м году уговорила несколько человек взяться за перевод глав из книги «Социальные системы», которая была в нашей библиотеке. И мы — я, Володя Герчиков и Вера Тапили-на — перевели тогда 2-ю, 3-ю и 4-ю главы (1-я к тому времени была переведена Галей Беляевой). При этом была договоренность с москвичами, что мы будем переводить эти главы, а они — следующие. Но москвичи ничего не переводили (тогда им уже становилось не до того), потом я, уже хорошо набившая руку на переводах Парсонса, перевела еще (просто из интереса!) 5-ю и 6-ю, а затем и 8-ю главы.
С грустью должна сказать, что все эти переводы остались практически невостребованными. Они стояли в моем шкафу (я уже к тому времени сосредоточила в своих руках всю библиографическую работу в нашем отделе, и шкаф был в моей личной ответственности). Народ приходил, иногда брал почитать, потом возвращал (или не возвращал, тогда приходилось принимать к нему строгие меры). Но никаких обсуждений не было. Никто никуда это применить не мог, не умел, а может, к тому времени уже и боялся.
Перед самым моим отъездом в 71-м году я, Вера Тапилина, Надя Каныгина и Игорь Истошин образовали такую группу, как бы межот-
скую (Каныгина и Тапилина были из бывшей группы Шляпентоха идели на материале его опросов читателей газет, массив был доволь-большой и богатый). Мы собирались операционализировать пар-онсовские переменные и бросить их на этот материал, сделать вто-пичный его анализ. Но определения этих переменных были весьма расплывчаты (те работы, в которых он их определяет подробно и точно до нас не дошли и переведены в то время не были), мы долго с ними бились. А потом я уехала, и все это, как я понимаю, прекратилось.
И. Гришаев. Тогда много переводили. И переводы очень ценились Я вспоминаю, что на день рождения мне подарили переплетенную книгу переводов и еще чего-то, где в качестве виньетки было «Самиздат». Не знаю, был ли Парсонс в этой книге. По-моему, нет. Там были другие, может быть, даже шутливые материалы. А первое что я прочитал, скорее всего была «Структура социального действия». Да, первую главу, во всяком случае. А в общем, в тех переводах не было четкой упорядоченности глав — первая, вторая, третья... Они у меня до сих пор лежат. Причем, там есть варианты с пробелами, с невставленным английским текстом. Иногда по нескольку экземпляров одного и того же текста. Так что можно сделать даже репринт: в книжку вставить странички первых переводов.
Общее впечатление от Парсонса? Было ощущение систематизации предыдущих знаний. Сначала ведь «мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь». Иногда из разных наук. Но в тот момент, когда прикасаешься к Парсонсу, есть ощущение, что все эти знания, даже предыдущие, начинают складываться во что-то целое. Даже, может быть, не совсем складываются. Может быть, что-то с чем-то и несовместимо, но тем не менее они как-то все начинают находить свое место.
— А как ты, Игорь, впервые столкнулся с Парсонсом, с этим именем?
И. Гришаев. Где-то услышал на семинаре. На том или на другом.
Либо это был семинар Левады, либо это был семинар Ольшанского. А был еще у Кона, на Песцовой, в подвале. Но скорее всего у Левады, потому что у Ольшанского все же была немножко другая проблематика, больше социально-психологическая. Он мало занимался теоретической социологией, практически совсем не занимался. Я помню, что там переводили в основном книги по социальной психологии. Поэтому, скорее всего, о Парсонсе я услышал у Левады.
— Что конкретно дал тебе Парсонс?
И. Гришаев. Дело в том, что я по образованию физик, и это, види-мо, вырабатывает какой-то стиль мышления. Поэтому мне Парсонс прежде всего указал путь, как можно свой предшествующий опыт и свои предшествующие знания и навыки применить в этой сфере. Это во-первых. Во-вторых, я полагаю, что Парсонс сыграл еще и такую роль. Хотя У час в эмпирических исследованиях, которые никогда не делались по классическим схемам, не было тщательной проработки (по-моему, если акие подготовленные по всем правилам исследования вообще были, то еДиничных случаях), но тем не менее Парсонс помогал осмыслить цель.
Даже если не делается предварительный этап подготовки к работе, глубокий, в полном объеме, который должен непосредственно предшествовать эмпирическому этапу, тем не менее знание Парсонса позволяет и здесь закладывать какую-то серьезную основу, хотя бы даже в неявном виде. И, в-третьих, просто-напросто каким-то странным способом, я не могу сказать, каким именно, его знание помогало мне разбираться и объяснять для себя по крайней мере некоторые вещи.
Он и сейчас мне очень нужен. Все знания, которые я приобрел,
социологические и прочие, — они совершенно необходимы. Все, что я читал, пусть не очень упорядоченно, из Парсонса и Крозье, — все это очень нужно. То есть я могу сказать, что я не дочитал многого, может быть, но сказать, что я прочитал что-то лишнее, — нет. Я полагаю, что подобное чтение очень помогает разбираться в деле. В моей нынешней работе тоже много аналитики, она не всегда выливается в написание текстов, но в голове-то эта работа всегда происходит. И приобретенные теоретические знания очень помогают разобраться в том, что происходит, что делать.
А. Хараш. Я лично приобщился к Парсонсу через эти самые переводы. Я не видел его, не слышал выступлений и ничего тогда не знал о его знаменитой концепции. Я был аспирантом Тбилисского государственного университета, занимался структурной лингвистикой, но жил в Москве. И имел мизерные средства к существованию. И когда мне было предложено (не могу вспомнить — как) Галей Беляевой заняться переводом Парсонса, я с удовольствием и радостью согласился, потому что это давало мне какие-то, пусть не очень большие и временные, средства к существованию. Поступил я опрометчиво, потому что Пар-сонс оказался не тем автором, которого может переводить новичок в области научного перевода. Он мне очень подходил по моим интересам, это был гуманитарный, как я понимал, текст. Текст общественно-научный, социально-философский, как я себе представлял. Но когда я согласился и стал заниматься его текстами, я понял, насколько это сложно: эти периоды, немецкие периоды английскими словами. Приходилось продираться через каждую фразу, через каждый абзац. Заинтересовался.
Почему я заинтересовался Парсонсом? Можно здесь назвать материальную причину. Но, с другой стороны, если бы мне было предложено перевести труды, предположим, какого-нибудь биолога, я бы отказался. Я, в общем-то, всегда избегал работы только ради денег. И переводить Парсонса я не зря согласился. Действительно, я достаточно много получил кроме платы. А плата, надо сказать, была минимальная, ужасно маленькие деньги, хотя для меня, тогда бедного аспиранта, да еще и обремененного семейством, это было существенно.
— Что лично для себя вы нашли в Парсонсе при первом обращении к нему?
А. Хараш. Я должен здесь сказать, что это была проблема запретного плода. Для меня было очень важно, что это не просто автор*
сона нон Грата. Даже само слово «социология» было таким нон
ата словом неодобряемым. И для меня это было приобщением к ка-
mv-to движению. Я бы сказал так — к социальному движению, в ко-
ором главную роль играл Юрий Александрович Левада. Хотя я был
далек от этого: аспирант по структурной лингвистике.
Тут есть и еще один важный момент. У меня было много друзей в Москве. Первые мои контакты в Москве сложились с людьми, близкими к диссидентам. Они вели, если не борьбу, то что-то похожее: подписывали какие-то письма. Они были «подписанты», или, как я их для себя называл, субскрипторы. Я понимал, чувствовал, что каждый честный человек так или иначе должен в этом участвовать. Но я по натуре своей не бунтарь и не революционер. Я участвовал в этом посильно. В то время как раз произошли чехословацкие события. Я, конечно, не участвовал в знаменитой демонстрации из семи человек, в которой участвовал Костя Бабицкий — мой коллега, структуралист. Это происходило на Лобном месте, на Красной площади. Я там не был, не участвовал. Но зато когда их судили, я был в здании суда. И мои знакомые, тоже московские субскрипторы, возмущались и удивлялись: «Зачем нам это нужно? Вы же не состоите на учете, вы же никак не запятнаны, а вот здесь вы попадете в черный список». Мальчиков и девочек из КГБ там было полно. Я вот таким образом проявлял свою солидарность. Не считая себя способным участвовать во всех этих вещах, я считал своим долгом (да!) себя запятнать. И для меня это был важный момент.
Было ощущение, что, переводя такого автора, как Парсонс, который занимается запрещенной у нас социологией, я тем самым делаю очень важное общественное дело. Это вот тот самый, не очень плодотворный для самой науки ореол запретного плода, но он очень благотворен для общественного, социального самовоспитания. Если бы мне было предложено переводить какую-нибудь из работ Маркса, я бы, конечно, отказался. И это действительно очень интересный мысленный эксперимент. Отказался бы. Совсем не потому, что я не любил Маркса. Маркс был одним из очень уважаемых мною философов, в том числе за его ортодоксальное произведение «Немецкая идеология». Но я бы не стал его переводить, потому что это не играло той самой значимой для меня роли. Переводя запрещенного автора, я тем самым участвовал в некотором освободительном движении, что ли. А переводя Маркса, я бы участвовал в совсем противоположном. Это очень важный стимул.
И это действительно приобщило меня к этому движению. Когда было то самое судилище над Левадой в Академии общественных наук — я тогда работал в социологической лаборатории этой Академии при Ч"-> я смотрел на все открытыми глазами, я уже понимал все подводные течения. Это было уже после того, как я перевел Парсонса. Я пони-ал, о чем идет речь. Для меня эти вот приобщенность и компетентность 0 всех жизненных пертурбациях всегда были очень важны тоже.
Еще один важный момент — это то, что я всегда был склонен к пограничным наукам. У меня достаточно сложная научная судьба. Я окончил историко-филологический факультет в пединституте, а потом поступил в аспирантуру по структурной лингвистике. А перед тем я работал в Институте психологии имени Узнадзе в Тбилиси. И у меня возникло — вернее, усилилось, так как оно было и до того — намерение, которое есть и до сих пор: вся моя жизнь прошла под знаком вот этого скрещивания. Меня все время тянуло заниматься не просто лингвистикой, а психолингвистикой, не просто психологией, а социальной психологией. Парсонс укрепил во мне эту «гибридность». Но уже после периода Парсонса, когда это запечатление произошло, очень трудно от него абстрагироваться. Продравшись сквозь Парсонса, уже остаешься с ним.
Когда я услышал это имя? Тогда же от Гали Беляевой и услышал. Я был на семинаре. Пришел на семинар. Тогда еще не было Института конкретных социальных исследований (кстати, потом я работал в этом институте), а был отдел в здании Института философии. Как сейчас помню, выступал Юрий Александрович Левада. Кого я еще там помню? Леню Седова помню, Тамару Дридзе, которая тогда была аспиранткой, Галю Беляеву. Мне даже показалось, что есть какое-то избыточное возбуждение вокруг этого дела. Но потом я понял, что люди действительно занимались запрещенными вещами, зная, что худо-бедно, но они делают важное дело. Может быть, они делали его не прямо, то есть не брали оружия и не шли воевать, но они действительно делали очень серьезное дело.
— Какой это был год?
А. Хараш. Это был конец 60-х годов, 67—68-й год, но скорее 68-й. Я приходил как переводчик. Но, конечно, я был там не просто переводчиком, мне все было интересно. Было выступление, доклад Юрия Александровича Левады. Очень интересный доклад. Для меня все звучало по-новому, все было в диковинку. Я же приехал из Тбилиси, где у всех подобных вещей не было политической окраски.
— А у Левады была политическая окраска?
А. Хараш. Безусловно. Он мог прямо на эту тему не говорить, но были шуточки. Ну кто из русских интеллигентов в тот период упустил бы случай немножко рискнуть и походить немножко как бы по краешку?
— Доклад Левады был посвящен какой-то конкретной теме?
А. Хараш. Он был, по-моему, методологический, по поводу современной социологии. Что именно было, не помню. Помню, что он был достаточно общий. Там не было какой-то конкретной проблемы, были методологические основы. Ну, он явно был одним из звеньев в цепи, так сказать. Были люди, которые слушали Леваду уже много раз, и он обращался к единомышленникам, что тоже было очень интересно.
Первые работы по социологии, которые я прочел, были работы в тех двух томах, которые мне дала Галя как переводчику. Там много было всего. Благодаря этому я вообще прочитал очень много всяких
й (по крайней мере просмотрел), которые, я считаю, должен знать
ый кто занимается общественными науками у нас. Это хрестома-йыла. Такая огромная хрестоматия. Там было все, начиная с Тарда,
гейма и завершая Максом Вебером и самим Парсонсом. А рабо-Парсонса, которые я перевел, — это его введение к главам, которые А ли в этой самой хрестоматии. Это было мое знакомство с социоло-ией, хотя слышал я об этой науке и раньше.
jj0 социология для вас началась с Парсонса?
А. Хараш. Для меня — да.
Очень серьезный вход.
А. Хараш. Вообще говоря, это мой стиль. И в психологию я вошел точно так же. Это шлимановский метод. Правда, у Шлимана на этом основано изучение языков, а не наук. Он берет страшно тяжелый текст и учит его наизусть. Я считаю, что такой ход — самый лучший. Надо начинать не с пособий, не с легких учебников, постепенно усложняя, а с самого трудного, с самого тяжелого. Тогда ты проникаешься этим.
В психологию я входил через статью Эгона Брунсвика, невероятно трудного психолога даже для профессионала с огромным стажем. На английском языке. Кстати, Брунсвик тоже немец. Я взял его выступление на английском языке, очень трудно написанное, перевел его. Я пришел работать в Институт психологии и в то же время не знал психологии, не имел систематического образования. Я Вудвордса уже прочел потом, Маркса и Хилекса. А начал с того, что взял вот эту статью и ее перевел за несколько дней. Это меня самого поразило и вообще поразило всех... Я думал, что это в порядке вещей. Оказывается, с этого не начинают. И в социологии точно так же получилось. Меня никогда не страшили новые тексты из незнакомой науки, если они не были математическими и не злоупотребляли специальной терминологией. Если в них была терминология, знакомая мне, то я мог перевести любую статью. Я переводил даже с малознакомого мне французского языка — переводил статьи по лингвистике.
И благодаря всему этому, благодаря переводу Парсонса я вошел в социологию, преодолев барьер. Благодаря Парсонсу я приобрел какой-то джентльменский набор социологических представлений. Это укрепило меня на пути занятий социальной психологией. Совсем недавно я стал заниматься гуманитарной экспертизой, и мне очень помогла та культура мышления, которая сложилась у меня под влиянием Парсонса. Потому что Парсонс открыл мне глаза на наличие у общества сложной институциональной структуры. И даже термин «институциональный» я впервые прочитал у Парсонса.
Что лично вы считаете наиболее интересным в его концепции?
А. Хараш. Аналитичность. Структура у него кристальная. Он про-
опоставляет факторы. У него идет постоянное разграничение фак-
ров и воссоединение их в некую многоуровневую систему, расширя-
ЧУюся и по горизонтали, и по вертикали. Вот это у него интересно с
точки зрения методологии. Если бы я занимался работами Парсонс первое, что я бы сделал, — это выявил систему скрытых методолог ческих предпосылок, которые у него чаще всего не формулируютс но работают на полную мощность. В отличие от структурной лингви' стики, например, где сначала формулируются предпосылки, потом стро ится теория. Из-за этого она становится беспредметной. Точнее ест риск беспредметности. Потому что когда принципы построения теории важнее самого предмета и выходят на первый план, то предмет может оставаться в стороне. В математической лингвистике, в структурной лингвистике, между прочим, так оно и получается. Там язык выступает как повод для построения некоторых математических конструкций Булевых алгебр. Парсонс тоже где-то математичен. Но его математич-ность вытекает не из принципов, а из предмета. А что касается принципов, то они у него работают как двигатели, как моторы. Эти «двигатели» было бы интересно извлечь на свет Божий и посмотреть, что они собой представляют. И наверное, это легко сделать, просто у меня руки не доходили. Во всяком случае для методолога работ Парсонса извлечение из него этих презумпций должно быть наслаждением.
И вот что еще: иерархия значений, анализ специфики разных символических репрезентаций культуры — это тоже для меня было очень
важным, это было для меня откровением. Я этим занимался. Парсонс
человек очень широко образованный и привлекает массу всего для своих работ. И вот он обращается к семиотике. В одном из своих очерков он выступает как семиотик. До него в социальной философии много было концепций, построенных на центральном понятии значения, или смысла. Например, Джордж Герберт Мид: символический интеракци-онизм и так далее. Но у Парсонса это в очень широком контексте — в институциональном и социетальном контексте, — том единственном контексте, который необходим для того, чтобы прояснить ключевые семиотические понятия. Скажем, у Мида средой, в которой функционируют знак и значение, является группа, коллектив. Но это же половинчатое, недостаточное представление, потому что нельзя к этому сводить все. И об этом Алексей Алексеевич Леонтьев справедливо писал: нельзя сводить социальное к каким-то индивидным, межличностным связям. То есть значение функционирует в гораздо более широком контексте. Вот этот широкий контекст, в отличие от всех семиотических школ, для меня по крайней мере, впервые сформулировал Парсонс. Это я могу сказать точно.
Э. Быкова. Меня впервые познакомил с Парсонсом преподаватель философии. Хотя он, конечно, такого намерения не имел. Это было в аспирантуре, где-то в 66—67-м году, на философском факультете.
— У тебя ведь базовое образование — музыкальное?
Э. Быкова. Базовое образование музыкальное, поэтому надо было в большом объеме сдавать философию. У нас тогда был на факультете философский наставник, который очень сильно критиковал Парсонс. и Мертона. Поэтому мне захотелось посмотреть, что же это тако,
ему его критикуют. В те годы все-таки стали уже появляться пере-
ы эти сборники из американской социологии, которые стояли в
ьковской библиотеке в открытом фонде, что я знаю точно, так как
там приходилось работать. Я не помню, были ли эти переводы в
Л нинке. А в Горьковской тогда они были еще свободно. Можно было
без специальных оформлений допуска эту литературу смотреть.
до ты что-то посмотрела?
Э. Быкова. Я посмотрела сборник «Социология сегодня» и еще борник Беккера и Бескова. Собственно, тогда я еще не думала, что буду заниматься социологией. Поэтому я не могу сказать, что я как-то легко входила в это. Во всяком случае у меня появилось желание прочитать, а потом вернуться еще раз и подумать, понять, почему это так: картина совершенно непривычная. И там была концепция. И естественно зародилось сомнение. Парсонса полагалось обвинять во всех грехах, что, мол, у него теория не такая, а сякая. Но потом я вернулась к нему позднее, когда занималась уже другим материалом.
Года через три, наверное, после аспирантуры, пришла в НИИ культуры. И там опять встретился мне Парсонс. Это произошло вскоре, хотя нельзя сказать, что прямо с первых дней. Во всяком случае, когда было решено, что я буду работать не в историческом секторе, а в секторе социальных проблем, нужно было начитывать, входить в эту проблематику, изучая первые издания Института социологии, в частности работы Ядова. Естественно, я уже немного по-другому вернулась к работам Парсонса, с прицелом на то, что надо делать нечто. Если в первый раз интерес был абстрактным и общим, не связанным непосредственно с той темой, которой я тогда занималась (а занималась я музыкой), то здесь интерес был связан с тем, чем я буду заниматься и уже занимаюсь.
B. Чеснокова. Меня всегда, начиная с 60-х годов, интриговал воп
рос: откуда берутся социологи? Образования специального долго не
было, а тем не менее они приходили из разных сфер и начинали зани
маться социологией. Там были историки и экономисты, философы и
математики. Ну, про тех как-то более или менее понятно, как они при
ходят к социологии. А вот как приходят в социологию музыковеды —
это даже как-то трудно понять. Сусанна Яковлевна, вы тоже изначально
были музыковедом. Расскажите, как получилось, что вы стали зани
маться социологическими проблемами. И как вы вышли на Парсонса?
C. Матвеева. Меня интересовали социологические теории. Как
возможно общество? Как оно устроено, изменяется? Отличается ли
наше общество от других, и если отличается, то чем? Не сразу, правда,
я к этому пришла.
Ьще в консерватории — а я училась в Одессе на музыковедческом факультете — меня интересовали средства и методы познания. О оциологии я тогда ничего вообще не знала. Тему дипломной я приду-ла какую-то совершенно фантастическую: «Фактура: тематичность фоновость» — и совершенно на ощупь пыталась отыскивать книжки,
которые помогли бы мне разобраться в функциях музыкальной ткани понять, почему что-то оценивается слушателями как главное, а что-т уходит в фон. Мне казалось, что нужно различить в этом психологи ческие, даже психофизиологические, социальные и стилистические (культуре как обобщающей категории я тогда тоже ничего не знала^ факторы, посмотреть, как они изменяются в историческом развитии музыки, как возникают те или иные типы музыкальной ткани, строит ся музыкальное произведение. Набрела на ежегодники «Системные исследования», на какие-то книжки о системно-функциональном подходе, по психологии восприятия, на монографию Тюхтина, посвященную образу в структуре познания. В общем, пыталась что-то понять в структуре музыкального текста и функциях отдельных его элементов
После защиты диплома я получила направление в аспирантуру, а в общем — в никуда, учитывая, что аспирантуры в Одессе не было и работы музыковедам тоже не было. Приехала в Москву и попала совершенно случайно в Институт конкретных социальных исследований, к Юрию Николаевичу Давыдову. Он занимался тогда франкфуртской школой, Адорно, вел семинары, и музыковеды там случались. Там я познакомилась с консерваторцем, учеником Назайкинского Витей Фоминым — теперь он среди ведущих специалистов Московской консерватории, — он интересовался социологией музыки, историей отечественной музыкальной социологии. Мне Юрий Николаевич подсказал тему — музыкальный авангард. Надо было разобраться в изменениях, которые тогда там происходили. В частности, это касалось взглядов и фигуры Адорно и самих художественных произведений, новых жанров, которые появились в конце 60-х годов в связи со студенческим движением, «новыми левыми», той борьбой, которая тогда велась между старой, послевоенной и новой волной западных интеллектуалов и художников. Фактически, как теперь можно оценить, речь шла о возникновении постмодернизма, мирового художественного поставангарда. О Парсонсе речи не было, но вот Вебер, некоторые важные его идеи стали мне тогда известны.
Я ничего не знала о том, какие драматические события переживал институт, — а было это осенью 1971 года, — и потому, когда меня не допустили к экзаменам в аспирантуру ИКСИ (мне объяснили, что у Давыдова не будет аспирантов), я оставила своих леваков-авангардистов, с их хэппенингами и претензиями к Адорно, и вернулась опять к музыковедческим сюжетам. Начала работать в Институте Гнесиных и продолжала интересоваться методами изучения музыкальных текстов. Как оказалось, тем не менее это было возвращением к структурно-функциональному анализу. Судьба свела меня с прекрасным специалистом, старым петербуржцем, профессором Юрием Николаевичем Тюлиным. Он был одним из тех, кто развивал структурно-функциональный подход в теоретическом музыкознании, имел по этом проблем много трудов, где анализировал элементы музыкальной ткани, их функции, проблемы музыкальной фактуры. Тюлин поддержал меня, ска-
что есть такое деление музыковедов: аналитики, историки и мето-логи. Так вот я, по его мнению, методолог.
Вдохновившись, я собрала и издала в 1975 году коллективную боту «Методологические вопросы теоретического музыкознания», были представлены различные методы изучения музыки, музыкаль-ых текстов, и среди них структурные и структурно-функциональные. Но важно то, что после своего кратковременного контакта с социоло-ами я уже никак не могла заниматься текстом как собственно музыкальным: средства и формы музыки если и представали как результат, то промежуточный, за ним для меня просвечивал, стоял тот или иной социальный субъект, его ценности, понимание им мира, своих задач и
так далее.
Я стала искать и читать социологическую литературу. Сначала, как помню, Щепаньского, потом сборники переводов и там, наверное, впервые для меня — какие-то статьи Парсонса. Но это не стало первостепенным. В музыковедении конца 70-х — начала 80-х годов был большой интерес к семиотике, молодежь увлекалась идеями структурной лингвистики. Большим успехом одно время пользовались работы Вячеслава Всеволодовича Медушевского, теперь профессора Московской консерватории, который сумел адаптировать семиотические идеи для музыковедения, развить семиотический подход в анализе музыки. Много интересовались работами Леви-Строса, Лотмана, Иванова. Спорили о том, есть ли в музыке специфические знаки и что есть музыкальные значения, пытались разрабатывать понятия музыкального языка и музыкальной речи.
Все это было интересно, но я чувствовала, что не могу больше заниматься музыкальными проблемами, ощущала какое-то беспокойство. Мне казалось, что что-то не так и не то происходит в нашем отечестве, и когда Изольда Константиновна Кучмаева предложила мне стать ее аспиранткой в Институте философии, без колебаний вновь оставила музыковедение, теперь уже, наверное, навсегда. Но и это была еще не социология. Я оказалась в секторе философских проблем культуры, занималась полемикой сциентистов и антисциентистов, а значит и позитивизмом, противостоящими ему направлениями, постпозитивизмом, диалогом между ними в западной культурологии, философии и методологии науки. Так я опять встретилась с Парсонсом. В тех книжках и статьях, которые я теперь читала, он выступал большей частью объектом критики, как мне казалось, довольно однообразной. Это было в al-84-м годах и, как я понимаю, в отношении идей Парсонса царил негласный диктат научной моды.
Моя тема постепенно трансформировалась в «Образ науки в куль-
тУре», сначала — в западной, а затем и в российской: как разные груп-
ы понимают и оценивают науку, какое выражение представления о
1аУке получают в массовом сознании, в художественной культуре, в
аУчном сообществе, как складывается и нарастает культурологичес-
я волна в философии науки, где наука предстает как феномен и фор-
ма культуры. Соответственно меня занимала социология знания, Мал-кей, Кун, Фейерабенд и так далее. Все это, однако, требовало опоры на социологическую литературу, и постепенно мне стало ясно, что мои интересы сосредоточены как бы на стыке социальной и культурной антропологии и теоретической социологии.
В секторе большое внимание аспирантам, и мне в том числе, уделяла Эльна Александровна Орлова, которая пришла сюда из Института социологии и диссертацию защищала там по сдвигам в западной теоретической социологии. Она занималась методологическими проблемами, что мне было близко, социокультурной динамикой, структурой культуры. Она с большим пиететом относилась к Гоулднеру Шюцу, другим феноменологам. Но и Парсонс звучал, причем у меня сложилось впечатление, что практически в своей работе, по крайней мере той, что касалась структуры культуры, ее форм и элементов, анализа переменных, в наибольшей степени в секторе использовались идеи структурного функционализма, хотя это и не афишировалось. Возможно, отчасти потому, что на западных ученых было принято ссылаться в критических жанрах, а не в позитивных разработках. Кроме того, это ведь был Институт философии и социологическая литература была как бы из другого ведомства. Хотя подозрение, что мы занимаемся не вполне философией, время от времени возникало у сослуживцев. Может быть, не случайно, что в последние годы те люди, и я в том числе, которые занимались в секторе проблемами социокультурной динамики, обозначили свой интерес к социологии более непосредственно, ушли из Института философии. И сектор этот больше не существует.
Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |