Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

OCR: Allan Shade, janex@narod.ru , http://soc.lib.ru 55 страница



— За Парсонса?

А. Хараш. Да, за Парсонса. За что угодно могли посадить, если оно не укладывалось в обязательную для всех концепцию. Так что этот интерес был все-таки политическим интересом, во многом — в очень хорошем и необходимом смысле — политическим.

— Но негативные стороны тоже, наверное, в этом были?

А. Хараш. Конечно. Потому что тогда само содержание как-то невольно теряет окраску, свои цвета, цветовую гамму, оно обедняет­ся. Это неизбежная потеря. Люди начинают больше внимания уделять криминалу, который содержится в самом занятии, переживанию: «Ах, если бы это было еще и грешно!» То есть греховность создает для всего неповторимую окраску. Но я не смеюсь над этим, наоборот, я считаю, что это нужно. Понимаете, тогда начиналась та революция, которая потом победила уже в пору перестройки. Она шла. И в это, в общем-

°, каждый внес свой маленький-маленький вклад. Ну и пробили в итоге, итоге люди, которые так активно, эмоционально интересовались нео-

язательными концепциями, у которых протест выражался в таких вот

очень простых вещах, — они капля по капле и продолбили огромную дыру во всей этой системе.

И. Гришаев. Тогда же в социологию пришли люди самых разных

профессий. Генисаретский — ядерный физик, кибернетик. Я тоже

физик. И таких примеров множество. Лефевр, скажем, математик за­канчивал мехмат. Сплошь и рядом из самых разных сфер приходили люди, социологов как таковых ведь никто не готовил. А ведь это пред­полагало, по-видимому, какой-то искренний интерес, энтузиазм. И было огромное стремление к самообразованию. Везде, не только в Новосибирске. Все переводили. Кто что переводил. Я помню, кому что в руки попало, тот то и переводил. Лично я перевел тогда из одного сборника что-то по теориям личности и у вас в Новосибирске, помнишь делал доклад. А это занятие, которое помогает усвоению материала это совсем не то, что просто взять книгу и прочитать. Изучать посред­ством перевода — гораздо основательнее. И еще дело, видимо, в том, что определенному кругу людей трудно было себе и применение ка­кое-то найти. Чтобы обследовать что-то, надо было разрешение спра­шивать у обкома, райкома, надо было проходить цензуру и все такое. Ну и серьезные исследования действительно трудно было провести, практически невозможно даже.

— Да ведь и материальной базы не было.

И. Гришаев. И материальной базы не было, естественно, для это­го. По крайней мере она была значительно хуже, чем сейчас. Никакого сравнения тут быть не может. Поэтому, наверное, все это и подталки­вало в данную сферу, в сферу переводов.



— Подталкивало переводить? Или в теоретическую?

И. Гришаев. Переводить, осмысливать, теоретически работать без надежды на то, что удастся все это использовать непосредственно.

— Я помню, это была такая престижная даже сфера.

И. Гришаев. Престижная. А платой за перевод был другой пере­вод. Я не помню, чтобы деньги за это платили. Вообще не платили. Рань­ше 120 рублей получаешь — и сиди занимайся любимым занятием за эти 120 рублей. А сейчас уже, так сказать, и внешняя среда заставляет как-то включаться в конкуренцию с другими, может быть, в ненужную иногда конкуренцию. Но это другой вопрос.

Потом все же изменился, между прочим, характер работы. Яне знаю, может быть, и раньше так было местами. Но сейчас видно, что ученые стали в массе другими. Я не хочу сказать, что от этого есть уже большой практический эффект, но по крайней мере есть такая форма, как бы риту­ал: сейчас, когда принимаются какие-то решения, везде требуются про­граммы и все управленческие структуры привлекают специалистов. Дру­гое дело, что потом их советам не следуют. Может быть, и привлекают не тех специалистов. Но на кого из социологов ни посмотришь, они все вклю­чены в эту деятельность. Ни одного человека нет, чтобы он был вне этой сферы. А раньше, когда были отторгнуты социологи от этой деятельнос­ти просто больше свободного времени для самообразования, для само-

удовлетворения. Ну и потом с приятными людьми приятно пообщаться. А это была одна из немногих, может быть, форм такого общения.

Правильно, Игорь, ты добавляешь. Раз мы социологи, то дол­
жны учитывать и такие социальные причины. Леонид Александрович,
вы ведь тоже очень много переводили Парсонса и работали с ним. Ка­
кова ваша экспертная оценка?

Л. Седов. Я считаю, что это наиболее удачная, до сих не превзой­денная попытка, не только попытка, а уже и что-то сделанное в плане синтезирования социальных знаний, и не только социальных знаний, а вообще знаний о человеке, приведение наработанного в разных шко­лах, в разных областях гуманитарного знания к некоему общему зна­менателю, выстраивание всех этих достижений в отдельных областях и в разных школах в нечто единое. И способность парсонсовской кон­цепции вобрать в себя эти вещи, по-моему, уникальна и представляет собой главное, что в ней есть. Мы наблюдали, следя за развитием пар-сонсовских идей, как действительно вбирались туда и семиотические идеи, и из последних достижений психологии, даже философии. Вби­рались, встраивались в эту единую глобальную систему. С этим удобно работать как с такой, как он сам называл это, когнитивной картой, как с некой схемой, дающей возможность ориентироваться в широчайших пластах гуманитарного знания.

Что касается непосредственно теоретических разработок, когда уже формулируется закон или какое-то соотношение, это у Парсонса можно найти достаточно редко. Но он так и относился к своей работе: говорил, что это вообще и не теория, а вот такая система координат. В последней его книге, — я ее читал, и даже, по-моему, о ней писал как раз в инионовском сборнике, — он там уже, пользуясь своей схемой вот этой, с подсистемами, достроил свою модель до включения в нее физического мира и потустороннего мира. То есть мир человека в ней уже тоже занял место подсистемы в системе внечеловеческих миров — физического, биологического, трансцендентного. И очень интересно все это. И опять-таки можно увидеть, как очень сложно, очень фор­мально, но работают все его переменные.

— Было такое ощущение, что произошел некоторый упадок ин­тереса к Парсонсу в 70-е годы в нашей стране. Чем он был вызван?

Л. Седов. У нас в стране вообще-то широкого интереса к Парсон­су особенно и не удалось создать. Он остался фигурой для посвящен­ных, если угодно. И объясняется это отчасти тем, что наш коллектив оказался не столь способным в пропагандистском отношении, если сравнивать, скажем, с семиотической школой, которая оперировала идеями Леви-Строса, и Леви-Строс получил большее распространение, ■это, видимо, потому, что идеи Леви-Строса распространились в фило­логических кругах, а филологическая наука как-то имела больше воз­можностей для свободного существования, нежели наука социальная. иа социальную науку больше запретов было. Публиковаться было Руднее. И семинар наш был ошельмован. В лингвистике были свои го-

нения, конечно, на семиотику — тоже. Но, в общем, здесь сравнение не в пользу социологов, бесспорно.

И вторая причина — это, конечно, трудность самого Парсонса непривычность этих воззрений здесь. Они сильно наталкивались даже в нас самих на ту марксистскую закалку, которая с Парсонсом трудно совмещается. И трудность его перевода. Перевод Парсонса требует как мне кажется, очень тщательной работы, ухода от буквализма, мо­жет быть, даже нахождения каких-то совсем других терминов подчас тщательного комментария, поскольку его схемы опираются на огром­ный круг других, опять-таки малоизвестных здесь социологических и культурологических концепций. Поэтому нужно комментировать, от­куда что берется. Его истоки — ив Парето, который тоже у нас неиз­вестен, его истоки — ив экономической науке западной, даже есть истоки фрейдистские. Фрейд здесь тоже был мало известен.

Короче говоря, наверно, начинать с Парсонса было даже немнож­ко и нелогично, надо было и предшественников тоже здесь перевести и внедрить. Вот этим все и объясняется, потому что заимствования, которые происходят в России, они часто верхушечные. Вот Парсонс — он не верхушка, он вершина, а подножие, как говорится, здесь не осво­ено. А не пройдя подножия, не достигнешь вершины.

— Складывалось ощущение, что даже те вещи, которые мы пере­
водили, все-таки не были востребованы научным миром нашим...

Л. Седов. Да, конечно. Его схема оказалась достаточно эзотерич-ной, и не было широкой пропаганды его воззрений. И просто сами труд­ности, связанные с переводом... Все это обусловило достаточно малое распространение его у нас. И я могу рискнуть сказать, что имя Пар­сонса у нас в стране известно гораздо меньшему кругу, чем имя того же Леви-Строса или Макса Вебера.

— Макса Вебера — я согласна, а Леви-Строса — у меня как-то
нет такого ощущения, что он достаточно широко известен...

Л. Седов. Ну не знаю, мне так кажется... Я всегда даже с некото­рой ревностью относился к тому, что в кругу филологов все этим Леви-Стросом бредят, а о Парсонсе даже не знают.

И. Генисаретский. И вот еще один из мотивов понижения интере­са... Даже это не было по существу понижением интереса — просто вслед за этим стали входить в оборот Вебер, Дюркгейм. Опять-таки тоже постольку поскольку, это все как бы «история назад»: Парсонс сам указывал источники — свои интеллектуальные источники. И не только в нем дело. Стал входить в оборот вообще более широкий круг материалов. Ну а во-вторых, конечно же, мало кому было понятно, как вообще социологическую теорию, построенную на этих основани­ях, с одной стороны, куда-то применить, а с другой — развивать. По­тому что особенно молодежи, которая начинала писать диссертации, нужно было делать практические шаги. Тогда не было такого пафоса: сначала заняться историей социологии или историей социологической теории от какого-то рубежа. Хотя бы от начала века.

И. Гришаев. Это, может быть, даже не падение интереса, а изме-ение жизни вообще. Потому что люди, которые в какой-то мере ов-адели всем этим материалом за счет своего личного труда, за счет сво­его участия в переводах и чтения, вынуждены были уйти из институтов и из сферы преподавания даже. В результате разгона ИКСИ...

Г. Беляева. Разгоняли-то только, собственно, Леваду...

И. Гришаев. Нет, там очень много ушло. Грушин ушел.

Л. Седов. Ольшанский ушел. Группа Лапина ушла, Шубкин.

В. Чеснокова. Очень много ушло. Может быть, можно говорить, что разогнали только ИКСИ, но ИКСИ разогнали крепко...

А. Здравомыслов. Произошло общее изменение политической ситуации, которая повлияла и на развитие социологии. Во-первых, свя­зи с зарубежными учеными перестали поощряться. Это был новый ви­ток «холодной войны». Во-вторых, непосредственно после чехосло­вацких событий произошла очень сильная кадровая перестройка — и вообще, и собственно в социологической области. Только что возник­ший институт был подвергнут кадровой проработке, определенной чистке, кто-то уехал, кто-то отстранен был и так далее. На ситуацию в социологии, которая еще не окрепла, действовали прежде всего по­литические причины. Но они преломлялись и в теоретическом плане. В том плане, что, дескать, незачем заниматься социологической теорией, достаточно прикладных исследований, чисто информативных и инфор­мационных, которые бы давали партийным органам, государственным инстанциям социологическую информацию в управленческих целях.

— Кто был проводником это комплекса идей: управленческий
аппарат или среди социологов эта точка зрения тоже существовала?

А. Здравомыслов. Это уже другой вопрос, он более широкий, каса­ется вот этого переломного момента в истории советской социологии.

— Нельзя ли о нем чуть подробнее, о переломном моменте?

А. Здравомыслов. Подробнее... Я бы не хотел особенно уклонять­ся от нашей темы. Может быть, по этому поводу мы можем еще раз встретиться. Но, главное, произошло следующее. Сам Институт соци­ологии, как центральное звено, был подвергнут реорганизации. Он не был закрыт, но руководство его изменилось. Был смещен директор института академик Румянцев. Весьма большие проблемы возникли у двух его заместителей, Федора Михайловича Бурлацкого и Геннадия Васильевича Осипова. Хотя они между собой конфликтовали, но вме­сте с тем они образовывали дваирыла в этом институте. В результате преобразований Бурлацкий был тоже удален из института вместе со своей политологической группой, в которую входили Карпинский и еще несколько человек. Какое-то время Осипов находился в весьма под­вешенном, неопределенном состоянии, это довольно долго продолжа­лось, чуть ли не с полгода, может быть, даже год. В то же время нача­лось вытеснение всех ведущих кадров. Вместо Румянцева пришел "уткевич Михаил Николаевич. Он опирался уже на своих людей, ко­торых он поставил в стенгазету, в партбюро, куда-то еще. Началась 26 Т. Париже

кампания выдавливания всего того, что было связано с теорией, с ме­тодологией.

Левада был здесь первым. Сначала у него было персональное дело, связанное то ли с неуплатой членских взносов, то ли еще с чем-то. Короче говоря, ему предложили уйти, и он ушел в ЦЭМИ старшим на­учным сотрудником. Шубкин был против того, чтобы увольняли Лева­ду, значит он был следующим. Дальше, Лапин был против того, чтобы увольняли Шубкина, значит Лапина тоже вытеснили из института и дали ему какой-то участок в Институте системного анализа, и так да­лее. До меня еще очередь не дошла, но я сам ушел. Грушин — то же самое. Его работы не публиковались.

Были очень резкие сцены, баталии. Все эти люди, особенно Бо­рис Андреевич Грушин, выступали против курса Руткевича. Грушин выступал персонально против нового директора на партийных собра­ниях. Естественно, что его тоже оттесняли, хотя, правда, не могли уст­ранить или уничтожить полностью, потому что он опирался на доволь­но сильную поддержку, не совсем официальную, отдела пропаганды ЦК КПСС, идеологического отдела. А вот эта вся линия осуществля­лась под эгидой отдела науки.

То есть не так все просто, что вот одна только линия была, и одна возможность, и тоталитарная система зажимала, и так далее. В самой структуре власти были разные нюансы, но прерогатива управления общественными науками, конечно, была сосредоточена в отделе на­уки ЦК КПСС. И Руткевич был человеком, который назначен или по­ставлен на эту должность и должен проводить линию, которая сфор­мировалась в этом отделе и получила уже одобрение на более высоком уровне. Все это проходило под эгидой Сергея Павловича Трапезнико­ва, хотя кто там вмешивался конкретно в конкретные акции, это очень сложно определить. Непосредственно таким стимулятором был Рут­кевич. Директор есть тот человек, который проводит конкретную по­литику.

В. Чеснокова. Действительно, все было неоднозначно. Насколь­ко я в курсе, существовал план удаления особенно неугодных лиц и запугивания, приведения в состояние покорности остальных. Но эти остальные начали принимать самостоятельные решения, и вместо того чтобы смиряться «под крепкой рукой» руководства, стали покидать институт уже по собственному почину. Например, я знаю, в частности от самих лапинцев, что первоначально не было намерения увольнять Лапина и вообще всю эту группу: предложили уволиться двум стар­шим сотрудникам — Пригожеву и Коржевой. Но группа взбунтова­лась и заявила официально: либо все остаемся, либо все вместе ухо­дим. Их уходу препятствовали. Причем не на уровне института, но явно по его инициативе. Стоило Лапину договориться о работе в каком-то другом месте, как немедленно туда следовал звонок «сверху» и дого­воренность расстраивалась. Пока он, как рассказывала Нина Федоров­на Наумова, не собрал группу и строго не заявил: «Происходит посто-

янная утечка информации о наших переговорах. Перестаньте сообщать, да мы устраиваемся, даже самым близким знакомым, даже по сек­рету—* Очи настолько тщательно соблюдали эту предосторожность, что когда уже работали и получили первую зарплату в Институте си­стемных исследований, никто не знал еще, где они работают и работа­ют ли вообще...

Шубкин также рассказывал, что его уходу препятствовали. Его вызывали, кажется, в райком и мурыжили там полдня, оказывая вся­ческое давление, требуя, чтобы он не уходил из ИКСИ. Он уже имел в кармане согласие на свой переход в Институт международного рабо­чего движения и потому на давление не поддавался, но и карт не рас­крывал. А вслед за Грушиным ушла большая часть его группы, моло­дые ребята, так сказать, «рабочая сила», которых никто не собирался увольнять. Они не захотели остаться с Коробейниковым, считая, что он активно выживал Грушина в явно личных, карьерных целях.

В общем, произошло повальное бегство социологов из ИКСИ и рассредоточение социологических сил. Что, конечно, не способство­вало развитию науки — тем более теории. Социология была ослабле­на, даже, можно сказать, очень сильно обескровлена. Но заставить ра­ботать ее основные силы в рамках предписанной идеологии так и не удалось. Напротив, мне кажется, что люди, искренне принимавшие эту идеологию, стали быстрее терять свои иллюзии. Размежевание стало более резким: кто был «за», явно проявил себя в действии, кто был «против» — также определился и обосновал свою позицию, и «пас­сивная масса» на основании всего этого, а также личных симпатий и убеждений, часто чисто морального характера, стала сильно диффе­ренцироваться.

Я думаю, организаторы этого погрома ничего не выиграли и своих конечных целей не достигли: усилив административные позиции, они потеряли остатки морального авторитета, а развитие социологии про­исходило в том направлении, в котором происходило и до того, только уже несравненно более медленно. Я согласна, что в первую очередь в силу всех этих обстоятельств пострадало именно развитие теории...

С. Белановский. И я должен сказать: вообще эти разгоны нанес­ли огромный вред: тогда очень многие социологи ушли в отраслевую социологию, надеясь там получить доступ к некоей первичной инфор­мации. Они, можно сказать, практически все погибли. Мне хочется упо­мянуть Зиньковского, переводчика книги «Американская социология», которую он перевел хорошо и с энтузиазмом. Потом я совершенно неожиданно его встретил в какой-то отрасли. Я работал тогда в неф­техимии, а он где-то еще, и мы занимались одной и той же ерундой, называемой социальным планированием. Там он попивал уже в это время, потом как-то исчез. Я считаю, что это судьба очень многих. Но 0 отдельный вопрос — как ученые исчезали из науки. Может быть, ли они в прикладные лаборатррии с некоторыми надеждами, что, УДучи ближе к практике, что-то увидят. Но получился парадокс, о 26*

нем надо говорить отдельно. Я думаю, они что имели — потеряли, а нового — не приобрели. А может быть, это были лучшие кадры, кото­рые еще не успели получить высокого престижа в те годы. Их туда выпихнули, и они сошли со сцены. И школу не создали, и учеников не вырастили. И никто их теперь и не вспомнит. И этим объясняется то, что у нас нет в социологии школ.

Г. Беляева. Да, не дали нам окрепнуть. Слишком скоро все это прекратилось. То есть в 1971 году уже и разгон был.

В. Чеснокова. В 1972 году.

Г. Беляева. Ну началось-то раньше. За лекции Леваду когда нача­ли шпынять? Уже в 70-м. Да. В 1971-м все уже на узлах сидели.

А потом занимались ведь не только Парсонсом — очень сильно было переключение интереса на Вебера. Тогда и Лева Гудков пришел с дипломом по Веберу и со знанием немецкого языка. Отсюда пошло сильное такое движение — переводить Вебера. Это начало 70-х годов. И Парсонс все время, так сказать, мелькал. То есть мы пытались ос­мыслить это его понятие социального действия. Но систематической работы, систематического понимания мы и не добивались. Не было этого, вопрос не стоял так. Потому что пытались заняться, так ска­зать, реальной нашей окружающей жизнью, а Парсонс был как бы те­оретической и идеологической канвой. И так он и не привился, не во­шел в жизнь на самом деле.

А. Здравомыслов. Интерес к теории не может существовать в виде абстрактного стремления. Вот вы приходите к каким-то теоретичес­ким выводам. У вас есть два варианта — эти теоретические выводы по­ложить в свой стол и никому больше не показывать или же опублико­вать. Стало очень сложно публиковать статьи по теоретическим вопросам.

— Даже не обязательно в связи с Парсонсом?

А. Здравомыслов. Даже не обязательно. В 1974 году создается журнал «Социологические исследования». Во второй половине 1974-го вышло два номера. Дальше — по четыре номера в год. Во втором номе­ре я опубликовал статью о теоретических вопросах образа жизни и дал типологию образа жизни в советском обществе, бьии обрисованы пять основных типов. Это базировалось на том же материале эмпири­ческих исследований, который мы собрали, изучая отношение к рабо­те. Меня не преследовали за эту статью, но публично тот же Руткевич выразил свое несогласие и сказал, что я провожу не те идеи. Самое большое достижение, которое можно было осуществить тогда, — вот написать для этого журнала. В третьем номере, по-моему, за 1975 год, я напечатал статью по методологии социологических исследований. Теория, теоретический интерес мог превращаться в методологический интерес, в рассуждения о том, как надо изучать социальные процессы. А моя позиция состояла в том, чтобы балансировать в этом заданном пространстве между методологией и теорией и суметь донести свои мысли.

Г. Беляева. А что фактически произошло, это очевидно. Нам как бы сказали: нечего заниматься буржуазными теориями, ведите лучше эмпирические исследования. И мы ушли, а многие остались. Ну они потом, так сказать, накушались этой эмпирии. И уже вскоре стали спра­шивать: а что значат эти 17,5%, которые мы получили?..

— И никто им ничего сказать не мог?

Г. Беляева. Никто сказать не мог. Вот они и поняли, что без тео­рии они — никуда. Но время было уже упущено.

Статус эмпирических исследований стоял тогда высоко.

Г. Беляева. Да. И институт ведь с самого начал был создан как Институт конкретных социальных исследований. И вообще говоря, все интеллектуальные молодые силы там были захлестнуты этими конк­ретными исследованиями. Несколько лет было очень бурных таких. Там горы этих анкет и всяких обработок накопились.

— Это еще до разгона?

Г. Беляева. Это было еще до разгона, ну и после разгона осталось.

С. Белановский. Все-таки неправильно — готовить эмпириков без теоретического образования. Получаются большей частью ущербные исследователи — у них отсутствуют интересные мысли. С ними невоз­можно обсуждать ни одну содержательную проблему. Такие люди, как правило, самоутверждаются в своих эмпирических исследованиях. Они проводят анкетные опросы. Но ведь анкетные опросы, я бы сказал, тождественны сами себе. Наверное, не стоит упоминать фамилии, но есть такие ученые. Вот сколько статей ни читаешь, каждая статья рав­на самой себе и нет там ничего больше. И это еще лучший случай. Это то, что называется эмпиризмом, как он есть. Когда отсутствует некая база, высокая, интеллектуальная, отсутствует школа, то человек в своем мышлении как-то низко летает, я бы сказал. Его мышление как было обыденным, так и осталось. У меня был довольно любопытный разго­вор с одним экономистом, я ему показывал результаты эмпирических исследований (в данном случае это были политологические опросы). Этот экономист работает в нашем институте. И он сказал: «Вы знаете, у меня такое ощущение, что если бы я вчера стал социологом и стал бы думать, что мне надо делать, я бы как раз соорудил что-то очень похо­жее. А когда я беру в руки социологическую книгу, то мне, конечно, хочется узнать что-то более интересное, что-то новое, не то, что я бы соорудил сам. Я не могу вам сказать, как надо было провести это ис­следование и что надо изучать, но могу сказать, что от этого результа­та мне скучно. Почему скучно? Потому что как-то банально».

Скука — это такой аргумент, против которого не возразишь. Я хочу сказать, что люди, которые не имеют теоретической подготов­ки, проводят скучные исследования. Это применимо ко многому. И, кстати, в каком-то смысле это можно считать эмпирически же под­твержденным фактом. В социологию много приходило новых людей, из разных сфер, и они сразу начинали проводить какие-то эмпири­ческие исследования, и в общем-то все оказывались на одно лицо —

только вчера пришел в социологию и что-то соорудил. Оно так и по­лучается.

— Теоретическое движение науки было разгромом ИКСИ забло­кировано, но теоретики, и в частности люди, интересующиеся Парсон-сом, остались, как-то выжили. Хотя сам процесс выживания был очень непростой. И, мне кажется, продолжали как-то работать. Как склады­вались ваши дальнейшие судьбы? Вот ваша, Олег Игоревич?

О. Генисаретский. Тучи стали сгущаться уже к 70-му году, а у меня как раз и статья вышла, и готова была диссертация. Мне даже пришлось перепечатать реферат, потому что первый вариант назывался «Ком­поненты культуры в структурно-функциональных моделях общества», причем предполагалось, что структурно-функциональные модели — это структурно-функциональная конструкция Парсонса. Ну, академи­ческая среда вообще очень болезненно реагировала на это название. Левада дипломатично лавировал, убеждая меня, что институт ведь зак­рывается и это прозвучало бы неким вызовом, — так ему казалось. Короче говоря, меня заставили переделать введение под марксистс­кий такой градус и в названии убрать «структурно-функциональный», потому что это сразу вызывало реакцию идеологических противников. Да, это была красная тряпка, по меньшей мере. Когда защиту все-таки назначили, — тогда, в 70-м году, — ситуация тоже была достаточно критичной. Ее спас Ядов, как потом выяснилось. Его попросили об этом. Его твердое выступление в мою поддержку привело к тому, что, не­смотря ни на что, совет проголосовал очень хорошо — ни одного чер­ного шара. Даже рекомендовали к печати этот самый текст.

А потом разразилась вся кампания: Ягодкин и Попов против соци­ологии. Там, как я потом установил, последовательность была такова: Ягодкин шел на секретаря по идеологии в МК, будучи секретарем парт­бюро МГУ, и ему полагалось проявить идеологическую бдительность. Вот ему и написали ряд материалов. В общем, мне даже называли, кто это сделал, но я не стал по характеру своему углубляться в эти обстоя­тельства. Ну и выступил он на 15-й партконференции Москвы со своим тронным докладом по идеологии и там среди прочего назвал социоло­гию фронтом идеологической борьбы, где не все хорошо обстоит. И, в частности, были инсинуации по поводу моей статьи из сборника «Мате­матические методы в социологии». Причем все было доведено до неле­пости. Наверное, только так и можно было все это произнести.

Там у меня было три модели, такие блок-схемы. Одна называлась естественно-исторический тип общества, другая — искусственно-ис­торический, а третья — кибернетический. Говоря общепринятым науч­ным языком, первая — это традиционный тип общества, где все на тра­диционных нормах, вторая — где есть рационально спроектированные механизмы, а третья — это некоторое их соединение. И вот Ягодкин публично сказал, что, по его мнению, первая модель — это явный ка­питализм, и он у меня «естественным» назван. Вторая — это социа­лизм, и он, значит, «искусственный», то есть какой-то надуманный, ну

третья — это просто конвергенция, то есть страшнее уже ничего нет. (Как раз тогда сахаровские дела были связаны с понятием конверген­ции.) Когда все было произнесено, потом должны были последовать выводы на административной основе.

Я почему рассказываю? Чтобы еще раз подчеркнуть, что в прин­ципе вовсе не принимался этот тип мысли, то есть вообще работы в таком теоретическом материале, как создание совершенно независи­мых методологических структур, вне каких бы то ни было истматовс-ких аллюзий. Комиссия ВАКа сказала мне: «Вы молодой человек не без способностей, но не с теми связались. Вообще у вас очень много заимствовано из буржуазной социологии». Я говорю: «Сергей Ивано­вич, вот вы указываете на заимствования, а я не привожу никаких ци­тат». Он говорит: «Ну при чем здесь цитаты, дух не тот». Я думаю, здесь выразилась как раз неготовность академической структуры к приня­тию такого типа работ — во-первых, независимых, во-вторых, выпол­ненных совершенно на другом идейном материале, ну и, в-третьих, новых, поскольку до сих пор ничего такого здесь не существовало.

Вообще потребность в этой работе была, скажем так, объектив­ная. Но выражалась она на уровне людей согласием на прикрытие ка­кое-то. Общественность пыталась что-то сделать... В частности, мне было передано, что надо покаяться, надо пойти в ЦК или написать что-нибудь типа: мол, ну глупый, ну так получилось, ну извините. Понима­ете? А когда уже эта вся кампания прокатилась по прессе в целом, воз­никла ситуация: уходить с научной деятельностью в самиздат... В общем, оставалось еще поле для эмпирической работы, но в принципе это не было моим призванием. Делать все то же, но в порядке самизда-товской такой социологии было ближе, мне по крайней мере.

Собственно, с этим материалом (парсонсовским) успел познако­миться достаточно узкий круг молодежи, которой нужно было решать, чем заниматься, при ком быть. Там выбор был очень простой: уходить, допустим, в сторожа и делать что-то для себя или решать проблему своей социализации. (Вообще-то в одиночку читать Парсонса — это несерьезно.) Вот так народ и разбредался. И разбрелся. А уже потом писались, тем не менее, какие-то там истории социологии, в таком фи­лософском, историческом плане, но не так, как это мне было бы инте­ресно.

А когда стало все можно, все открыто, так тут уже, мне кажется, изменилась идеологическая, в хорошем смысле, атмосфера обществен­ного сознания: сциентистского пафоса поубавилось вообще и у нас в частности. Системный подход приучил людей реализовать свое свобо­домыслие в разных сферах, то есть наука уже не была единственной аль­тернативой, было много других способов. Научной теорией занимались те, кто уже в это был втянут. Во-первых. Ну, а во-вторых, в контексте общей гуманизации культуры очень много сдвигов произошло, в том числе явно поубавилась ценность интеллектуального конструирования, ои манеры теоретизирования, которая была у Парсонса.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>