Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Автор благодарит за помощь в издании этой книги Харьковскую армянскую городскую общину и лично П. А. Акопяна, Э. Ш. Тер-Степаняна, С. П. Хачатряна, С. П. Мовсесяна и настоятеля храма Сурб-Арутюн 22 страница



Пленки валятся из рук. Это давление.

Смешно: нет ни одной моей фотографии. Ведь обычно фотографировал я, не меня. Но надо же когда-нибудь по­смотреть на себя со стороны. Подхожу к зеркалу:

Напряженный, подозрительный
взгляд, мешки под глазами — это я.
Ранние морщины на лбу — это я.
Слипшиеся губы и перекривленный
ухмылкой рот — это я.
Небритая, грязная щетина — это я.
Истерический хохот в пустоте:
«ЭТО Я!»

Выглядываю в окно:

Проехал грузовик, набитый мусорными контейнерами, — скоро утро. По балконным перилам шастает кошка и строит уморительные гримасы.

Я смотрю на нее без улыбки.

Я чувствую уверенность в завтрашнем дне...

И это меня бесит.

1987—1988 гг. Харьков.
В повести использованы стихотворения
Г. Веселовского, В. Заутнера, К. Кеворкяна.

Реквием-чечетка

Я пишу эти строки, находясь в очаровательном крым­ском поселке Партенит. Мертвый сезон, бочковая мадера и восхитительный вид на Медведь-гору.

Раньше Партенит назывался Фрунзенское, здесь располагался санаторий Министерства обороны СССР, панси­онат Президиума Верховного Совета СССР, дача маршала Гречко, и таких, как я, в него не пускали.

Такие, как я, назывались «хиппи». Длинноволосые, в живописных лохмотьях, живущие, под собою не чуя страны, ни эпохи. Мое поколение, чья молодость пришлась на 80-е годы, застало лишь легенды о советских хиппи первой волны, таких как Солнце и его Солнечная Система. Зато рожи комсомольцев, ко­торые боролись с идеологически чуждыми элементами, то есть нами, можно и сегодня лицезреть на экранах телеви­зоров. Мы состарились на глазах друг у друга, но все эти томен­ки-матвиенки продолжают учить меня жизни, заправляют в эко­номике и я полагаю, что системный раскол между «ними» и «мной» произошел еще тогда — почти четверть века назад.

Поздняя осень где-то под Белгородом. Мы, то бишь самый знаменитый хиппи Харькова Андрей Волобуев и я, на попутках, то бишь автостопом, движемся в сторону Питера. На наши головы низвергается снег с дождем, мы промокли вот уж действительно до нитки. Голосуем дальнобойщикам, стоя на обочине по колено в грязи: на дороге — собьют, за обочиной — не увидят. Мы забрызганы грязью с ног до головы, и нет просвета ни в небе, ни в стране.

Чудо. Это было чудо. Огромный автопоезд с краснодарскими номерами остановился возле нас. Двери его госте­приимно распахнулись — наверх, в тепло, в тепло!



— Торчки? — имея в виду, не наркоманы ли мы, строго спросил шофер. Мы с ужасом приготовились выслушать очередную лекцию, что не за нас они воевали, с последующим всенепременным изгнанием из теплого рая. Однако строгий водитель молча зарулил на ближайшую стоянку, до­стал из-под сиденья шприц, раствор кофейного цвета, и тогда я действительно понял, какой размах приняла наркомания в Советском Союзе.

Итак, мы ехали в Питер — Столицу и Мекку волосатого движения. Рок-клуб, «Аквариум», «Зоопарк», «Сайгон». По­следнее название, впрочем, к музыке отношения не имеет — так называлось кафе на Невском проспекте, культовое место сбора ленинградской тусовки, где запросто можно было пообщаться с Майком, БГ, Цоем, митьками и другими звездами вселенной без комсомольцев. Едучи в Питер, я всегда покупал пачку украинских папирос «Шахтерские» — невероятную экзотику для тамошних поклонников «Беломорканала». Это давало возможность легко заводить интересующий меня разговор — где переночевать? (вписаться) или где концерт? (сейшн). Помнится, один разок у меня это удачно совместилось, и я ночевал на загаженном голубями чердаке легендарного ленинградского рок-клуба.

И вот мы с Андреем Волобуевым в Питере, вписались в какую-то хипповскую коммуну на Выборгской стороне. И право — вид маленьких детей, едящих вермишель из одной миски с домашними животными, пока родители «торчат», отваживает от наркотиков много лучше, чем лекции дипломированных специалистов. Когда-то я спросил у одной такой специалистки:

— А вы сами хоть раз пробовали наркотики? (отрицательно мотает головой, а взгляд полон отвращения.)

— А знаете ли вы, что по классификации Всемирной организации Охраны Здоровья марихуана менее вредна, не­жели алкоголь и табак? (ее брови удивленно вздыбливаются домиком.)

— И с чем вы в таком случае сражаетесь — с пагубной страстью Шерлока Холмса или с просветлением Тимоти Ли­ри? А может, во имя сверхдоходов табачных и водочных королей?

Нет, настоящее излечение от пагубной привычки не в лицемерной политике государства, где по вполне официальной и разрешенной к употреблению «пьянке» каждый день гибнут десятки людей, а в страшном образе брошенных в питерской коммуне детей с недоеденной собаками вермишелью на губах!

так называемая хипповская «система» (иначе говоря, со­общество людей одного и того же образа жизни, увлечений и вкусов) работала довольно эффективно. Будучи записан в десяток записных книжек постоянно странствующих хиппи под какой-нибудь определенной кличкой (например, Кеша), ты становишься приемником и передатчиком огромного количества информации — от новых концертов подпольных советских групп до запрещенного самиздата. До сих пор с сожалением вспоминаю изъятую у меня при обыске фотокопию ардисовского издания «Собачьего сердца» Булгакова. Изымавшие здравствуют и до ныне и с тем же усердием под одобрительное блеяние баранов и баранесс воссоздают новую украинскую духовность.

В то время в Харькове ходить с длинными волосами бы­ло небезопасно — запросто можно было получить по пацифист­кой харе от патриотически настроенного молодняка — вла­сти в воспитательных целях поощряли уличный мордобой. Честно говоря, я даже не в обиде на шпану. Великую страну развалила не она, и уж точно не миролюбивые волосатики, а вот эти — румяные, в галстуках. Когда мы хрипло пели под Башлачева «Время колокольчиков», со спины к нам мягко подкрадывалось время комсомольчиков.

...Первый фестиваль харьковского рок-клуба, созданного осатаневшей от гнатюков и кобзонов кучкой харьковской молодежи. Даже как-то дико вспоминать, что его президентом был Саша Мартыненко, ныне больше известный киев­скому политикуму как директор информационного агентства «Интерфакс-Украина» и бывший пресс-секретарь Леонида Кучмы.

Концерты, происходившие на окраине города в ДК ХТЗ, каждый вечер заканчивались массовой дракой с местными сявками. Удивительно, но организованный властями мордо­бой заставил пацифистов быстро сорганизоваться, и самый опасный участок от ДК до метро (где-то около километра) мы проходили дисциплинированно и в боевом порядке — внутри девушки и малолетки, по краям молодые люди по­крепче и вооруженные чем попало пацифисты. У меня, например, был увесистый водопроводный кран на веревке. Римской черепахой пробивались мы сквозь сумеречные варварские орды, и неподалеку за ходом битвы флегматично наблюдала милиция.

О, как тогда хотелось дотянуться водопроводным краном не до рожи штурмовавшего колонну лоха, а до кадыка румяного дирижера этого вечернего побоища. И неожиданно мне такой случай представился, когда на рок-фестивале я подрался со вторым секретарем Харьковского обкома комсомола. У нормальных людей драки бывают из-за девушек, из-за прин­ципов, по пьянке, в конце концов. Мы же дрались за контроль над электрическим рубильником. Комсомолец пытался вырубить электричество во время выступления рок-группы с разгильдяйским, а в чем-то даже антисоветским названием «Ку-ку». Тексты песен группы «Ку-ку» писал в том числе и я, и тексты эти комсомольскую цензуру не прошли. В отчаянной попытке остановить концерт секретарь обкома комсомола пытался отодрать меня от пульта, который я заранее приготовился оборонять. Свет в зале то вспыхивал, то гас, в зависимости от того, чья брала. И звуки музыкальных композиций обрывались и вспыхивали абсолютно непредсказуемо к немалому изумлению публики.

Но бывало, никакие рубильники не помогали комсомольским вожакам справиться с эмоциями зала. Знаковый момент: Саша Чернецкий исполняет свою знаменитую тогда песню «Россия», зал встает и, сжав в кулаки руки на манер испанских республиканцев, подпевает: «Мне больно смотреть на тебя, Россия. По горло увязла во лжи и коррупции...»

По проходам мечутся обезумевшие милиционеры и молодежные вожаки. «Что с тобою сделало послевоенное поколение, обуржуазившись в тиши кабинетов? А что сегодня ос­талось от Ленина, кроме лозунгов и портретов?!» — хрипит со сцены Чернецкий, и в этих корявых, искренних строках мы слышим реквием по той стране и настоящую боль, несоизмеримую с шестидесятническим кривлянием.

Сотни и тысячи сжатых в протесте кулаков молодежи придушили систему, трупом которой до сих пор питаются черви от идеологии. Слышал по радио — придумали новый праздник: «День национальной сознательности молодежи». Неймется им.

По-разному сложилась судьба людей, которых я сегодня вспомнил. Саша Мартыненко взлетел к вершинам карьерной лестницы. Саша Чернецкий живет в Питере и лишь иногда наезжает в родной город со своей группой «Разные люди». Андрея Волобуева в разгар советской кампании борьбы с наркотиками после показательного процесса посадили на 8 лет, которые он отсидел от звонка до звонка. Его убили в кафе в первый же день после освобождения. Ходили слухи, что это подстроил отец его бывшей девушки. И на Невском закрыли «Сайгон»...

Каждый раз, когда я бываю в Крыму, в моей памяти возникает навсегда въевшаяся в нее картинка. Середина 80-го, август, кучка хиппарей во главе со своим неформальным ли­дером, московским системным хиппи по прозвищу Сольми, стоит лагерем на окраине Планерского. Мило струящееся время, исполненное любви, портвейна и теплого моря. Но в одну из ночей на разморенный полуостров обрушились страшные заморозки. Нам, двум десяткам живых существ оказалось негде спастись от холода — ни одеял, ни денег у нас не было. Мы безумно замерзли, зубы выбивали чечетку, и помощи ждать было неоткуда. тесно прижавшись друг к другу, мы сбились в кучу, стараясь согреться хотя бы таким способом, и застыли в долгом безмолвном анабиозе. Мы хотели восхода солнца.

2006 г.

Литинститут как зеркало
советской интеллигенции

«Сорок лет лучше, чем сорок дней», — подумал я и решился все же отпраздновать эту, обычно из суеверия не отмечаемую, дату.

Впрочем, я отмечал даже такой странный юбилей, как 36 и 6 (то есть 36 лет и 6 месяцев — самочувствие нормальное!). До того было тридцатилетие, запомнившееся первым в тогдашнем Харькове частным фейерверком и выходом в свет книги «Первая Столица». Ну, и конечно, мой первый «взрослый» юбилей — 25-летие. День рождения, ознаменовавшийся грандиозной дракой. Лупили украинского националиста, то есть меня, автора этих строк, Константина Кеворкяна. О том, как человек с армянской фамилией стал украинским националистом, да и не только об этом, мой короткий рассказ.

Итак. В 1989 году я поступил в Московский литературный институт им. Горького — уникальный вуз, один из пя­ти институтов, готовивших профессиональные кадры для советского искусства (ВГИК, «Гнесинка» и т. д.). Конкурс — 26 абитуриентов на одно место, и даже успешно пройдя твор­ческий конкурс, собеседование и сдав все четыре всту­пительных экзамена на «5», я не был уверен, что меня примут в институт. Тем не менее, через некоторое время я стал студентом отделения прозы, зачисленным на творческий се­минар знаменитого со­ветского писателя Андрея Битова.

Андрей Георгиевич был педагогом своеобразным — относился к нам с легкой брезгливостью, появлялся нечасто и, по-моему, вообще не знал, что с нами делать. Помнится, на первой встрече со своим семинаром Андрей Георгиевич долго молчал, глядя в окно исполненным мучительного по­хмелья взором и, не отрывая взора своего от «прекрасного далека», наконец изрек: «Был я в Париже, увидел дерево и подумал — оно такое же, как и мы». И снова скорбно замолчал, глядя во двор. Мы, щенки, потрясенные глубокой мудростью услышанного от мастера и его тяжким похмельем, тоже молчали, стала мертвая тишина. Смеркалось. Битов встал и, не прощаясь, ушел.

Общежитие литературного института располагалось в Останкине между трех замечательных промышленных объектов: тамошнего мясокомбината, молочного комбината и Останкинского пивзавода. В те довольно голодные последние годы советской власти это было солидным плюсом для местных магазинов и покупателей. Над головой, подобно флагштоку, гордо высилась знаменитая телевышка.

Первое, что бросалось в глаза стороннему посетителю нашего общежития — решетки на окнах и натянутые сетки между этажами. Таким образом руководство общежития боролось с эпидемией самоубийств среди отчаявшейся творческой молодежи, но все равно один-два смертельных исхода в год случались. Второе, что потрясало неподготовленного посетителя — стены сортиров, исписанные, простите, испражнениями. Словно древние иероглифы, высились эти неразборчивые надписи над головою входящего, и авторство их терялось в глубине веков. Все это пробуждало живейшее отвращение как к высокой духовности, так и к ее носителям. Скотские нравы общежития мирно сосуществовали с качественным литин­ститут­ским образованием. Но как уживались между собой эти взаимоисключающие ипостаси, я до сих пор не могу внятно объ­яснить.

Среди штатных преподавателей нашего вуза числились: всемирно известный специалист по античной литературе Михаил Гаспаров, поэты Евгений Долматовский и Юрий Левитанский, драматург Марк Розов. Приглашались для чтения лекций и другие знаменитости, например Наум Кор­жа­вин и Венедикт Ерофеев. Автор бессмертной поэмы «Моск­вa—Петушки» запомнился мне рокотом своего голосового аппарата (у Ерофеева к тому времени пропал свой голос) и опухшим лицом безнадежно пьющего человека. Разобрать в его лекции можно было лишь отдельные, синтезированные аппаратом слова, однако аудитория благоговейно и безропотно молчала — все понимали, что классику жить оставалось недолго. А руководил беспокойным и вздорным институтским хозяйством известный литературный критик Евгений Сидоров.

Как-то в институте встретил своего сокурсника, недавно отчисленного за безудержное пьянство поэта Славу Ананьева. Теряя равновесие, скользя одной рукой по стене, а другой прижимая к груди свой неизменный дипломат, он влекся к кабинету ректора.

— Ты куда такой пьянючий? — изумленно спросил я.

— Ректора убивать, — заплетающимся языком ответил поэт-лирик и шагнул в приемную Сидорова. Позже стало известно, что когда Ананьев ввалился к ректору и замахнулся своим дипломатом, дабы нанести врагу смертельный удар по голове, Сидоров, пользуясь пьяной нерасторопно­стью Славика, быстро выскочил из-за начальственного стола, успел заломить руку убийцы и лично его обезоружил. Но поэта Вячеслава Ананьева в институте все же восстановили. Себе спокойней, ведь не все покушения бывают неудачными.

Через некоторое время, окончательно решив, что я остаюсь в Харькове, а не переезжаю в Москву, я перевелся на заочное отделение, на семинар автора модного тогда романа «Альтист Данилов» Владимира Орлова. Орлов — при­земистый, крепкобокий, чем-то напоминающий пивную круж­ку, обычно не разговаривал, а бурчал. Помнится, про­гу­ливали мы, кучка студентов, лекции и забрели в «Пушку» (популярную пивную на Пушкинской улице), не подумав, что это любимая пивная нашего мастера Орлова. К тому же он официально был на больничном. И велико же оказалось мое удивление, когда, отходя от благословенного пивного соска, с развешанными на каждом пальце кружками для всей честной компании, я наткнулся на выходящего из сортира мэтра.

— Что вы тут делаете в учебное время? — пробурчал Владимир Викторович, недобро глядя на меня; потом приметил и остальных своих сиротливых питомцев.

— Да как вам сказать... — промямлил я, стыдливо опуская глаза.

Поняв, что изобличены не только мы, но и он, знаме­нитый писатель показал, чего на Руси писательское слово сто5ит.

— Это мои студенты, — торжественно представил он нас каким-то уголовникам, с которыми пил пиво. — Попрошу их не обижать.

И случилось чудо. Нам тут же освободили угловой столик, а подбежавший малолетка услужливо предложил смотаться за водочкой для молодых писателей. Мы отказались, но авторитет мастера неизмеримо возрос в наших глазах.

...Орлов принял меня без особой радости — каждый мастер набирал творческий семинар под себя, а тут какой-то битовский подкидыш. И буквально на следующем занятии моя новая работа «Слишком одна ночь» была растерзана новыми однокашниками. Накануне эту повесть взял было для публикации журнал «Юность», но потом редакция со словами «хватит чернухи» отказалась от подготовленной к печати рукописи. Все это вместе взятое нанесло сокрушительный удар по моей литературной карьере. Я понял, что после третьего подобного случая я выпрыгну вслед за другими из окна обще­жития Литинститута. Больше художественных произведений я не писал и писать не собираюсь.

Но внутри учебного процесса я, конечно, оставался, при­езжал на сессии и в скромности уличен не был, как впрочем, и все мы, студенты тогдашнего Литинститута. Среди моих однокурсников были и активно издающаяся сегодня автор женских детективных романов Аня Дубчак (литературный псевдоним «Анна Данилова»), и бросивший учебу еще на 2-м курсе Виктор Пелевин (ну, очень мрачный, очень молчащий), однако больше всех я сдружился со своим земляком — лите­ратурным критиком Володей Винниковым (он сейчас живет в Москве) и сибирским поэтом Сергеем Филатовым. По­следний, кстати, намедни приезжал ко мне и написал очень добрую статью о Харькове (см. в интернете «Харьковская тетрадь»), опубликованную в тамошних литературных журналах.

Следует заметить, что обратной стороной скопления на небольшом клочке московской земли гениев, провинциальных и столичных, была яростная интеллектуальная жизнь, расплескивавшаяся бесконечными спорами и пьянками. Один раз мы с Филатовым даже вытащили из своей общежитской комнаты и пропили всю мебель, включая люстру. А что касательно заунывных поэтов, всю ночь напролет читающих друг другу свои стихи, то скажу честно, ничего гаже этого нет на нашей хрупкой планете. Но тогда это были стихи и ли­тература разных народов еще единой страны.

Силой и слабостью каждой империи является ее многосоставность, многоликость. В Литинституте учились литераторы со всех концов СССР, и каждый из них являлся концентрированным воплощением национальных черт своего народа. Недаром во многих республиках именно писатели активнейшим образом участвовали в движении за перестройку, в конечном итоге приведшее к развалу Советского Союза.

На сессии в Москву приезжали невозмутимый Олдис Серменс из Риги с неизменными шпротами и Толик Куд­ласевич из Минска (уже в наше время он написал удивительный труд — «Антологию белорусской эпитафии»), переводчица Айгуль Ахмадиева из Казахстана и множество каких-то ма­лоизвестных кавказцев. Все они — и националь­ные поэты, и прозаики, со своими провинциальными амби­циями — вступали в споры с кудлатобородыми русскими литераторами. Уж вышло так, что в этих спорах я представ­лял интересы нарождающейся державы Украина, а потому незаслуженно прослыл украинским националистом. На­смотрелся я национализмов всяких и разных и могу сказать одно — русский из них самый противный, поскольку муторно разит сивухой, мессианскими проповедями и заплес­невевшим антисемитизмом. Эти родовые черты есть и в украинском шовинизме, но, как говорится, в России все больше.

В день моего 25-летия, который я праздновал со случайными однокурсниками и коллегами постарше, без споров тоже не обошлось. Советский Союз разваливался, и мы это отчетливо понимали. Ругались между собою армянские поэты и азербайджанские прозаики, казахские переводчики и русские литературоведы, украинские драматурги и белорусские сценаристы. И над всем этим висел густой чад юдофобства.

И когда мое гостеприимное терпение исчерпалось, словно голос с небес приказал мне хватить каждой пьяной твари по харе...

— А сортиры дерьмом тоже жиды расписали?! Мать ва­шу! — и я ударил табуреткой по первой же подвернувшейся великорусской башке.

Утро следующего дня для меня оказалось погруженным во мрак — оба заплывших глаза не открывались, тело болело от побоев и похмелья, и было унизительно стыдно перед девушкой, которой я мечтал понравиться.

Сегодня меня, сорокалетнего, упрекают в русском шовинизме. Это несправедливо. Скорее соглашусь с ярлыком «им­пер-демократа», повешенным на меня отцом известной сегодня певицы Марийки Бурмаки, а раньше одним из моих преподавателей в ХИМЭСХе (я когда-то учился и там), Виктором Павловичем Бурмакой. И я считаю, что оказался прав — государства, построенные на средневековом узколо­бом национализме, либо терпят экономический крах (Гру­зия), либо покорно интегрируются в более сильные космополитические сообщества (Прибалтика). Национальное возрождение Туркменистана я даже не комментирую. У экономики свои законы, и они много сильнее амбиций несостоявшихся писателей.

Я закончил Литинститут немного позже своих однокурсников, поскольку из-за всепоглощающей работы над телепроектом «Первая Столица» был вынужден взять академку.

Сейчас мне 40. На днях звонил мой однокашник Сережа Филатов, приглашал после юбилея махнуть к нему на Алтай — на Шукшинские чтения. А что — может действительно махнуть? Нашу новую книжку «Неизвестный Харьков» представить. Сатирик Аркадий Инин когда-то мне посоветовал: «Отправляясь в путешествие, всегда бери с собой свои книги для подарков, иначе какой ты писатель». Правильно сказал.

Хотя — какой я, к черту, писатель!

2006 г.
«Вечерний Харьков»

Автобиография эпохи перестройки

(14-летию телепередачи
«Первая Столица»
посвящаю)

Я всегда был знаменит. Меня выгнали из трех школ за плохую успеваемость, я был единственный некомсомолец в своем вузе и, наконец, я издавал самиздатовский журнал и познакомиться со мной приезжали авторитетные хиппи из загадочного Ленинграда.

Но все-таки чего-то не хватало, и даже не денег. Я работал дежурным слесарем (сутки-трое), получал 170 рублей и порою мог позволить себе роскошь слетать на денечек в Киев — пообедать на Крещатике в ресторане «Кавказ». Там готовили замечательно вкусный шашлык, но почему-то подавали дешевые алюминиевые вилки.

Мне хотелось общественного признания своих, как мне тогда казалось, несомненных талантов. Весенним днем 1987 го­да в высотное здание Дома печати, что на Московском проспекте, вошел юноша. 21 год, невообразимое нахальство, волосы на голове доросли до джинсов — таким я был почти 20 лет назад. В Доме печати (оно же издательство «Социалистическая Харьковщина») располагалась вся областная и городская пресса, а именно: газеты «Соціалістична Харківщина», «Красное знамя» (печатные органы обкома КПСС), «Вечерний Харьков» (газета горкома КПСС) и «Ленінська зміна» (газета обкома комсомола).

Я зашел и остановился, ощутив себя в родном городе провинциалом. Хром и никель слепили глаза, милиционер на входе, суета (настоящих!) журналистов, бегущих от многочисленных лифтов на улицу, на ходу здороваясь с другими, которые — наоборот — заскакивали с улицы и устремлялись к лифтам, и вдобавок откуда-то вкусно пахло обкомовской жратвой. Это был рай. По пропускам. Для своих.

Злобно прорвавшись сквозь охрану, я устремился в редакцию «Красного знамени», единственной в Харькове русскоязычной газеты (это к вопросу о якобы насильственной русификации). Русский язык газеты определял ее колоссаль­ный тираж. Тогда почти в каждой семье выписывали какую-нибудь городскую газету, одну центральную (московскую) и, порой, еще и всеукраинскую (киевскую).

Дверь в отдел культуры я распахнул не иначе, как ударом ноги. Словно исчадие ада я предстал перед взором Ирины Леонидовны Румянцевой, которая, по-моему, до сих пор сидит в этом же кабинете. Я до сих пор помню ее распахнутые от недоумения и отвращения глаза. «Я принес вам статью!» — противным от волнения голосом провозгласил я. «Вам нужно обратиться в областную “молодежку”», — ледяным го­лосом ответствовала Румянцева, и в этом ответе читалось про­стое «пошел вон!».

Немного растерявший свой гонор и слегка ощипанный, я пошел этажом ниже — в «Ленінську зміну». В кабинете отдела пропаганды сидел мрачный человек. «Дождитесь Елену Георгиевну», — отрезал он, когда я попытался всучить ему свою рукопись. А вскоре впорхнула и она, воздушная...

Мрачный человек через 15 лет возглавит «Ленінську зміну», ставшую к тому времени газетой «Событие». Его зовут Женя Авергун, и вчера мы с ним вкусно и весело отобедали. Елена Георгиевна уже 15 лет носит мою фамилию — Кеворкян, и сейчас, когда я пишу эти строки, возится с нашим сыном Арсением. Я слышу его восторженный вопль из соседней комнаты.

Статья вышла за подписью «К. Кеворкян, робітник» и вызвала определенный резонанс. В ней шла речь о нравах мо­лодежной тусовки и уличных драках между неформальными группировками. Главный редактор «Лензміни» Вячеслав Но­виков слыл либералом, поддерживал курс партии на гласность и перестройку, а потому иногда позволял себе подражать продвинутым московским изданиям. Вскоре статьи с дурацкой подписью «К. Кеворкян, робітник» посыпались слов­но из рога изобилия. То автора возмущало название кинотеатра — «имени Жданова» — и он обличал сталинизм, то самозванный «ра­бочий» глубокомысленно рассуждал о «поколении дворников и сторожей».

Я продолжал работать свои сутки—трое, но в придачу к строительной каске у меня появился роскошный значок «Пресса» и удостоверение внештатного корреспондента областной молодежки. Я мечтал расстаться с каской и быть навсегда зачисленным в штат газеты. Что в скором времени мне и было обещано главным редактором.

Эпоха перестройки вздыбила целый пласт харьковской культуры — какие-то замшелые диссиденты, болтливые либералы, немытые неформалы и прочие сумасшедшие не обминули своим вниманием областную «молодежку». Особое участие журналистов вызывала судьба Степана Сапеляка — узника брежневских лагерей и поэта. Как украинского националиста его уже не сажали, но как диссидента еще отслеживали.

Даже не представляю, после какой бутылки я предложил ему свою помощь в организации его авторского поэтиче­ского вечера. В разгар организационных хлопот меня вызвал главред. «Мне звонили оттуда, — он выразительно воздел глаза к потолку. — Если ты и дальше будешь заниматься этим Сапеляком и его концертом, я тебя уволю».

Подготовленный вечер Степана Сапеляка в ДК учителя администрация отменила в последний момент, собравшиеся с цветами люди, громко высказывая свое недовольство, постепенно разошлись, из редакции меня уволили на следующий день.

После этого я видел Новикова и Сапеляка на 325-летии Покровского собора. Они мило болтали между собой по-украински и не обратили на меня ни малейшего внимания.

Однако, когда вместе со значком «Пресса» компетентные органы попытались сорвать с меня и строительную каску, я не выдержал. Явившись в приемную КГБ, что на улице Дзержинского (сейчас Мироносицкая), я прямо спросил у дежурного: «Когда наконец прекратятся политические ре­прес­сии, в частности, кагэбешная слежка за мной?»

— Как ваша фамилия? — устало спросил меня грустный человек с незапоминающимся лицом.

— Кеворкян! — с вызовом ответил я, не сомневаясь в том, что кому-кому, а уж этому человеку точно известны и моя фамилия, и моя внешность.

Незапоминающийся человек подвинул к себе какую-то амбарную книгу, задумчиво полистал ее:

— Нет, мы за вами не следим.

Я вышел из приемной с чувством огромного облегчения. Наверное, я был у них уже десятым психопатом за этот день.

Человек, попавший в комсомольскую обойму, редко из нее выпадает, к тому же живописные «неформалы» вошли в моду. И хотя я так и не вступил в комсомол, однако очутился в дирекции культурно-просветительских программ обкома комсомола. На строгий вопрос проверяющих московских и киевских комиссий: «Как у вас поставлена работа с неформальной молодежью?» — комсомольская толпа в белых рубашечках и при галстуках расступалась, выпуская из своих недр меня — волосы до джинсов. Проверяющие, впечатленные увиденным, покачивали головами и одобрительно улыбались.

Официально я числился редактором пресс-центра «Вариант» обкома комсомола. Директором его был Володя Чапай — ныне серый кардинал нашего действующего губернатора. Тогда он еще мечтал о по-настоящему независимой молодежной газете. И мы с ним помчались по различным уважаемым людям собирать подписи под соответствующим прошением. Первыми под письмом поставили свои подписи народные депутаты СССР — сумбурный Евгений Евтушенко и усталый Виталий Коротич.

Помнится, я долго не мог поймать генерального директора «Водоканалтреста» В. А. Петросова — то планерка, то совещание, то уехал, то недосуг. Однако и я не сдавался. И вот, когда Валерий Альбертович, нежась на даче в лучах заходящего субботнего солнышка, дожаривал шашлыки, из кустов медленно появился я... В общем, скрылся я довольно быстро.

На память об этих беспокойных временах у меня хранится потрясающий по своей пронзительности документ эпохи первых кооперативов — торговый ценник с надписью «Пресс-центр «Вариант». Апельсины, 6 рублей за 1 кг».

Руководство дирекции культурно-просветительских про­грамм ОК ЛКСМУ пересажали за экономические махинации. Уникальный случай для молодежной экономики того периода.

Вскоре меня пригласили на пост заместителя главного редактора первого в СССР независимого издания «Ориентир». Главным редактором был Александр Волосов, его замести­телем, корреспондентом, верстальщиком, корректором — я. «Ори­ентир» выходил под девизом: «Лучше быть желтым, чем красным» и печатался в дружественной Эстонии, куда я летал почти каждую неделю самолетом Харьков—Таллинн и почти всегда голодный — Саша был скуповат на командировочные.

Наша газета ничего не боялась, статьи были полны орфографических ошибок, и мы постоянно провоцировали скандалы. Постепенно приличные люди начали меня побаиваться и сторониться — все, что они мне рассказывали, могло быть использовано против них. Рубрика «Светско-советская хроника», за которую я отвечал в «Ориентире», не щадила ни своих, ни чужих. Но читатели газету действительно любили, и, по моему глубокому убеждению, такой газеты нашему городу не хватает до сих пор.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>