Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Откинул, как одеяло, рыхлые клубы тополиного пуха. Касаясь трепетными пальцами шершавой крошащейся кирпичной стены, с трудом поднялся на неверные ватные ноги. Тяжелые стопы попрали беспечный пух. 5 страница



"Из источника, которому мы склонны доверять, у нас есть сведения, что ваша фамилия Нобель".

"Достаточно верно. Это имя прадеда по линии отца и бабки".

"Почему?" - доктор так же наклонился вперед. Слово пахло щами, редькой, ржаным хлебом. Короткие пальцы пропитаны табаком. Чашка дымила ему в бороду.

"В связи с причинами", - мне претили распросы.

"Изложите, не сочтя за труд", - мягко настаивал, смотрел сухими острыми зрачками.

"Извольте принять: дети во дворе дразнили ее, указывали пальцем".

"Не удивлюсь".

"Что вы имеете в виду?", - я терял терпение, холодный пот липко проступил на лбу.

"Значит, из варяг: высокий, статный, волоокий с копной соломенных волос?"

"Вам виднее".

"... в развитие переживания деперсонализации определенно должны быть вовлечены NMDA-рецепторы, поскольку они играют главную роль в когнитивном процессе и восприятии..."

Доктор вдруг подался ко мне через стол и зашептал вкрадчиво, овевая мне лицо острым кисловатым:

"Случалось ли с вами подобное прежде?"

"Чему?"

"Поясняю", - решительно и строго расправив спину, он оставил чашку остывающего на стол, - "впрочем, если вы не понимаете или не хотите понимать, скажу проще: когда-нибудь прежде с вами встречались столь затяжные, неуемные кровотечения?" - был суров, сдерживал раздражение.

"Несколько раз в детстве. Однажды, я помню, уронил на руку крупную жестяную модель паровоза ли, парохода - я теперь помню не вполне - нечто крайне массивное. Вы, должно быть, помните, как делали раньше..."

"И что предприняли в этой связи ваши родители?" - бесстрастно оборвал по-хозяйски надменно раскинувшийся в кресле.

Но я мысленно закончил себе:

Паровоз.Грузный, с пол меня длиной паровоз с блестящими точеными колесами, с вороненой трубой, зеленым глазированным корпусом, с действительным свистком. Был мне подарен. В день рождения или на Рождество. Впрочем, на улице было чудесно, сирень цвела. На мой день рождения всегда сирень, а на Рождество, напротив - ель. Я в синем костюмчике, в коротких штанишках, в колготах, в кирпичных кожаных сандалиях. В белом кружевном воротничке. Дубовые двери все распахнуты, свежий вымытый паркет пахнет по-лесному влажно, залит квадратами солнца из окна. Прижав к щеке холодный бок подаренного, бегу комнатами. И дробно шаги разносятся под лепным потолком. Но, подвернув неудачно ногу, падаю, разжав объятья, выставив руки вперед. А паровоз, падая вместе, острым краем рассекает мягкую плоть моих ладоней, по вощеному паркету скользящих. По многим половицам. К сафьяновой красной оттоманке привалясь, я отчетливо смотрю, как в цепенеющей комнате неумолимо льется, не умолкает. И рассыпается, все заполняя, дробный треск. Надо мной склоняется унылый бледный лик отчаянья. Зябкий зыбкий. Но оборачивается, что это няня, догнав меня, тучная сквозь одышку кричит: "Они опять поранились".



"У нас был старец - знаете ли, скиталец, приживалец - с такой же, как у вас бородой: смоляной пеньковой острой (доктор невзначай коснулся своей). Брал меня на руки, выносил в парк, к черной глади пруда, а воздух, представьте, прозрачный и пахнет сиренью. Лебеди, сланцевые, как борода, как вода, в ней отражаясь, неслышно скользят. Чувствую бормотание старца. Его не разобрать, но становится уверено и спокойно. Кровь капала на сырую землю все реже, реже. Голос, острый, как борода, отдавал кислым: щами, редькой, перегаром, табаком. Зашептывал рану. А сам, знаете ли, весь в рваной холстине, пахнет потом, гарью..."

"Довольно", - недовольный доктор поправил на столе остывшую чашку, подвинул карандаш к письменному прибору.

"... это результат блокады NMDA-рецепторов, вовлеченных в передачу сигналов всех сенсорных модальностей..."

Повернул на меня свет лампы. Я, сделавшись в сумерках четче, сосредоточился.

"Итак, вы знали, как чреваты для вас острые предметы: колющие, режущие, рвущие?"

"Да", - я был четок.

"Вы питаете к ним некоторую неприязнь, даже страх, не так ли?"

"Так".

"И все же взяли один из тех, что омерзительно даже называть, сжали в руке его жабий холод и стали рвать консервную жесть, презрев и преумножая опасность?

"Взял, сжал и стал, преумножая", - понурил голову, посрамленный врасплох.

Холодный пот выступил на шее, на тыльных сторонах ладоней, под ключицами, коленями.

"Отчего вы поступили столь опрометчиво?" - доктор хотел показаться доброжелательным, я хотел надеяться, что он мне помощник, - "ведь мы выяснили вашу боязнь, а следовательно, должна быть причина для преодоления ее. Что это: самоэпотаж, суицид, подобие русской рулетки или хандры?"

Вдохновленный собой придвинулся к столу, походя отхлебнув остывшего, раскрыл тетрадь, занес карандаш, продолжая:

"Мне, как лечащему вас, необходимо и просто по-человечески интересно знать вашу мотивацию".

Под его сквозящим взором я, запинаясь ватным языком о зубы, не смея лгать, отвечал. Мое веко принялось подрагивать:

"Понимаете ли, мой друг затерялся без вести и не слал ни телеграммы. Сначала я ждал усердно, затем - с надеждой, потом - с отчаянием, следом - со скорбью и, наконец, - с унынием. А накануне случившегося, вечером исследуемой ночи, мне пригрезилось, причудилось, показалось, явилось сном, обернулось ясным, что он восстал из тяжкой пыли забвения, что он стремится ко мне. Начав приготовления в сумерках, я продолжал их, предчувствуя встречу, когда и случилось", - строго сидевший на краю стула обильной сдавленной жестикуляцией пояснял выкладки. И она угасла вместе с голосом. Впрочем, ладонь еще несколько раз безвольно просительно поворачивалась тыльной стороной вверх. Шрамы на пальцах зияли.

"... если входящий поток значительно сокращается вследствие NMDA блокады в сочетании с высоким уровнем центральной стимуляции (возникающей вследствие чрезмерного выброса глутамата при гипоксии, ишемии, эпилепсии или вообще без провоцирующих внешних факторов), происходит высвобождение сохраненных восприятий, которые "организуются" разумом в переживание с некоторым символическим содержанием..."

Доктор молчал, смотрел на меня пустынно, стеклянно, словно скрывая брезгливость к неубедительным доводам.

"И что, ваши догадки, домыслы оправдались?" - прихлебывая, записывал, записывая, прихлебывал.

"Вполне".

"Что же вы делаете здесь?"

"Жду вашего разрешения относительно моего здоровья".

Взор деланно пустой со скрываемым задором бросив на меня, он опрокинул опорожненную чашку на блюдце, в томительном молчании ожидал, пока гуща сползет по стенкам.

"... сенсорная депривация, сама по себе, ведет к глубокому изменению сознания, которое определенно опосредовано NMDA-рецепторами..."

Я, не смея дышать, был недвижим. Его взгляд остекленел, лицо вновь застыло деревом. Уставившись на разводы в чашке, он тонким, клокочущим, кликушечьим голосом запричитал:

"Горе тебе, соколик. Тоска в твоем сердце и тревога, словно ты сглаженный. Но все проходит и тебе пройдет. Будет день, и будут тебе два цвета: красный цвет - тебе, черный - твоему врагу, зеленый - другу. Все повернется и все обернется, соколик..." - на миг запнувшись, он шулерской украдкой выудил из рукава колоду карт Таро.

Их раскидав, продолжил. Его грубый символизм, трубный голос завораживали, - "позолоти руку, соколик, все скажу, больше, чем знаю: будет тебе долгая дорога, да все по кругу, да в казенный дом, да вновь возвращения, вечные страдания личности, обреченной творить в пустоте, не разумея что и как, творить из пустоты. Вы стремитесь сделать многое и достигаете результатов во многих областях своего приложения, но распыляясь в поисках парадигмы, не создаете ее. И распаленное самолюбие изъязвлено и нарывает. Но вашей мятущейся натуре свойственно избегать выводов - вы избегаете их и вновь принимаетесь рисковать. Однако, провидение милостиво к вам, даже ласково, и - выздоровление грядет".

"Я обещаю", - улыбнувшийся доктор пообещал, вновь принимаясь, приникая к своей тетради.

Я стремился желать сметь верить ему. Он удивлено поднял на меня вздернутые брови. Все еще сидящего. Стало неловко.

"У вас есть какие-нибудь пожелания, замечания, вопросы?"

"Да. Я пожелал, заметив, спросить: что вы все время пишите?"

Оживившийся, он заерзал на кресле, пригладил рукой жесткие седые волосы, пустился в сбивчивые докучные объяснения и жесты:

"Я, знаете ли, на досуге немного поэт. Так, ничего серьезного, пописываю в меру способностей, не более. Впрочем, если желаете, я сделаю вам перевод (здесь", - он ласково заискивающе посмотрел на тетрадь, - "вам станет ничего не понятно: сутолока, эквилибристика, ужасный почерк) и передам вам прочитать. Я пришлю завтра же".

Косо глядя на пухлый растрепанный том, я кивнул и поднялся, готовый покинуть. Он подал мне руку. Теплую шершавую ладошку. Внимательно заглянул в глаза.

"... психодинамические объяснения склоняются к идее "смерти эго" с последующим "повторным рождением"...

Выскользнув за дверь, я, следуя привычкам, направился в туалет. Скользящею невнятною походкой неспешно брел, словно плыл, по лиловым волнам линолеума. Сжимал свой палец между страницами книги. Нес ее в покой, тишину, прохладу. Стремился туда - и вот: запер себя в уютной кабинке, удобно устроился, вонзил острые локти в колени, распахнул книгу, нырнул взглядом в ее штормящий простор. Водопроводные трубы июньским дождем шуршат за спиной, я парю в остром свежем, как после грозы, запахе хлорки. Словно томлюсь в послеобеденной дреме на открытой веранде. Влажные липовые ступени зовут в сад. Умытые свежие листья сирени сладко пахнут. Жаворонки, схоронившись под широкими листами платана, робко принимаются петь.

Мой взгляд внимательно несется по строкам, цепляется за каждую черную, как букашка, букву, за каждую запятую, точку, пробел. Мгновенно с хрупким шелестом, как бабочка, перелетает на новую страницу. Ворсистая бумага язвит его, глазные яблоки чешутся изнутри. Вдруг уперся в коричневым коленкором окутанную картонную непреодолимую преграду. Потрепанная корка обложки преградила мне путь. Иначе мой вдохновленный взгляд сорвался бы в пропасть, в пустоту, на грязный, усеянный разводами и чужими следами кафель пола. Пойманный, удачно сбереженный взгляд, полный порыва лететь, еще несколько раз пробежал непонятное, тайное, вызывающее томительный испуг, дрожь "печать высокая. усл. печ. л.26, 88", тираж, Изд Љ, заказ Љ, адреса издательства и типографии. И успокоился, замер, затих в углу. Впечатления облаками витали по радужной оболочке.

Через недолгое время, мятущийся, бойкий, взгляд принялся блуждать. Я был вынужден пустынно взглянуть на кривые белые квадраты кафеля, на исцарапанную исписанную дверь, ее задвижку, ручку. Посмотрел на тщетно теплящуюся лампу, поднял зрачки выше - и стал ошарашен, словно ошпарен: мои глаза уперлись в смоляное непроглядное, как вода в пруду. Окно. За ним стемнело неприметно, вкрадчиво, шепотом, шелестом пыли в ушах. Пропущенный ужин тоскливо заскулил в желудке.

Я вынужден плестись в палату, предвкушая обычную воспаленную бессонницу, храп М. и Б. Против ожидаемого, чистая прозрачная тишина в комнате поразила пришедшего. Объяла меня тугим сумраком, отяжелила веки, клонила. В потемках с грохотом подвернулся стул. Я лениво покидал на него свои пижамы. Сделал последний шаг. Пал, сраженный (в душе ликуя) в кровать. Я сладостно засыпал, подложив ладонь под улыбку. Мягко поплыл куда-то вбок.

Но вдруг мое тело вздрогнуло - тяжкий ком, прокатившись от желудка, врезался в горло. Кровать, невольно недовольно скрипнула. Сон расшатался, рассеялся пылью по комнате. Тугая чистая темнота навалилась на меня со всей яростной ясностью, заглянула в распахнувшиеся зрачки. Гул удара затих, зрачки закрылись, сон, как облака, собирался вновь. Вдруг следующий ком дернул мое тело: "Ик!" Настороженный, сжавшись, еще лелея надежду и росток сна, я ждал следующий удар. И он пришел: "Ик!" И за ним еще: "Ик! Ик!" Невольными скрипами пружинный кровати матрац отзывался. Уже безысходно перестав заботиться об остатках своего сна, я заволновался о тихом покое своих соседей. Трижды глубоко вздохнул, желая икоту прекратить. Но она била меня. Видимо (я начал предполагать), пропущенный ужин сказывается. Впрочем (я себя оборвал) икота - неисследима, беспричинна. Я пытался заговорить ее, переправляя к мифическому, эпическому Федоту, затем к столь же неконкретному Якову, а в итоге предполагал ей распределиться, распылиться по ничтожной части всякому. Но она, избрав единственно меня, не покидала, терзая тело. "Ик! Ик!" - и отзывался матрац. Я сознаю, что лучшее средство в моей ситуации - стакан воды. Но для этого необходимо встать, шурша пижамами, облачиться, идти коридором, открывать ряд дверей, шагать, тревожа обывателей. А двери, безусловно, со скрипом. Днем незамечаемый, он отчетлив ночью. Не смея, я перебираю способы. Выдохнув весь воздух, я предельно расслабляюсь (насколько позволяют стесненные обстоятельства), приятное тепло охватывает тело, то растекается по кровати. Но трепетно, с опаской жду следующего удара. Он задерживается. Его нет. Я с надеждой считаю: "1, 2, 3, 4, 5, 6,...,..., 12, 13, 14,...,..., 26, 27, 28." Уже робко ликую победу, но получаю ожидаемое: "Ик!" Напротив, вдыхаю до предела своих легких и сжимаю их. "... 13, 14, 15, 16, 17, 18, Ик!" Громкий, тяжкий, некрасивый. И как обычно, как нарочно, я, всегда боязливый и робкий, теперь вдруг сделался и лежу бесстрашен, и не ничто не пугает меня, не обрывает икоту. И некому взорвать под ухом хлопушку, пожар или наводнение не случатся.

Решительно я вскакиваю, облачаюсь, шуршу, не попадаю ногами в соответствующие штанины, путаюсь в рукавах. Рискуя уткнуться стопой в неизвестное страшное, ищу под кроватью тапки. Легко ступая ("Ик! Ик!"), отворяю с опаской дверь - резкий скрежет разносится в тишине - ступаю по лиловому линолеуму, чуть касаясь, скользя - гулкие удары моего сердца мячиками скачут по коридору: от стены - к стене, от потолка - к полу, затихают вдали. Но я уже равнодушен к покою окружающих, я целеустремлен. Достигая, я скриплю дверью умывальника. Скользнув к раковине, пускаю шум воды. Орган труб отзывается ворчанием. Приникаю отдохновенно к упругой струе. Неутомимо, неутолимо ловлю ее иссохшими губами. Она, холодная, наполняет мне желудок. Но не в силах прервать икоту, ей помешать. И та еще яростнее бьет меня, резкой болью сжимая переполненный. Я смиряюсь, сдаюсь на милость, перестаю дерзко перечить, сопротивляться. К тому же знаю, каково потерять икоту, быть оставленным, пройденным ею. Каково ждать в гулкой тишине удара, считать секунды: "47, 48, 49,...,..., 120, 121, 122, 123." Его нет. Нет все дольше и дольше. Я чудовищно неколебим. Напряженное ожидание иссякает, остаются тоскливое тревожное тянущее чувство пустоты и понимание: миновала. Что-то тревожащее, но родное погибло во мне. Словно отсекли больной, но любимый орган, тупая боль которого превратилась в необходимую сторону бытия. Утратив ее, ощущаешь отнюдь не облегчение - потерю, уныние, дыру, сокрушение. Словно лишили разлившейся на пути к дому, но в силу привычки милой взгляду лужи, словно... "А если я уже здесь, отчего бы заодно и на всякий случай не..." И прошел в смежное отделение туалета.

Безотчетно толкнул приоткрытую недостаточную привычную мне дверь и решил уже молвить "простите великодушно", но осекся. В кабинке, скорчившись, лежало тело Б. В майке, в расстегнутых пижамных штанах. Казалось, он тошнит, отвергает ужин, видимо, мерзкий, но мной, к счастью, пропущенный: разваренная гречневая каша (встречаются черная шелуха, камешки - чуть ли не трупики жучков), зеленеющий кружок колбасы, чай. Однако вопиющее отсутствие головы осекало это представление. Некогда огромный, могучий Б. теперь лежал безвольным куском обескровленного мяса, склонившись к унитазу, словно на плаху. Казалось, он искал, шаря слепыми руками по липкому бурым залитому кафелю, но я посмотрел за него: головы не было ни в унитазе, ни за ним; она не закатилась через щель в соседнюю кабинку, не оказалась у окна. Таинственно исчезла, бесследно пропала, когда с расстегнутыми штанами Б. величественно стоял над унитазом. Теперь - согбен.

Я читал, что после отсечения головы мозг работает еще некоторые секунды. Он слышит резкий выдох палача, заглушаемый хрустом собственных позвонков, чувствует лягушачий холод топора, неимоверную боль и безвольную пустоту позади. Наделен излишней свободой, падает темечком в опилки и видит, катясь по ним, как кружатся, вызывая невозможную теперь тошноту, брусчатая площадь, брусничным окропленная плаха, собирающийся дождь, в колпаке скрывающий скорбь безликий палач, некогда собственное тело, странно согбенное, словно... Эти картины меркнут, мысль замедляется, застывая в причудливых формах, моросит дождь. Погода гаденькая, мерзенькая. Собравшиеся праздно наблюдать кутаются в воротники плащей, спешат раскрыть зонтики, домой. И никогда не узнают, что думает отсеченная голова по поводу своего неуместного необратимого положения, означающего без надежд и оговорок: смерть. Раскаяние, страх, умиротворение, отчаяние, зависть, радость - не сможет сказать. Впрочем, ему не до общения. Равно умерший не сможет подобрать слова, выражающие его потустороннее бытие. Даже, если вернется.

"Какое бесстыдство", - я процедил, окинув взглядом обозреваемое.

Икота прошла.

Доктор сдержал свои обещания. Болезнь шла в соответствии со своей историей. Кровь из пальца угомонилась вполне, мне сняли повязки, всучили справку, вернули документы, одежду. Я тщательно остриг ногти с серыми серпами на каждой из рук. Укоротил угрожающие носкам перламутровые чешуйки ногтей ног. Соскреб со щек и подбородка жесткую серебряную щетину. Подставляя спину, плечи, бока горячим твердым струям душа, кружась в них, смыл все нелестные нелепые воспоминания о своем здесь покое. Горько покидал уютные мятые мягкие пижамы, облачался в холодное жесткое свое. Дотошно проверял содержимое карманов и расписался в приватности их. Оторвал взор от стола, положил ручку возле бумаг, разогнулся. С затаенным отвращением взглянул в очки дежурной сестры, в них отразился.

"Пройдите к врачу", - уже не смея настаивать, та предложила мне.

Вновь репродуктор за ее спиной не уставал объяснять:

"...кетамин может вызывать ЭЭГ-паттерны в лимбических и таламических районах человеческого мозга, сходные с эпилептическими, но не существует доказательства, что он действует так же на другие кортикальные районы, в которых и наблюдаются клинические эпилептические припадки. Тем не менее, это весьма сходится с моделью предсмертных переживаний, предложенной Saavedra-Aguilar и Gomez-Jeria (1989), которая включает в себя некоторую электрическую аномалию в лимбической системе..."

Постучавшись, я вошел.

"Добрый день, Герасим Арсеньевич", - учтиво приветствовал сидящего за письменным дубовым. Так, по крайней мере, был подписан труд, переданный мне для прочтения писавшим. Фамилия доктора, там указанная, была столь простой и обычной, что иметь ее или не иметь вовсе никакой - равно. Поэтому не стоит упоминания.

"Добрый, добрый", - Г.А. потер влажные ладошки, скрывая охватившее. Рубашки карт его пасьянса множились на столе, - "проходите, присаживайтесь" - их не нарочно, незначительно укрыл газетой.

Уже вольно, не помня и не предвидя зависимости от решений врача, я раскинулся. Привычно пахло медикаментами и крепким кофе.

"Ну-с, покидаете нас?" - доктор снял пенсне, - "рад за вас, но - странное дело - вместе с тем грущу", - всплеснул ладошками, вскинул брови.

"Мне тоже несколько горько. Все здесь мне стало, пусть не милым, но родным. Я свыкся и, покидая, чувствую тоскливую, тревожную, тянущую пустоту, словно отсекли больной, но любимый орган, словно..."

"Но - ни к чему залеживаться. Каждый должен творить свой труд. Кстати, вы не взглянули ли на мое произведение?" - мельком вкинул глаза.

"Почел за", - нехотя я кивнул головой.

"И как оно вам пришлось?" - подполз к краю кресла.

"Без обиняков?"

"На чистоту!"

"Ваше творение имеет как минимум одно неоспоримое достоинство. Это прекрасный выбор действующего лица. Его перипетии, коллизии, мятущийся поток гнетущих событий правдивы до слез, они застают меня врасплох, заставляют сострадать, я как будто вновь остро чувствую читаемое. И - я плакал. Г.А., вы художник в своем деле. Но в литературе вы всего лишь любитель и должны признавать это. Поэтому ваш труд надо судить с особых, медицинских статей. Иначе он (помимо указанного достоинства) удручающ. Поражающе порожнь. Композиция проста до уныния, описательность душна до зевоты, диалоги уничижительны для говорящих. А эта ломкая геометричность фраз... Источенных инфекцией инфинитива... Первая часть излишне пересказательна, тороплива, вторая напротив - иносказательна до рассеянности. Ни вдохновения, ни старания..."

Доктор тускнел и вжимался вглубь халата.

"И, наконец, все прочитанное мне известно и знакомо, более того - все это написал я в ночь, когда на ужин подали жареный минтай. К тому же в настоящий момент мне видится верной иная концепция прозы. Чтобы ее получить, необходимо вознести поэзию до уровня неограниченной графомании".

Доктор угрюмо смотрел, по-вороньи скосив на меня один недобрый глаз.

"Но, как уже указывал, я рыдал. Ваш герой прекрасен, вдохновляющ. Я рад за него. Снимаю шляпу перед вашим врачебным мастерством", - я поднялся со стула.

На томительный миг повисла, словно вялые телеграфные провода, гнетущая довлеющая темная удушливая тишина.

"Но не для этого я звал вас", - с хрустом доктор придвинул к себе мной возвращаемое и запер в ящик стола. Сделался суров, сдвинул брови на лоб, согнал с губ выжидательную рассеянную разочарованную улыбку, - "что вы знаете о вашем заболевании?" - его ледяной голос звенел, как на ветру.

"Не более чем прочитал", - я указал на ящик.

"Немногое. Прекрасно. Я порекомендовал бы вам", - он явно поджимал губы, - "просто добрый совет - не разглашать о своей болезни, не посвящать никого в то, что стало вам известным здесь", - он скосил глаза на ящик.

"Вам все ясно?" - Г.А. закончил свою речь, тяжело глядя на меня набухшими глазами. Чувствуя себя неловко, неизбежно, словно подавившись горчицей, я медленно ломко кивнул.

"Вот и прекрасно", - его голос немного потеплел, - "диагноз напишем по латыни. Во избежание. Вот так. Ну, что же, всего доброго", - он подал руку, - "рад был бы встретиться, но не здесь, не по тому же поводу. А так - пейте кальций, рутин, аскорбиновую кислоту. Не оскорбляйтесь, если что не так. У вас прекрасные волосы", - добавил, с профессиональной отрешенностью скрывая зависть и скорбь в голосе.

Повернувшийся в дверях невольно поднял руку к своим. Отвечал на прощанье:

"Потому что я никогда не причесываюсь".

Доктор долго, пусто, водянисто, не выражая, смотрел, не видя, мимо удаляющейся головы Тери на верхнюю часть двери. Вдруг, в последний миг вскриком дверь остановя, заговорил, словно на миг отринув сомнения, кинулся в омут:

"Стойте! Тери Мебиус! Остановитесь же вы!" - бойко соскочив с кресла, обежал необъятный стол, пересек кабинет (ветер завернул полу халата, обнаружив отпечатанный номер. Тот метался, прочитать было невозможно. Под халатом был одет в черный тугой костюм), захлопнул дверь перед лицом остановленного.

"Остановитесь и слушайте меня", - он приблизил свое маленькое желтоватое обветренное задубевшее лицо вплотную к лицу Тери, тянулся, вставал на носки, так что тот различал далекий кисловатый запах его слов, слышал шелест его трепетно говорящих губ. Нервничал. Кулачок сжимал, комкал пижамный рукав неушедшего. Тревожная вена вздулась на шее.

"Вас станет преследовать огромный грубый неряшливый молодой человек. Будет жаловаться, стонать, угрожать. Очень грубый, очень неприятный. Под ногтями въевшаяся чернь. Свирепый, грязный, необразованный. Так нельзя. Этого не должно быть. Гоните его, отрицайте. Не допустите. Сейчас мои слова кажутся вам путаными, я выгляжу сумасшедшим, но позже все станет на свои места. Молю вас: не забудьте про старика. То, что имеем - не ценим. Что потеряли - не вернуть. Увидите огромного грубого - гоните и вспомни обо мне. Тери! Прошу!"

Поник, сжался, отпустил дверь, не задерживая более, отступил, стыдясь нескрытности. Растворился в глубине кабинета. Когда дверь, выпустившая обескураженного, недоумевающего, закрылась, побрел, утомленный, тянул ноги через ворс ковра, брел к шкафу, отворил лаком блеснувшую дверцу, потянулся и добыл из глубин колбу с ненормально бойко всплеснувшейся прозрачной жидкостью, откупорил и налил рюмку чистого спирта. Запахло медициной. Задержав дыхание на выдохе, выпил, стойко зажмурился. Вернувшись к столу, запил остывшими остатками кофе.

Глупо, нудно, никчемно радио разбавляло гудящую тишину кабинета, ничуть не отгоняя острое пронзительное, клокочущее в горле соленым, одиночество:

"... полная искренность. Я бы с удовольствием обманул вас, если бы мне было это нужно. Но это мне не нужно. Чем отчетливее бы будете сознавать свое положение, тем выгоднее для меня. Я даже буду пугать вас, искушать. Моя правдивость сделает то, что вы сумеете противостоять всякому искушению. Вы находитесь сейчас в моей стране, я предлагаю вам остаться в ней навсегда. Подумайте! Отказаться..."

Ласковое тепло разлилось мягкими толчками по кровеносным руслам. Скрюченные дрожащие пальцы рук разжались, ватные ноги обмякли, бархатные веки прикрылись, голова закружилась и поплыла в сторону, глупая неуместная бесконтрольная влажная от слюней улыбка улиткой криво ползла по лицу.

Простившийся, удивленный, удивление отложив на потом, я летящею походкой скользил по в последний раз лиловому линованному линолеуму коридора. Последний раз обращал внимание на артистичный репродуктор, смачно читающий прозу:

"... толпились закутанные в белое безмолвные фигуры. Мы очутились среди них, и из всеобщей белизны ярко выделялись розы Мезенцева и драгоценности Инны..."

Шел проститься с фикусом, пожать его лист, родной и пыльный, рассказать лицемерно, не дрогнув веком, не отводя глаза, что, якобы, замолвил слово и за него, просил, умолял, стыл под холодным колючим презрительным взглядом. Мне отказали взять с собой друга, нас разлучили. Изуверы по хозяйственной части. Заведующий хозяйством и старшая медицинская сестра. Меня выписав, но его не списав. Впрочем, мой путь вовне необходимо вел мимо палаты. Стоило проверить, не забылось ли важное. В дверях меня встретила Фермата. Предстала заплаканная, мечущаяся, растрепанная, осенняя.

Мы вышли из покоя больницы в серый сумрачный день. Уже бурые истлевшие листья обнаружили свою кружевную сущность, та побелена изморозью. Мы вышагивали по скрипучей гравием дорожке парка - вдыхая морозный ветер, выдыхая колкий пар. Вдруг я настороженно внимательно повернул голову и замедлил шаг. Нос почувствовал кислый болотный дурманный запах. Я, внезапно повернув, перепрыгнул через неширокую канавку, та темной густой водой тянулась вдоль. Взметнулись полы пальто, словно крылья. Коснувшись обоими каблуками ботинок, увяз в противоположный размокший размякший берег. Пожухлые побитые стебли травы вяло обвили подошвы, пытаясь вовлечь меня в свое гниение. Спешно выбрался и, вздымая носками хрусткие гнилые листья, рискуя ступить в синеватые лепешки, приблизился к платану, коснулся рукой его упругой желтой и зеленой поверхности - с удовлетворением убедился, что он действителен, пятнист. Сиамская дикая кошка жадно посмотрела на мою шею желтыми светящимися глазами. Скользнула по черным ветвям на подогнутых кремовых лапах. А черный чугунный пруд закопали в прошлом веке, когда обнаружили в нем холеру. Теперь влажный мрачный парк пересечен сетью не высыхающих гниющих болотистых канав. Судьба лебедей неизвестна. Сторож и дворник Герасим иногда по вечерам, когда огонек керосиновой лампы мечется в колбе, злой упругий ветер воет в трубах, гремит подоконниками, доверительно рассказывает, ловя ладонью жар печи, жмурясь от покоя и неги, что случается ночами, таким же ветреными и тревожными, слышен шелест уставших, истомленных крыльев, словно бы набирающих высоту, стремящихся проч.

Из-за деревьев коренастый Герасим беззвучно явился на колченогих голеностопах, ковылял по истлевшим, их попирающий, страдая без дела, как листья зыбкий, туманный. Он сонно взглянул на меня, пытаясь разуметь.

"Прощай, Герасим!" - я молвил. Мои стопы продавили разбухший дерн, уходили в свои следы, тонули в болотной воде. Я переступил.

Герасим тщился промычать ответ, но невнятные звуки инеем, кубарем срывались с его губ. Иней горько отдавал знакомым, ржаным, кислым. Упрямый кадык ходил по серой непоправимо неопрятной шее. В сердцах поправил заскорузлую ушанку и, небритый, повернувшись, уходил. Его беззвучная простуженная грязная патлатая палевая с раздутыми боками собака, водянисто, болотисто взглянув, тенью засеменила вслед; засеменила угрюмой иноходью, как свойственно дворнягам. Подобрав, спрятав неопрятный хвост. Я с удивлением, глядя зачарованно вслед, заметил, что, переваливаясь, Герасим не отбрасывает тень. Беззвучно они уходили, вливаясь в сумерки. Вздохнув, я повернулся на каблуках. Зябко запахнулся в полы пальто, насупил голову в поднятый воротник. Спешно запрыгал широкими шагами к дорожке, стараясь выбирать для стоп места посуше, почище. Студеная протухшая вода затопляла глубокие следы. Жаль, что пруд оказался иллюзией, фикцией, домыслом, как, впрочем, и лебеди.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>