Читайте также: |
|
принял тебя за одного из наших почтенных педагогов.
Голос его ломался, как у всех мальчиков в переходном возрасте; для
Ганно эта пора еще не наступила. Ростом Кай был теперь не ниже Ганно, но в
остальном ничуть не переменился. Он по-прежнему носил костюм
неопределенного цвета, на котором кое-где недоставало пуговиц, а штаны
были сзади сплошь в заплатах. Руки Кая, и сейчас не очень-то чистые,
отличались необыкновенно благородной формой - длинные точеные пальцы с
овальными ногтями. Рыжеватые волосы, посредине небрежно разделенные
пробором, как и раньше, космами спадали на алебастрово-белый, безупречно
красивый лоб, под которым сверкали голубые глаза, глубокие и в то же время
пронзительные. Разница между его крайне неряшливым туалетом и благородной
тонкостью лица с чуть горбатым носом и слегка вздернутой верхней губой
теперь бросалась в глаза еще сильнее.
- Фу, Кай, - сказал Ганно, кривя рот и хватаясь за сердце, - до чего же
ты меня напугал! Как ты очутился здесь, наверху, и почему ты прятался? Ты
тоже опоздал?
- Нисколько не опоздал, - ответил Кай. - Я здесь уже давно. Ведь в
понедельник утром только и думаешь, как бы скорей попасть в это заведение;
тебе, дорогой мой, это известно по собственному опыту. Нет, наверх я
забрался так, шутки ради. Сегодня дежурит "главный мудрец"; он ничего
предосудительного не видит в том, чтобы силком сгонять народ на молитву. Я
все время вертелся вплотную за его спиной, покуда он не ушел, и тогда мне
уж ничего не стоило остаться... А ты-то! - сочувственно добавил он и,
ласково дотронувшись до плеча Ганно, уселся рядом с ним. - Тебе пришлось
бежать изо всех сил? Бедняга! У тебя вид совсем загнанный. Смотри, волосы
даже прилипли к вискам... - Он взял линейку с парты и бережно, с серьезным
видом приподнял слипшиеся волосы Ганно. - Ты что, проспал?.. Ба, да я ведь
сижу на месте Адольфа Тотенхаупта! На священном месте первого ученика! Ну
да ладно, на первый раз сойдет. Так, значит, проспал?
Ганно опять положил голову на скрещенные руки.
- Я ведь вчера был в театре, - сказал он, тяжело вздохнув.
- Ах да, я и позабыл!.. Понравилось тебе?
Ответа не последовало.
- Хорошо тебе, Ганно, - словоохотливо продолжал Кай. - Я, например, ни
разу в жизни в театре не был, и пройдет еще немало лет, прежде чем я туда
попаду.
- Хорошо-то хорошо, да потом на душе кошки скребут, - глухо отвечал
Ганно.
- Ну, это состояние я и без театра знаю.
Кай наклонился, поднял валявшиеся на полу возле парты куртку и шляпу
друга и тихонько вышел с ними в коридор.
- Так ты, наверно, не вызубрил "Метаморфозы"? - спросил он, вернувшись.
- Нет, - подтвердил Ганно.
- А к estemporale [контрольная работа (лат.)] по географии ты
подготовился?
- Ни к чему я не подготовился и ничего я не знаю, - отвечал Ганно.
- И по химии? И по английскому? All right! [Хорошо! (англ.)] Мы,
значит, два сапога пара! - У Кая явно стало легче на душе. - Я точно в
таком же положении, - весело пояснил он. - В субботу я не садился за
уроки, потому что думал: завтра воскресенье, а в воскресенье - из уваженья
к празднику. Нет, глупости! Понятно, я ничего не сделал потому, что у меня
было занятие поинтереснее, - добавил он с неожиданной серьезностью, и по
лицу его разлился румянец. - Н-да, сегодня нам с тобой, пожалуй, жарко
придется!
- Еще одна запись в кондуите, и я останусь на второй год. А этого не
миновать, если меня спросят по-латыни. Сейчас на очереди буква Б, Кай, и
тут уж ничего не поделаешь.
- Поживем, увидим! Ба, возьми пример с Цезаря! "Мне за спиной опасности
грозили, но лишь увидят Цезаря чело..." (*77) - Кай оборвал свою
декламацию. У него тоже было скверно на душе. Он пошел к кафедре, уселся и
с мрачным видом стал раскачиваться в кресле.
Ганно Будденброк сидел по-прежнему, склонив голову на руки. Так они
некоторое время молча смотрели друг на друга.
Внезапно до слуха мальчиков донеслось нечто вроде отдаленного жужжанья,
быстро превратившегося в грозно и неумолимо нарастающий гул.
- "Народ!" - с горькой усмешкой объявил Кай. - Живо они справились!
Значит, урок и на десять минут не сократится.
Он спрыгнул с кафедры и направился к двери, чтобы смешаться с толпой
мальчиков, Ганно же только поднял голову и скривил рот, но остался сидеть
на месте.
Топот, шарканье, возгласы мужских голосов, дисканты маленьких и
ломающиеся голоса подростков наводнили лестницу, переплеснулись в коридор
и тут же влились в класс, мгновенно наполнившийся жизнью, движением,
шумом. Они вбежали, все эти товарищи Ганно и Кая, пятиклассники-реалисты,
числом двадцать пять человек, и стали рассаживаться по местам: одни -
засунув руки в карманы, другие, широко размахивая ими, и, усевшись
наконец, раскрыли Библии. Здесь были располагающие и подозрительные
физиономии; здоровые, румяные и, напротив, уже испитые лица; рослые,
сильные озорники, которые готовились стать коммерсантами или моряками и
решительно ничем не интересовались, и маленькие, не по возрасту
преуспевшие честолюбцы, отличавшиеся по тем предметам, для которых ничего,
кроме зубрежки, не требовалось. Зато Адольф Тотенхаупт, первый ученик,
знал все; в жизни его еще не было случая, чтобы он не ответил на заданный
вопрос. Отчасти это объяснялось его упорным, страстным прилежанием,
отчасти же тем, что учителя остерегались спрашивать его о том, чего он мог
не знать. Они сами были бы больно уязвлены, сами почувствовали бы себя
посрамленными, утратили бы веру в возможность человеческого совершенства,
не ответь Адольф Тотенхаупт на какой-нибудь вопрос... У этого юнца был
странно выпуклый череп, покрытый зализанными светлыми волосами, синяки под
серыми глазами и смуглые руки, торчавшие из слишком коротких рукавов
тщательно вычищенной куртки. Он уселся рядом с Ганно Будденброком,
улыбнулся мягко, хотя не без лукавства, и пробормотал "доброе утро" на
манер, принятый в школе, - то есть так, что оба слова слились в один
задорный и небрежный звук. Затем, покуда все вокруг него вполголоса
переговаривались, раскладывали книги, зевали и смеялись, начал записывать
что-то в классную тетрадь, с неподражаемой ловкостью и изяществом держа
перо между двумя вытянутыми пальцами.
Минуты через две в коридоре послышались шаги. Те, что сидели на
передних партах, неторопливо поднялись с места; несколько человек
последовали их примеру, тогда как остальные даже не прервали своих
занятий, почти не обратив внимания на то, что г-н Баллерштедт вошел в
класс, повесил шляпу на дверь и направился к кафедре.
Это был человек лет сорока, с приятно округлой фигурой, большой
лысиной, с короткой рыжеватой бородкой, розовощекий, с всегда влажными
губами, имевшими какое-то елейное и в то же время чувственное выражение.
Он начал молча листать в своей записной книжке, но, поскольку поведение
класса оставляло желать лучшего, поднял голову, вытянул руку и, в то время
как лицо его медленно пухло и краснело так, что даже бородка стала
казаться белокурой, несколько раз постучал кулаком по кафедре, причем губы
его с полминуты работали судорожно и бесплодно, ибо ему не удавалось
выдавить из себя ничего, кроме короткого, сдавленного: "Итак!" Он еще
довольно долго и вдобавок тщетно подыскивал слова, чтобы выразить свое
неодобрение, потом вновь занялся записной книжкой, лицо его постепенно
приняло нормальные размеры, и он успокоился. Так обычно начинал свой урок
учитель Баллерштедт.
Когда-то он собирался стать проповедником, но потом из-за своего
заиканья да еще любви хорошо пожить счел за благо посвятить себя
педагогике. Он был холост, обладал небольшим капиталом, носил брильянтовый
перстенек на пальце и ничего на свете так не любил, как вкусно поесть и
выпить. Со своими коллегами он общался только в стенах школы, остальное же
время предпочитал проводить в обществе холостых жуиров, коммерсантов и
офицеров местного гарнизона, дважды в день наведывался в ресторан при
лучшей гостинице города и состоял членом клуба. Если часа в два или три
утра он встречался на улице с кем-нибудь из старших учеников, лицо его
немедленно пухло и наливалось кровью, он собирался с силами, произносил:
"Доброе утро", и этим все ограничивалось. Ганно Будденброк понимал, что
его бояться нечего, да к тому же г-н Баллерштедт почти никогда его не
спрашивал. Он слишком часто встречался с дядей этого ученика - Христианом,
в обстановке, явно свидетельствовавшей о слабостях рода человеческого,
чтобы вступать с племянником в какие-либо конфликты.
- Итак... - повторил он, оглядев класс, еще раз слабо потряс в воздухе
рукой, украшенной брильянтовым перстеньком, и заглянул в записную книжку:
- Перлеман! Обзор!
С одной из скамеек поднялся Перлеман. Что он встал, трудно было даже
заметить. Он был одним из самых низкорослых, этот успевающий ученик.
- Обзор! - тихо и чинно проговорил он, с боязливой улыбкой вытягивая
шею. - "Книга Иова" состоит из трех частей. В первой описывается жизнь
Иова до испытания, ниспосланного ему господом; глава первая, стихи от
первого до шестого. Во второй говорится об упомянутом испытании и о том,
что в связи с этим произошло; глава...
- Достаточно, Перлеман, - прервал его г-н Баллерштедт и, тронутый
угодливой робостью ученика, поставил ему хороший балл. - Хейнрице,
продолжайте.
Хейнрице принадлежал к тем рослым балбесам, которых ничто на свете не
интересовало. Он засунул в карман складной ножик, который только что
разглядывал, с шумом поднялся с места - нижняя губа у него отвисла - и
откашлялся густым, хриповатым, совсем уже мужским голосом. Все были
недовольны, что он сменил тихонького Перлемана. Покуда тот говорил, можно
было о чем-нибудь помечтать и понежиться в теплой комнате под убаюкивающее
шипенье газовых ламп. Мальчики еще чувствовали себя усталыми после
воскресенья; в это холодное мглистое утро все, стуча зубами и вздыхая,
выбирались из теплых постелей. Как хорошо, если бы маленький Перлеман
тихонько бормотал что-то до конца урока, Хейнрице же обязательно начнет
препираться с учителем...
- Я отсутствовал, когда это проходили, - буркнул Хейнрице.
Господин Баллерштедт припух, помахал в воздухе своим слабым кулаком,
заработал губами и, вскинув брови, уставился в лицо юного Хейнрице.
Налившаяся кровью голова учителя тряслась от страшного напряжения; наконец
он выдавил из себя: "Итак..." Как только ему это удалось, все пошло как по
маслу.
- Мало того, что вы никогда не знаете урока, - продолжал он уже плавно
и легко, - но у вас всегда наготове какая-нибудь отговорка. Если вы были
больны прошлый раз, то у вас тем не менее было достаточно времени
наверстать пройденное; и к тому же, раз в первой части говорится о жизни
Нова до испытания, а во второй об испытании, то, право же, по пальцам
можно высчитать, что в третьей речь будет идти о том, что было с ним после
перенесенных бедствий. Но у вас нет интереса к учению; вы человек слабый и
всегда еще стараетесь оправдать свою слабость и как-нибудь да выгородить
себя. Заметьте, Хейнрице, что, пока вы не одолели в себе этой слабости,
вам не удастся нагнать класс и выправить отметки. Садитесь! Вассерфогель,
продолжайте!
Хейнрице, толстокожий и упорный, с шумом и грохотом опустился на свое
место, сказал какую-то дерзость соседу и опять вытащил из кармана ножик.
Встал Вассерфогель - курносый, с воспаленными глазами; уши у него стояли
торчком, а ногти всегда были обкусаны. Пискливым голосом он закончил обзор
и начал рассказывать об Иове, жившем на земле Уц, и о том, что с ним
случилось. Перед Вассерфогелем лежала раскрытая Библия, заслоненная от
учителя впереди сидящим учеником, и он читал по ней с видом полнейшей
невинности, потом уставлялся в одну точку на стене, как бы припоминая
что-то, и опять читал, нарочно запинаясь, покашливая и с ходу переводя
библейский текст на довольно беспомощный современный язык. В этом мальчике
было что-то необыкновенно противное, но г-н Баллерштедт похвалил его за
прилежание. Вассерфогелю жилось весьма недурно: большинство учителей не по
заслугам хвалили его, желая доказать как самим себе, так и другим, что
безобразная внешность ученика не может подвигнуть их на несправедливость.
Урок закона божия продолжался. Было вызвано еще несколько молодых людей
на предмет проверки того, что они знают о жизни многострадального Иова с
земли Уц. И Готлиб Кассбаум, сын разорившегося коммерсанта Кассбаума,
удостоился, несмотря на неблагоприятные обстоятельства в жизни его семьи,
отличной отметки, так как сумел с точностью установить, что у Иова было
семь тысяч овец и три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов, пятьсот ослов и
очень много слуг.
Затем ученики получили разрешение раскрыть Библии, по большей части уже
раскрытые, и стали читать дальше. Когда встречалось место, требующее
разъяснений г-на Баллерштедта, учитель припухал, багровел, выдавливая из
себя "итак", и после этой подготовки прочитывал маленькую лекцию о спорном
вопросе, сдобренную общими рассуждениями о морали. Ни одна живая душа его
не слушала. В классе водворялось сонливое спокойствие. К концу урока жара
от непрекращающейся топки и газовых ламп заметно усилилась, а воздух от
дыханья и пота двадцати пяти тел был уже в достаточной мере испорчен.
Духота, тихое жужжание ламп и монотонный голос учителя нагоняли сонную
одурь на скучающих мальчиков. На парте Кая графа Мельна, кроме Библии,
лежала раскрытая книга: "Непостижимые и таинственные приключения" Эдгара
Аллана По; он читал ее, подперев голову своей аристократической и не
слишком чистой рукой. Ганно Будденброк сидел, откинувшись назад, и,
полураскрыв рот, смотрел сонными глазами на сливающиеся в какую-то черную
массу строчки и буквы книги Иова. Временами, вспомнив мотив Грааля или
"шествия в собор" (*78), он медленно опускал ресницы, чувствуя, что к
горлу его подкатывает комок. А сердце его билось в мольбе - только бы не
было конца этому безопасному и мирному уроку.
Но ход вещей оставался неизменным, и пронзительный звонок смотрителя,
огласивший коридор, вывел из сладкой дремоты двадцать пять подростков.
- На этом кончим, - объявил г-н Баллерштедт и велел подать себе
классный журнал, где поставил свою подпись в знак того, что урок
состоялся.
Ганно Будденброк захлопнул Библию, нервно зевнул и, дрожа всем телом,
потянулся; когда он опустил руки и расслабил мускулы, ему пришлось
торопливо и не без труда вобрать воздуху в легкие, чтобы заставить
нормально биться свое на миг замершее сердце. Сейчас будет латынь. Он
бросил молящий о поддержке взгляд на Кая, который, казалось, вовсе не
заметил конца урока - так он был погружен в чтение, затем вытащил из сумки
Овидия, в переплете "под мрамор", и отыскал стихи, которые были заданы на
сегодня. Нет, теперь уж нечего и думать затвердить эти черные, испещренные
карандашными значками и через каждые пять стихов перенумерованные строчки,
так безнадежно, темно и загадочно смотрящие на него. Он и смысл-то их едва
понимал, - где ж ему было хоть одну из них удержать в памяти, а уж в тех,
что были заданы на сегодня, не мог разобрать и трех слов.
- Что значит "deciderant, patula Jovis arbore, glandes?" [желуди,
которые падали с раскидистого дерева Юпитера (лат.)] - в отчаянии
обратился он к Адольфу Тотенхаупту, что-то записывавшему в тетрадь. -
Чепуха какая-то! Лишь бы сбить человека с толку...
- Как? - переспросил Тотенхаупт, продолжая писать. - "Желуди с дерева
Юпитера..." Значит, это дуб... Я, по правде говоря, и сам хорошенько не
знаю...
- Подскажи мне, Тотенхаупт, если меня вызовут! - попросил Ганно и
отодвинул книгу, затем, хмуро взглянув на первого ученика, кивнувшего ему
небрежно и не слишком обнадеживающе, вылез из-за парты.
Ситуация изменилась. Г-н Баллерштедт ушел, и на его месте, стараясь
держаться как можно прямее, уже стоял низкорослый, слабенький, худосочный
человек с жидкой седой бороденкой и с красной шейкой, торчащей из тесного
воротничка; в руках, поросших белокурыми волосами, он держал - тульей вниз
- свой цилиндр. Это был учитель Хьюкопп, прозванный школьниками "Пауком".
Поскольку в эту перемену была его очередь наблюдать за порядком в
коридоре, он решил присмотреть и за тем, что делается в классах.
- Потушить лампы! Поднять шторы! Окна открыть! - произнес он, стараясь
по мере сил придать своему голосу повелительный тон, и даже энергично
покрутил в воздухе рукой, словно уже поднимал штору. - И всем отправляться
вниз, на свежий воздух, без промедления.
Лампы потухли, шторы взвились кверху, блеклый свет залил комнату, в
распахнутое окно ворвался холодный, сырой воздух, и пятиклассники стали
тесниться к выходу; в классе разрешалось оставаться только первому
ученику.
Ганно и Кай, столкнувшись в дверях, вместе спустились по широкой
лестнице и пошли к наружной двери через красивый, строгий вестибюль. У
Ганно был жалкий вид, а мысли Кая, казалось, витали где-то далеко. Выйдя
во двор, они стали прохаживаться среди толпы разновозрастных соучеников,
шумно топавших по мокрым красноватым плитам.
Здесь за порядком надзирал моложавый господин с белокурой остроконечной
бородкой. Этот весьма щеголеватый старший учитель, некий доктор Гольденер
содержал пансион для мальчиков, сыновей богатых дворян-землевладельцев из
Голштинии и Мекленбурга. Под влиянием вверенных его заботам юных феодалов
он научился следить за своей внешностью и тем самым резко отличался от
других учителей. Г-н Гольденер носил пестрые шелковые галстуки, кургузые
сюртучки и необыкновенно нежных тонов панталоны со штрипками; от его
носовых платков с цветной каемочкой всегда пахло духами. Он происходил из
бедной семьи, и все это щегольство совсем не шло к нему; так, например,
его огромные ноги в остроносых башмаках на пуговицах производили просто
смешное впечатление. По непонятным причинам, он очень кичился своими
красными ручищами, непрестанно потирал их, сплетал пальцы обеих рук и
любовно их рассматривал. У него была привычка слегка склонять набок голову
и, сощурившись, сморщив нос и полуоткрыв рот, всматриваться в лица
мальчиков с таким выражением, словно он хотел сказать: "Ну, что вы там
опять набедокурили?.." Тем не менее у него хватало такта не обращать
внимания на всякие мелкие отступления от школьных правил, случавшиеся
здесь, на дворе. Он смотрел сквозь пальцы, когда мальчики приносили с
собой учебники, чтобы в последнюю минуту подзубрить заданный урок, или
когда его пансионеры давали денег смотрителю г-ну Шлемилю на покупку
сдобных булочек; старался не замечать, когда борьба между двумя
третьеклассниками переходила в драку и драчунов тут же кольцом обступали
любители потасовок; благоразумно отворачивался, когда кого-нибудь из
мальчиков, совершившего нетоварищеский, бесчестный или трусливый поступок,
одноклассники тащили к водопроводной колонке, чтобы для пущего посрамления
публично окатить его водой.
В общем это был неплохой, хотя и несколько необузданный и очень шумный
народец, среди которого сейчас прогуливались Кай и Ганно.
С молоком матери впитавшие в себя воинственный и победоносный дух
помолодевшей родины, эти мальчики превыше всего ставили грубоватую
мужественность. Они говорили между собой на жаргоне, одновременно
неряшливом и задорном, обильно уснащенном словечками собственного
изобретения. Уважением у них пользовались те из товарищей, которые курили,
выпивали, отличались физической силой и умением проделывать сложные
гимнастические упражнения; величайшим позором почитались франтовство и
изнеженность. Тому, кто осмеливался поднять воротник своего пальто, было
обеспечено холодное "обливание", а дерзнувший прогуляться по улицам с
тросточкой в руках на следующий же день подвергался в гимнастическом зале
расправе, столь же постыдной, сколь и жестокой.
Слова, которыми обменивались Кай и Ганно, странно и необычно звучали в
шуме голосов, наполнявших холодный, сырой воздух. Их дружба была уже давно
известна всей школе. Учителя терпели ее с неудовольствием, подозревая, что
за ней кроется непорядок, оппозиция, а товарищи, не способные разгадать ее
сущность, посматривали на обоих друзей с недоумением и насмешкой,
чуждались этих чудаков, но в их отношения не вмешивались. Кроме того, Кай
Мельн внушал им уважение своей дикостью и необузданным свободолюбием. Что
же касается Ганно Будденброка, то даже длинный Хейнрице, раздававший
колотушки направо и налево, не решался "задать ему трепку за трусость и
изнеженность" из-за какого-то бессознательного страха, который ему внушали
шелковистые волосы, хрупкое телосложение, а главное, хмурый, настороженный
и холодный взгляд Ганно.
- Мне страшно, - сказал Ганно Каю; он остановился в углу двора и зябко
подтянул кушак на своей куртке, - отчего, я и сам не знаю, но так страшно,
что у меня все тело болит. Ну что такого устрашающего в господине
Мантельзаке? Скажи, пожалуйста... Ох, если бы уж прошел урок с этим
злосчастным Овидием! Если б уж я получил дурной балл и остался на второй
год, ей-богу все было бы в порядке! Я не этого боюсь, я боюсь шума, крика,
который поднимется...
Кай стоял в задумчивости.
- Такого, как Родерик Эшер (*79), второго не выдумаешь! - вдруг сказал
он без всякой связи с предыдущим разговором. - Я весь урок не мог
оторваться... Ах, если бы мне когда-нибудь удалось написать не хуже!
Дело в том, что Кай начал пописывать. Это-то он и имел в виду, когда
заявил утром, что у него были дела поинтереснее приготовления уроков. И
Ганно сразу его понял. Склонность рассказывать небылицы, которую Кай
проявлял еще совсем маленьким мальчиком, переросла в попытки писательства;
он только что закончил сказку, безудержно фантастическую повесть, где все
полыхало каким-то темным огнем и действие разыгрывалось среди металлов и
таинственно клокочущего пламени, в глубочайших, священнейших недрах земли
и в душе человеческой. Стихийные начала природы и человека своеобразно
переплетались в ней, очищались, сливались воедино; обо всем этом Кай
рассказывал вдохновенными, многозначительными, немного высокопарными, но
полными страсти и нежности словами.
Ганно отлично знал эту повесть и очень любил ее. Но сейчас ему было не
до писательства Кая и не до Эдгара По. Он снова зевнул, потом испустил
глубокий вздох и стал мурлыкать про себя мотив, недавно им придуманный.
Это вошло у него в привычку. Он часто вздыхал, стараясь поглубже втянуть в
себя воздух, чтобы слегка подстегнуть свое вяло работающее сердце, и
мало-помалу привык сообщать выдоху определенный музыкальный ритм, мелодию,
все равно своего или чужого сочинения.
- Смотри-ка, Господь Бог! - сказал Кай. - Он вступает в райские кущи.
- Хорошенькие кущи! - ответил Ганно, разражаясь смехом. Это был
нервический смех, которого он не мог удержать, глядя на того, кого Кай
именовал "Господом Богом", хотя изо всей силы и прижимал ко рту носовой
платок.
Во дворе показался доктор Вулике, директор школы; необыкновенно
долговязый мужчина в мягкой шляпе, с короткой окладистой бородой, с
торчащим животом, в слишком коротких брюках и грязноватых воронкообразных
манжетах. Лицо его выражало гнев, доходивший почти до страдания; он быстро
шел по каменным плитам двора, простирая правую руку в направлении
водопроводной колонки, из которой била вода. Несколько мальчиков
наперегонки мчались впереди него, чтобы закрыть кран. Сделав это, они
долго стояли в растерянности, переводя взгляды с колонки на директора,
который низким, глухим и взволнованным голосом в чем-то упрекал
подоспевшего, красного от смущения доктора Гольденера. Речь свою директор
пересыпал нечленораздельными, рыкающими звуками.
Этот Вулике был страшный человек. Должность директора он занял в 1871
году, после смерти того веселого и благодушного старика, под чьим началом
учились отец и дядя Ганно. В прошлом учитель прусской гимназии, он внес
другой, новый дух в старую школу. Там, где некогда классическое
образование считалось отрадной самоцелью, к которой ученики шли спокойно,
неторопливо, с открытым сердцем, теперь превыше всего ставились такие
понятия, как авторитет, долг, сила, служба, карьера, а "категорический
императив нашего философа Канта" (*80) стал знаменем, которым доктор
Вулике грозно потрясал в каждой своей торжественной речи. Школа была
теперь государством в государстве; прусская субординация воцарилась в ней
так полновластно, что не только учителя, но и ученики чувствовали себя
чиновниками и заботились лишь о продвижении по службе да о том, чтобы быть
на хорошем счету у начальства. Вскоре после прихода нового директора
началась перестройка здания в соответствии с требованиями гигиены и
новейших представлений о красоте, благополучно завершившаяся в положенный
срок. Но не исключено, что в прежние времена, когда в стенах школы было
меньше современного комфорта и больше добродушия, уюта, веселья,
доброжелательства, товарищеских отношений, она была учреждением куда более
симпатичным и полезным.
Что касается личности директора Вулике, то в ней было что-то от
загадочности, двусмысленности и упорной, ревнивой беспощадности
ветхозаветного бога. Его улыбка была так же страшна, как и его гнев.
Безграничная власть, которой он был облечен, сделала его до ужаса
взбалмошным и неучтивым. Он мог шутить и, если его шутка вызывала смех,
тут же превратиться в разъяренное чудовище. Ни один из его вечно
трепетавших подопечных не знал, как ему следует держать себя. Оставалось
только чтить г-на Вулике, пресмыкаться перед ним во прахе и путем безумных
унижений ограждать себя от опасности, подпав под его гнев, быть стертым в
порошок его великой справедливостью.
О прозвище, данном ему Каем, не знал никто, кроме Ганно Будденброка.
Мальчики остерегались произносить его в присутствии товарищей - из страха
встретить в ответ только холодный, непонимающий взгляд, который им был так
хорошо известен. Нет, ни одной точки соприкосновения не было у них с
товарищами. Даже формы оппозиции и мести, к которым те прибегали, были
чужды им обоим; клички, которыми соученики награждали учителей, не
вызывали у них улыбки, - этот юмор их не веселил. Ведь так просто, так
неостроумно и неинтересно было именовать тощего профессора Хьюкоппа
"Пауком", а старшего учителя Баллерштедта "Попугаем" - жалкое отмщение за
все тяготы принудительной государственной службы! Нет, Кай граф Мельн
позубастее! Это он ввел для себя и для Ганно обыкновение называть учителей
их настоящим именем с прибавлением господин: "господин Баллерштедт",
"господин Мантельзак", "господин Хьюкопп"... Сколько презрительной,
холодной иронии звучало в таком учтивом титуловании! Какое отчуждение,
какая дистанция тем самым устанавливалась между Каем, Ганно и их
учителями! Друзья говорили о "преподавательском персонале" и тешились на
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 26 страница | | | ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ 3 страница |