Читайте также: |
|
Солнце опускается за деревья и приземистые дома Гдетотама, когда я глажу кусачки в кармане, сворачивая на какую-то узкую улицу между двух серых бетонных складов. Я думаю о людях, которые укладывали вещи Сапфир в картонные коробки, людей, нанятых муниципалитетом, людей, которые знать ее не знали и забудут о ней уже этим вечером, вернувшись в свои маленькие скучные жизни.
О шлюхе — это слово, опять это слово — никто горевать не будет. Я веду ладонью по металлу, чувствую, как зубчики впиваются в кожу. Зубы Сапфир.
Скри-и-и-и-и-и-к — скрип покрышек по мостовой. Близко.
Очень близко.
Гравий ударяет мне в спину, несколько камушков отлетает от куртки. Жаркий луч — новый свет — направлен на меня, обжигает, очень горячий.
Я поворачиваюсь. Дыхание перехватывает.
Я пытаюсь кричать, но горло словно забито шерстью. С губ срывается глухой стон.
Я пытаюсь разглядеть автомобиль, но вижу только два луча фар, которые приближаются и слепят меня. Стены совсем рядом, они сжимают меня.
Уйти некуда — ни справа, ни слева места нет.
Я отчаянно машу руками посреди улицы, взад и вперед, вверх и вниз, надеясь, что водитель заметит меня и остановится.
Но быстро осознаю, что останавливаться водитель не собирается.
Автомобиль катит ко мне.
С тем, чтобы раздавить меня.
Глава 25
Двигатель ревет у меня за спиной, автомобиль прибавляет скорости, фары светят мне в спину. Я бегу по неровной мостовой.
Ближе, он все ближе — куда от него денешься, — мое сердце выпрыгивает из груди, я бегу недостаточно быстро.
Птица хочет меня убить. Флинт хочет меня убить, чтобы я не заговорила. Очередная дорожная жертва. Они хотят раздавить меня, размазать по мостовой, похоронить.
Еще ближе. Я спотыкаюсь, мне едва удается удержаться на ногах. СКРИ-И-И-И-И-И-И. Мои ноги больше не могут бежать.
Нет времени. Нет времени. Нет времени на крик.
И тут внезапно стена заканчивается. Пустое пространство — вход. Проулок. Я тук тук тук, ку-ку, и отчаянно бросаюсь в темный зев. Автомобиль проскакивает мимо, разминувшись со мной на дюймы — секунды, миллисекунды, — и уносится прочь. Я бегу, тяжело дыша, вне себя от злости, по узкому проулку. Надо мной мерцает серебристое небо.
Останавливаюсь у другого конца проулка, прижимаюсь головой к кирпичной стене, пытаюсь успокоить дыхание. На стене граффити: «ЧЕРТЕНОК», красной и зеленой краской. Впереди я слышу голоса, напрягаюсь. Но это всего лишь двое пожилых мужчин, выходят из неприглядного бара.
Я тук тук тук, ку-ку, по правой ноге и по левой, потом захожу в бар.
В зале густой сумрак, и мне требуется несколько секунд, прежде чем привыкают глаза.
— У вас есть удостоверение личности, юная леди? — спрашивает меня бармен. Его худые жилистые руки покрыты татуировками. На левой — кентавриха с большой грудью в окружении птиц, между их двойных клювов баннеры. На правой — три полярных медведя, один с банкой кока-колы в лапе, как в старых рекламных роликах.
— Нет, я… — Больше сказать ничего не могу, дыхание перехватывает. Я качаю головой три раза, мои кудряшки мотаются из стороны в сторону, лицо заливает краска стыда, я дрожу, полностью в себя еще не пришла. Все-таки едва разминулась со смертью. — Мне просто нужно…
— Извините, но я не могу позволить вам остаться, если вы моложе двадцати одного года. — Он надувает запавшие щеки, легонько постукивает кулаком по стойке, кентавриха с большой грудью танцует. — Не мое правило, но я должен…
— Меня преследовали… я думаю, меня преследовали, — выпаливаю я. Один из клиентов — твидовая кепка, кривые зубы — поворачивается на высоком стуле, чтобы взглянуть на меня. — Мне просто надо позвонить. — Разумеется, мобильника у меня с собой нет — первый раз, когда он мне действительно необходим. — Пожалуйста.
Брови бармена сходятся у переносицы.
— Ты в порядке? — спрашивает он, голос тихий и серьезный. — Какая-то проблема с бойфрендом? Хочешь, чтобы я вызвал копов? — Его футболка «Элис ин чейнс»[26] обтягивает ребра. — Если надо, я позвоню. Они меня хорошо знают.
Другой посетитель, седоволосый, с падающими на глаза веками, большущим животом и ногами-спичками, громко смеется.
— Да. Конечно, они тебя знают, Джой. Конечно, знают. — Он смотрит на меня. — Джой отсидел восемь лет. За вооруженное ограбление. — Он улыбается. Один зуб отсутствует. Правый клык. — Это не секрет, — заверяет он меня, в голосе слышится смех. — Он первым делом всем об этом рассказывает, честное слово. Но он давно вернулся на путь истинный. Я не сказал ничего лишнего, Джо?
Я оглядываюсь. Бар действительно неприглядный. Обшарпанный, грязный, провонявший сигаретным дымом. На зеркале над стойкой название: «У КЛЕМЕНТИНЫ».
Я подхожу к стойке, поближе к Джо, дергаю за обе полы куртки, одновременно считая бутылки бурбона «Кентукки джентльмен», выстроившиеся под зеркалом. Восемнадцать. Мой папа пьет шотландский виски — «Гленливет». Однажды он сказал мне, что по вкусу этот виски напоминает карамель. В итоге, когда он не видел, я отпила из его стакана. С карамелью и рядом не лежало.
— Нет, — отвечаю я очень уж быстро. — Не звоните в полицию. Пожалуйста. Я просто… мне надо позвонить.
Джо приседает, тянется под стойку. Когда встает, у него в руках старый телефонный аппарат с диском. Он осторожно ставит его на конец стойки.
— Валяй, — отходит, берет наполовину опустевшую бутылку «Кентукки джентльмен», наполняет стаканы обоих посетителей.
Я вставляю пальцы в дырочки с цифрами, кручу диск, снова и снова. Жду, затаив дыхание.
Щелчок.
— Алло? — голос отца.
— Мама? — мой голос летит по проводам.
— Ло? — очень резко. Он откашливается. — Пенелопа… что такое? Ты где?
Я прикладываю ладонь к микрофону, стараясь заглушить скрип вращающихся стульев и позвякивание стаканов, которое слышится, когда их ставят на стойку. Вдруг он разозлится, если я ему скажу, и откажется приехать?
— Я заблудилась. Воспользовалась телефоном в баре, — горло сжимается. — Ты сможешь приехать за мной?
Я представляю себе вздувшуюся, пульсирующую вену на его лбу.
— Где ты, Ло?
Я закрываю микрофон рукой, поворачиваюсь к Джо, который смотрит на маленький телевизор, подвешенный в углу. Понедельник, вечер футбола. Кливленд против Чикаго.
— Какой адрес?
— Хайес-стрит, дом сто шесть, — отвечает Джо, не отрывая глаз от экрана.
Я шепчу адрес в трубку, и папа матерится.
— Уже еду.
Щелк.
Бар плохо освещен, рождественская гирлянда, половина лампочек которой перегорели, висит над рядами бутылок со спиртным. Я сижу на вращающемся стуле у стойки и считаю круги, оставленные стаканами: двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, пятнадцать с поло…
Дверь в другом конце зала открывается, входит мужчина с длинными волосами, сутулый, с метлой в руках. Что-то насвистывая — слуха у него точно нет, — начинает подметать пол, сгребая в кучку бумажные салфетки, шелуху орешков и прочий мусор, валяющийся на полу. Я начинаю считать снова. Девять, десять, одиннадцать, двенадцать…
Джо отрывается от телевизора, чтобы накричать на него.
— Господи, Пол, прекрати это, а?
— Эй, Джой. — Мужчина не говорит, а квакает, чисто лягушка. — Поставь какую-нибудь музыку, тогда мне не придется музицировать самому.
Джо смеется, кладет костлявые локти на стойку. Его футболка «Элис ин чейнс» провисает, так что ребра больше не видны.
— Когда я слышу твой свист, я думаю о том, а не нанять ли снова Птицу.
У меня замирает сердце. Я крепко хватаюсь за край стойки.
— Вы знаете Птицу?
— Да, конечно, — отвечает Джо, качая головой. — Раньше он здесь прибирался, чтобы немного подработать. Этот парнишка свистел, как долбаный соловей.
Остальные мужчины согласно кивают.
Я соскальзываю со стула. Тело обмякает, ноги ватные. Флинт свистеть не умеет. Я доподлинно это знаю. Нет у него свистового гена. Он сам сказал мне об этом при нашей первой встрече. Мы еще над этим посмеялись. Миллионы пальцев сжимают мне горло, но я все-таки выдавливаю из себя:
— Вы… вы знаете, где я могу его найти?
Джо хрустит пальцами. Они с Полом переглядываются.
Он качает головой, чуть улыбается.
— А что… ты от него забеременела? Или он должен тебе денег? Я шучу, он был хорошим парнем.
— Был? — спрашиваю я.
Джой пожимает плечами.
— Он уже пару лет как перестал здесь появляться.
— Мне просто нужно кое-что у него спросить. Вот и все. Я меня есть… кое-что его. — И это правда, в каком-то смысле. У меня теперь есть Сапфир. Она постоянно плавает вокруг меня.
Джо пожимает плечами.
— Может, мы говорим о разных людях? Высокий парень? Черные волосы примерно такой длины? — Он подносит руку к середине уха. — Родинка по центру лба?
Ноги совсем меня не держат. Приметы… Рост. Волосы. Он мог свистеть, как птица, и всегда ненавидел родинку по центру лба. Поэтому и ходил в бейсболке, чтобы прикрывать ее. Практически каждый день.
Все во мне опускается, рвется, проваливается сквозь землю, в кипящее, вращающееся ядро.
Мой брат. Орен.
Птица.
Глава 26
— Ты его знаешь? — спрашивает Джо.
Я медленно киваю, меня качает в тусклом потолочном свете. Он наклоняется, снова достает что-то из-под стойки.
— Вот, возьми, — он бросает мне синюю бейсболку с белой буквой «Д». — Она тут лежит целую вечность.
Бейсболка «Детройтских тигров» — любимая бейсболка Орена, которую он носил чуть ли не каждый день, — в моих руках. Главный экспонат его коллекции. Мое горло, кажется, разрубают надвое; странный сдавленный хрип вырывается из него.
Гул разговоров за стойкой, гул зрителей футбольного матча, звякание стаканов, шуршание подошв по линолеуму — все уходит. Я тяжело плюхаюсь на стул.
Орен был Птицей, а это означает, что Птица не мог иметь никакого отношения к убийству Сапфир, потому что Орен больше года как умер. Дыхание клокочет в груди.
Еще одна часть жизни брата, о которой мы ничего не знали.
Холодок пробегает по моей спине: Сапфир была… подружкой Орена.
Твидовая кепка встает. Краем глаза я наблюдаю, как он медленно идет к двери. Джо говорит: «До скорого, Карл». Я складываю бейсболку, сую под пояс джинсов.
Внезапно все обретает смысл: необъяснимая тяга к ней, мое появление на ее подъездной дорожке, украшенной маргаритками; в ларьке Марио, зачарованность статуэткой-бабочкой и подвеской-лошадью. Мы обе хотели одного и того же: чтобы Орен жил. А когда не сложилось, мы обе заразились одной болезнью, вползающей в тебя и выжигающей изнутри. Именно тогда она перестала вести дневник: более года тому назад.
Поэтому я не могу отступиться, поэтому вижу ее лицо между занавесок и облаков, между плиток пола. Она нашла меня. Она выбрала меня.
— Пенелопа. — Я резко поворачиваю голову к двери. Папа. Его лицо красное и усталое.
Рубашка, в которой он вернулся с работы, расстегнута, из-под нее видна майка, обе не заправлены в брюки. Это означает, что он расстроен. Так расстроен, что ему пришлось расстегнуть воротник, чтобы не задохнуться.
Флинт, и Орен, и Сапфир порхают в моей голове — от этого она кружится, — а папа нависает надо мной, хватает за руку, утаскивает меня в необычно теплый, неприятно воняющий мочой проулок, прежде чем я успеваю поблагодарить Джо за предоставленную возможность позвонить по телефону… и за гораздо большее.
— Пошли, — он чуть ли не рычит. — Поговорим в машине.
Папа сильно тянет меня за левую руку, и мне приходится за что-то ухватиться правой, чтобы потянуть себя в другую сторону, для симметрии. А потом я должна сделать это снова, потому что если тянешь по разу на каждую руку, то в сумме получается два, а это число жуткое, от него мне хочется кричать.
Так много секретов. Орен мог бы мне сказать. Тогда я бы знала, где его искать. Я смогла бы ему помочь. Смогла бы спасти. Тяну тяну тяну.
Папа искоса смотрит на меня, качает головой. Я знаю, он ненавидит то, что я делаю; всегда ненавидел. Может, в этот момент он вообще ненавидит меня, потому что после смерти Орена я не могу это прекращать.
— Гдетотам, Ло. Господи, я просто не могу в это поверить… после всего…
Он трет глаза. Я не реагирую. Он не задал вопроса, и, опять же, теперь я должна наклониться и коснуться стоп. Шесть раз правой, шесть раз левой, снова шесть раз правой, потому что они, стопы, совершенно не в себе, больные.
— Ты знаешь, что твоего брата нашли поблизости, — я слышу, как у него сдавливает горло, когда он это говорит. — Ты это знаешь, так? Ты хочешь закончить, как он?
Я должна все повторить, потому что не могу распрямиться и идти дальше. Бар по-прежнему достаточно близко, чтобы я улавливала его запах: мускус, сахар, деготь.
— Святой боже! — взрывается папа. — Святой гребаный боже! Ты сводишь меня с ума этим дерьмом! Я пытаюсь поговорить с тобой, а ты сводишь меня с ума!
Я должна отсечь его голос. Должна продолжать то, что делаю. Он наклоняется, когда я на середине. Хватает под живот и распрямляет. Его руки вдавливают в меня бейсболку Орена. В проулке темно. Свет уличных фонарей сюда не достает. В темноте роятся еще более черные тени.
Я яростно вырываюсь, чтобы вновь добраться до стоп, давлю крик, слезы текут по щекам: мне надо закончить прикосновения к стопам. Более того, мне надо начать все сначала, потому что он прервал меня. От злости я могу задохнуться.
Он стоит в нескольких футах от меня, тяжело дышит, его спина напоминает вопросительный знак. Проходит тяжелая минута молчания, прежде чем он рявкает вновь:
— Ладно. Достаточно.
Нагибается, чтобы снова схватить меня, пола его пиджака шлепает меня по щеке. Он тащит меня за левую руку по узкому, вымощенному кирпичом проулку к автомобилю. Я слишком вымоталась, чтобы сопротивляться. Но я тук тук тук, ку-ку, громко, даже не пытаясь скрыть, и уже в салоне дергаю себя за правую руку для симметрии. Потом за обе, и еще два раза. Шесть. Так лучше.
Я прилипаю к окну, пока мы едем, в поисках знаков — от Сапфир, возможно, — вплетенных в звезды. Теперь, может, и от Орена тоже. Вдруг они оба что-то мне шепчут, через американский клен, кентуккийское кофейное дерево и черную виргинскую черемуху.
— Знаешь, я злюсь, потому что люблю тебя. Ты это знаешь, так? Твоя мать и я, мы оба тебя любим. — Мы сворачиваем на подъездную дорожку, но, остановившись, он не собирается вылезать из кабины. Его пальцы сжимают ручку переключения скоростей. — И тебя я прошу об одном — не отсекать нас.
Но я не могу сосредоточиться. Одна из двух ламп на крыльце не горит, и от асимметрии у меня крутит живот.
— Лампочки, — говорю я, повернувшись к папе, вонзая ногти в черные выношенные штаны.
— Лампочки? — Он качает головой. — Что с тобой такое, Ло? Скажи мне, чего ты добиваешься, — он просто орет. — А если не скажешь, я сделаю все, что нужно, чтобы это выяснить. — Он буквально вырывает ключ из замка зажигания, выскакивает из машины. Я иду за ним, близко, чувствую себя ужасно, я не в себе, паника жжет меня, как кислота, как отрава.
— Пожалуйста, папа, — я пытаюсь говорить тихо, спокойно, но паника рвется наружу. — Мне нужна лампочка.
Он не поворачивается и не отвечает. Я подбегаю к парадной двери, когда он отпирает ее, и, тук тук тук, ку-ку, как можно быстрее, проскальзываю в дом следом за ним. Он бросает пиджак на кухонный стул и чуть ли не бегом поднимается по лестнице. И тут я осознаю — я уже роюсь в кладовой, ищу лампочку, — что он не остановится на втором этаже, где находится его спальня. Он собирается подняться выше. Он собирается подняться на чердак.
В мою комнату.
Перегоревшая лампочка не дает покоя, но я выбрасываю ее из головы и мчусь наверх. Все звуки вдруг становятся очень громкими: мои ноги, грохочущие на ступенях, мое сердце, бухающее в груди, кровь, шумящая в ушах.
Его спина — черная громадина, солнечное затмение в дверном проеме моей комнаты.
— Уходи, папа! — кричу я. — Это моя комната. Моя!
Я пытаюсь его оттолкнуть, но он стоит как скала. Не сдвигается с места. Он даже не отмахивается от меня, просто стоит, его рот чуть приоткрылся, таращится.
— Святая матерь Божья. Господи, — наконец шепчет он, шумно сглатывает слюну, оглядывается. — Зачем все это дерьмо? — Голос на грани истерики, он проводит рукой по редеющим волосам. — Что ты сюда натащила? — Я даже не могу войти в свою чертову комнату. Он трет лицо руками. Широко раскрытые глаза полны ужаса. — Это… это болезнь. Такое может сделать только тяжело больной человек — завалить свою комнату кучами и кучами мусора. — Слюна летит с его губ, теперь он быстро моргает. — Не могу поверить… как же мы этого… Господи. Господи!
— Господи, — шепчу я еще раз, до трех. Все тело горит, я в ярости от его слов. Он освобождает дверной проем и начинает пинать все, что стоит на полу. Пинает набивных кукол, у двух разбивает фарфоровые лица. Я кричу и прыгаю на него.
Он отшвыривает меня, складывает руки на груди. Продолжает качать головой, голос — испуганно-монотонный.
— Мы это поправим. Сейчас мы это поправим. — Он выскакивает из комнаты и возвращается тридцать секунд спустя. Я все еще обнимаю кукол. Теперь у него в руках огромный черный мешок для мусора.
— Нет, папа, нет! — Я рыдаю, когда он набрасывается на мои вещи, пинает ногами, срывает со стен, выбрасывает. Антикварные бронзовые настенные часы. Миннесота. Балтимор. Цинциннати. Все. Внезапно они разбиты, стерты в пыль, превращены в мусор. Мое сердце рвется из грудной клетки, запрыгивает в горло — и застревает там, перекрыв поступление воздуха. Я чувствую, что задохнусь, здесь и сейчас. Прямо здесь и сейчас.
— Остановись, — молю я его, пытаясь отнять мою «Смит Корону», мою «Оливетти». Он сбрасывает их со стола, клавиши вываливаются, механизмы ломаются. Он все сбрасывает в черный зев мешка, хватая с пола пальцами, этими ужасными пальцами.
— Газеты? Господи, Ло? Почему ты держишь здесь все это дерьмо? — Он складывает газеты, засовывает в мешок. Я сберегала их после смерти Орена, чтобы сохранить все, что он не увидел, свидетельства всех дней, которые прошли без него. На случай, если он вернется. Он бы захотел узнать, захотел увидеть. — И старые сигареты? Наполовину выкуренные… Боже. Столько мусора… ты могла подцепить какую-нибудь болезнь!
Раскидывая ногами вещи, он идет к моим вымпелам, сбрасывает их на пол. Все мое тело — крик. Меня рвет изнутри. Но я не могу сдвинуться с места. Как случается с людьми, на глазах которых происходит природная катастрофа. Они совершенно беспомощны, а дома, жизни, люди, все уничтожается безжалостной силой.
Ящики: он открывает их, вытрясает содержимое, и бумажки, и журнальные вырезки, и коллекции высушенных листьев, которые я начала собирать этой весной. Швыряет в мешок вместе со всем остальным.
Я могу только плакать: «Папа. Пожалуйста. Перестань. Пожалуйста, остановись. Пожалуйста, остановись».
Но он — ураган. Слепой. Голодный.
Он захлопывает ящик с такой силой, что стол ударяется в стену, и с обоих полок валится все, что на них стояло, с грохотом разбивается об пол. Двенадцать стеклянных лошадок, три лиможские шкатулки, формой напоминающие шляпу-цилиндр, три серебряных черепа, которые я нашла в каком-то занюханном магазинчике Детройта.
Пауза. Облака вбирают в себя пролитые потоки дождя. Что-то в нем меняется. Он стоит, не шевелясь, моргая, будто только что вышел из транса. А потом, без единого слова, медленно качает головой и уходит из моей комнаты, бросив набитый мешок для мусора.
Мои колени стукаются об пол. Бейсболка Орена выскакивает из-за пояса джинсов, падает на пол, руки тянутся к моим разбитым вещам. Я вытаскиваю их из мешка, тяну к себе, чувствую пальцами их разбитость. Клей. Мне нужен клей. Или липкая лента. Мое нутро взрывается. Я умру. Все умрут. Мир рухнет.
Мир рухнул. Он вращается и расплывается вокруг меня: мое тело уходит в землю, утопает в ней, расплескивается, разваливается. Я поднимаю куклу, прижимаю к груди, она рассыпается в моих руках, вываливается из них. Остальное, я поднимаю остальное. Все. Держу все, и все вываливается, делится, распадается на все большее число кусочков; нет ничего целого, ничему нельзя вернуть цельность. И я начинаю лизать, едва отдавая себе отчет, как это отвратительно, какой жалкой я выгляжу. Мне все равно. Мне все равно. Я должна все поправить, как умею. Каждый кусочек, каждую крошку вернуть на место, слепить в целое. Мой язык ощущает гипс, штукатурку, кусочки пыли попадают в рот, лезут в горло; меня чуть ли не рвет. Я себя ненавижу. Но должна продолжать. Желудок скручивает. И ничего не подходит. Ничто не удерживается. Со всех сторон на меня наползает чернота.
Я зарываюсь руками в обломки, когда пальцы нащупывают отбитые края, закругленные крылья. Я смотрю вниз: статуэтка-бабочка Сапфир с длинной трещиной посередине. Я смотрю вниз, из глаз капают слезы. Лучше бы я не ставила ее на полку — моя вина. Снова. Пренебрегла ею, хотела, чтобы она ушла.
Я поднимаю статуэтку-бабочку и ахаю, когда на моей ладони она разваливается на половинки, открываю что-то маленькое, и тонкое, и квадратное, в тайнике между крыльями.
Мое сердце замирает: симка.
— Срань господня, — шепчу я вслух. Воздух вокруг меня закипает. Схватка с отцом, эти разбитые прекрасные вещи — смерч уносит все на какой-то далекий остров. С глаз долой.
Я оказываюсь в коконе. Помимо меня, в нем только прикроватная тумбочка и лежащий на ней мобильник. Я хватаю его и дрожащими пальцами снимаю крышку. Вынимаю свою симку и вставляю симку Сапфир.
Глава 27
Экран мигает. Маленькие черные точки собираются в слова: «Пожалуйста, введите трехзначный защитный код».
Дерьмо дерьмо дерьмо. Я ввожу случайные комбинации цифр, надеясь, что судьба направит мои пальцы. «Подари мне этот код, и я извинюсь перед папой. Я буду лучше заботиться о маме. Я воспротивлюсь этим странным, ужасным поступкам, которые заставляет меня совершать мой мозг. Я помогу бездомным — Флинта можно считать таковым?»
Три-шесть-девять: мимо.
Один-ноль-один: в молоко.
Девять-девять-девять: не в ту степь.
Потом — меня осеняет — божественное откровение: четыре-три-семь. Номер, который Сапфир снова и снова повторяла в моем сне. Номер из ее дневника.
Я целую дисплей шесть раз, с паузой в три секунды между поцелуями, и паузы эти абсолютно одинаковые, их можно замерять самыми точными часами. Закончив с поцелуями, я смотрю на дисплей: загрузка прошла. Теперь у меня все ее контакты; все ее эсэмэски. Мои пальцы дрожат. Если на то пошло, вся рука трясется. И ноги тоже.
Маленькая иконка конверта. Клик.
Дрожащими пальцами я ищу контакты. Птица.
Старые эсэмэски — множество, страница за страницей.
Я начинаю с первой, написанной более двух лет тому назад. Орен тогда жил дома и еще не превратился в трясущегося, с проваленными щеками зомби. И тут я снова ощущаю желание поцеловать дисплей, шесть раз, по три секунды между поцелуями. Может, Орен тоже это почувствует. Может, почувствует, как мне его не хватает, все время, каждую долю секунды каждого блинского дня.
Я заканчиваю с поцелуями, вновь смотрю на дисплей. Другие эсэмэски, почти трехлетней давности, мелькают передо мной.
«3.02. 10:06. Прямо сейчас ты спишь рядом со мной. Ты завернулась в одеяла и выглядишь как восхитительная женщина-сэндвич. Я могу съесть тебя до того, как ты проснешься. Просто хотел, чтобы ты это знала».
«12.03. 14:36. Привет. Я в „Клементине“ до 7, но Джо сегодня нет, и, возможно, мне удастся ускользнуть раньше, чтобы успеть на наш пикник. И, девочка моя, не забудь про клубнику. P.S. Ты такая красивая».
«20.05. 17:11. Я безумно тебя люблю. Я тут подумал… давай построим большое гнездо на дереве и заживем там вместе!!! Я серьезно».
Я открываю следующее сообщение, и на дисплей загружается картинка, крупнозернистая, нечеткая. Я обхватываю руками грудь, чувствую, что сердце снова запрыгивает к горлу.
Это они — это Орен и Сапфир. Стоят на коленях, держатся за руки под гигантским дубом. Его лицо — моего брата — выглядит счастливым (я уже и не помню, когда видела его таким счастливым). Она такая юная, в чистой белой футболке, джинсах, без косметики, даже без фирменной помады. Они такие влюбленные.
Такие живые.
Мой желудок завязывается узлом, когда я сквозь слезы читаю эсэмэски, приближающиеся ко дню исчезновения Орена, написанные в месяцы и недели, предшествующие его смерти в холодной пустой квартире: и записи в дневнике Сапфир о неадекватности Птицы становятся более понятными.
«Не могу увидеться с тобой. Мне надо побыть одному. Я готов содрать с себя кожу».
И потом: «Я пытаюсь, бэби. Ничего не получается. Ничего не получится. Думаю, я сойду с ума».
И: «Не могу сказать где я я не знаю где мне так плохо».
Наконец: «Извини я не пришел на нашу годовщину. Не смог проснуться. Сейчас я ничего не могу».
Наверное, он проходил через героиновую ломку: отсюда перемены настроения, уходы, неадекватное поведение, провалы в памяти. Он пытался соскочить с иглы, но не получалось. Ничего не получалось. И однако он пытался. Он хотел избавиться от пагубной привычки. Он хотел жить. Меня начало трясти, когда я добралась до одной из последних эсэмэсок, которые он ей прислал: «Сапфир, я никогда тебя не разлюблю. Это кажется невозможным, но я буду любить тебя вечно».
И все эсэмэски Орена предваряла одна-единственная, отправленная на несколько лет раньше остальных, от номера 937, без имени. Я открыла ее: «Катерина, я наконец-то нашла этот номер через твою подругу Эрин и звонила и звонила. Пожалуйста, дай нам знать, что ты в порядке. Люблю. Мама».
Катерина. Ее звали Катерина — вот оно, ее настоящее имя.
Меня прошибает холод, все тело заполняется льдом: Орену этого не узнать. Они не отпраздновали годовщину их знакомства: он не пришел, слишком плохо себя чувствовал, и лежал, уже начиная гнить. Он так и не узнал ее настоящего имени, и она — не узнала его. И — это логично — не зная его имени, понятия не имела, кого искать в газетах, на чьи похороны прийти, на чью могилу приносить цветы. Для нее он был Птицей, а она для него — Сапфир. Они не узнали правду друг о друге.
Трясущаяся, с болью в сердце, я просматриваю другие эсэмэски, сотни и сотни от некоего Якоря, датированные последними несколькими месяцами.
«17.01. 6:01. Мне только это снилось».
«17.01. 6:05. Ты голая. Я голый».
«17.01. 6:17. Как же я возбужден. Это все твоя вина».
Прокручиваю вперед, ближе к настоящему: «28.02. 3:18. Где ты сегодня?»
«28.02. 3:21. Мне нужно видеть твое тело, а тебя нет».
«28.02. 3:25. Ты понимаешь, что твой зад делает с мужчиной?»
«28.02. 6:05. Итак… удастся ли мне КОГДА-НИБУДЬ увидеть тебя вне клуба?»
И дальше, еще ближе к настоящему: «09.03. 4:06. Ты грязная шлюха».
«09.03. 4:16. Нет. Я не пьян. Или ты не знаешь, что ты кусок дерьма?»
Мое сердце горит, когда я это читаю: ближе, ближе. Я слышу, как папа ходит внизу. Хлопает входная дверь. У меня в горле кирпич.
«18.04. 1:07. $5000. Одна ночь».
«18.04. 1:10. Что ж, удваиваю сумму».
«18.04. 1:14. $15 000. Только за минет».
Я слышу шуршание шин по гравию и мостовой: автомобиль отца срывается с подъездной дорожки.
Я пролистываю эсэмэски, приближаюсь к последним, написанным Якорем. У меня перехватывает дыхание, когда я читаю отправленную тремя неделями раньше: «Я разорву тебя надвое. Ты знаешь, я могу».
В ту же ночь, в 5:29: «Клянусь, если ты не сделаешь то, что я говорю, я заставлю тебя об этом пожалеть, сука».
И последняя эсэмэска, в 5:31: «Шлюхашлюхашлюхашлюха шлюхашлюхашлюхашлюхашлюхашлюхашлюха».
Снова и снова, вверху и внизу, заполняя все поле, обрываясь в конце на «шл». Живот начинает ныть, когда я думаю о том, что этим же словом исписали Сапфир тело. Только помадой: шлюха.
Не вызывало сомнений, что Якорь был одержим Сапфир. Преследовал ее, угрожал, пытался принудить ее к сексу с ним.
Мог он ее убить?
Вопрос пронзает насквозь, меня бросает в жар, я стремилась узнать это с того самого момента, как нашла ее статуэтку-бабочку. Я знаю, кем она была. Я знаю, что ее любили. Я знаю, что и она любила, даже когда любовь доставляла ей только боль, сводила с ума. Я знаю, что мой брат любил ее, пока не превратился в груду костей и зубов, и что Сапфир — Катерина — и я нашли друг друга: связались, по воздуху, через наши клетки, уж не знаю как. Нас связала какая-то неподвластная времени, неведомая сила, и не без причины.
Я могу доказать, что ее жизнь что-то значила.
Я не смогла спасти моего брата, позволила ему уйти, как уходит вода через песок, позволила приливу унести его. Это мой шанс — возможно, единственный, который у меня будет, — что-то сделать, что-то изменить, что-то собрать заново, устранить протечку, склеить обломки в единое целое.
Нечеткая фотография возникает перед моим мысленным взором: чистая белизна ее футболки, чистая зелень глаз Орена, их алые губы.
Они были детьми. Теперь они ушли.
И когда я оглядываю заваленный моими вещами пол, ее лицо появляется между штукатуркой, и стеклом, и разбитыми вещами, поднимается над руинами, чтобы плавать в сумраке, прежде чем спуститься вниз по арке пыли.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Выражение признательности 12 страница | | | Выражение признательности 14 страница |