Читайте также: |
|
Я сворачиваюсь калачиком на кровати и беру первую тетрадь из папки. С колотящимся сердцем жадно впитываю в себя каждое слово: ищу упоминание охранника. Должен он появиться на этих страницах. Может, они дружили. Может, встречались.
Но упоминаний о нем нет, и я вспоминаю слова одной из девушек «Десятого номера»: «Она никогда ничего не делала парню за дополнительную сотню баксов. Никогда не встречалась с парнями из клуба, даже с постоянными клиентами. Даже с охранниками».
Я читаю страницы за страницами о Птице. Она нигде не называет Птицу своим бойфрендом, даже в дневнике, но совершенно понятно, кто он для нее, как важны ее отношения с ним. Очень близкий друг как минимум и, вероятно, больше, если судить по тому, что они вместе делают.
«Мы с Птицей сегодня побывали в „Доброй воле“[17], с тем, чтобы одеться „цирковыми фанатами“ для нашего традиционного „вторничного танцевального вечера“. Перерыли все однодолларовые корзины и чего там только не нашли. Я подобрала себя платье до пола с паучьим рисунком, а он — шутовской колпак с колокольчиками и большущие серебристые штаны. Через окно мы забрались в подвал старого кирпичного здания на Мейерс-стрит и прыгали как сумасшедшие…»
В другой записи (8 сентября) она рассказывает о полуночных пикниках на строительных лесах. «Лучше „Гигантского орла“[18] ничего нет — клянусь. Птица обожает дрисколлсскую клубнику[19] (ягоды действительно огромные). Он кормит меня с руки и называет Птенцом (разве это не романтично? ха-ха). Иногда то, что он хочет сделать — и когда он хочет что-то сделать, мы это обязательно делаем, — вызывает у меня такой смех, что я балансирую на грани того, чтобы подпустить в трусы. Интересно, он по-прежнему будет находить меня сексуальной, если я подпущу?..»
Я торопливо пролистываю каждую тетрадку. Между записями попадаются и списки: белый хлеб, арахисовое масло, яйца, заколки-невидимки, резиновые перчатки, маленькие перышки, программист, прачечная. Есть и похабные лимерики, и рисунки (ноги, руки, цветы), и телефонные номера, и несвязные мысли, и строчки стихов. Сапфир пишет хорошо, и девушки в «Десятом номере» правы: она забавная. Я продолжаю читать.
«Я продолжаю громко пукать во сне, просыпаюсь от этих звуков, — жалуется она в записи от 29 апреля. — Это нормально? Птица слышит и притворяется, что не слышит, чтобы не смущать меня, или он действительно полностью отрубается?»
В другой записи (от 16 октября): «Постоянный посетитель этим вечером отозвал меня в сторону и сказал, что заплатит мне тысячу баксов, если я позволю ему час целовать мои стопы. Разумеется, я отказала. Но теперь, когда он приходит в клуб, клянусь, от него постоянно пахнет чьими-то стопами (а может, он всего лишь пользуется одеколоном с запахом стоп?), и я ничего не могу с собой поделать: оглядываю других девушек, работающих со мной, и гадаю, которая приняла его предложение. Отвратительно. Мне пришлось рассказать Птице о стопном фетишисте. Он так смеялся, что обрызгал меня „Доктором Пеппером“. Я два дня называла его Доктор Пеппер».
Еще одна, в самом конце, среди последних записей (по дате): «Мы решили: в день годовщины нашей встречи мы назовем друг другу наши настоящие имена. Это забавно, в этом месте один из самых страшных секретов, которые ты может разделить с другим человеком, — твое настоящее имя. В нормальных местах ты выясняешь это, как только с кем-то встречаешься. Но для нас это будет наш подарок друг другу в нашу первую годовщину. И самый лучший подарок, который я только могу захотеть. Узнать что-то о нем, чего я не знала раньше… Надеюсь, не что-то ужасное, как… Боб. Я ненавижу имя Боб. Каждый день я озвучиваю новую догадку, а он лишь качает головой и говорит: „Не скажу“. Я не могу ждать… еще четыре месяца».
В ее последних записях — более года тому назад, если верить датам, — Птица по-прежнему центральная фигура, но что-то в акцентах сместилось. Она много пишет о том, что он «улетает», болеет. В одной записи я читаю: «Когда на днях я попыталась подойти к нему поближе, он зарычал на меня, как злая собака. Может, просто от голода. Я не знаю, ел ли он что-нибудь в последнюю неделю. Мне недостает наших поздних походов в „Гигантский орел“, наших пикников на крышах домов других людей…»
Я задаюсь вопросом: рычание — самое худшее, что он сделал, или случалось кое-что и похуже, о чем она не стала писать? Или не смогла написать? Может, он нашел одну из ее тетрадей-дневников и прочитал, а потом рассердился и побил… Возможна ли какая-то связь Птицы с охранником?
Еще в одной записи я читаю о ее матери: «Прошло 437 дней с моего приезда в Кливленд. Я веду счет в маленькой записной книжке. Каждый день я зачеркиваю старое число и пишу новое. Сегодня 437-й день. И теперь я точно знаю: моя мать умерла на 437-й день после моего отъезда из Дейтона[20], и прошло 437 дней с нашего последнего разговора. А теперь потекут только дни, но нового разговора уже не будет. Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась. Она и бровью не повела. Даже не попыталась меня искать. И теперь нам друг друга уже и не найти. Наверное, надо начинать новый список дней. Сегодня первый день, только после смерти моей матери. Завтра пойдет второй день».
Я задаюсь вопросом, каким числом она бы отметила сегодняшний день, если б жила. Глядя на исписанную страницу, на цифры и буквы, вдруг понимаю, какой она была молодой. Ее убили в девятнадцать лет. То есть записи эти семнадцатилетней — мой возраст, — а из дома она убежала в пятнадцать лет. В пятнадцать. Она не виделась и не разговаривала с матерью с пятнадцати лет.
Мне трудно представить ее такой молодой: на каждой фотографии или рисунке, которые я видела, она выглядит значительно старше. Все дело в косметике, разумеется. Но есть и что-то еще. Что-то в ее глазах.
Я засыпаю на боку, уткнувшись лицом в страницу, которую читала: что-то о Птице. Глаза слипаются, слипаются — и закрываются.
Из-под букв, цифр, незаконченных фраз на меня смотрят темные глаза Сапфир. Потом я проваливаюсь в темноту, что-то трещит, и я окружена толпой людей, лица которых содраны воронами, пикирующими с неба. Черные перышки парят в воздухе, как новогоднее конфетти.
Я поднимаю руки, чтобы защитить лицо, но рук у меня уже нет.
Я пытаюсь кричать, но мой рот — зияющая дыра среди костей, костей, костей.
Глава 14
Бипбипбипбипбип — мои глаза широко раскрываются, я таращусь на будильник. 7.15. Блин.
Блин блин блин блин. Я должна быть в школе через пятнадцать минут. БЛИН! Мои сны так оглушили меня, что я не слышала будильник, который, словно баньши[21], трезвонил последние полчаса.
Бюстье по-прежнему на мне, в некоторых местах неприятно вдавливается в кожу. Я надеваю первое, что попадает под руку — зеленую фланелевую рубашку, — втискиваюсь в мятые черные джинсы, которые валялись на полу, зашнуровываю кеды, засовываю одну дневниковую тетрадь в рюкзак, тук тук тук, ку-ку, выбегаю из дома и несусь к автобусной остановке. Автобус бы уже отъехал, когда я добралась бы туда, поэтому я перехватываю его за несколько кварталов, отчаянно замахав руками. Тяжело дыша, поднимаюсь в салон и сажусь у окна.
Наблюдая, как мое дыхание рисует на стекле туманные круги, не могу выгнать из головы одну фразу Сапфир: «Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась».
Я рисую рожицы на затуманенном окне: изогнутые рты, опущенные брови, торчащие волосы. Стираю и рисую вновь. Шесть кругов. Восемнадцать торчащих волос на круг. Моноброви. Три. Гигантский круг, охватывающий их все. Еще круг, охватывающий первый. И еще. Три гигантских круга, которые держат в себе все.
Я задаюсь вопросом, а думал ли Орен, что нам наплевать на его уход. Возможно, поэтому он и не вернулся, возможно, поэтому его начавшее разлагаться тело нашли в каком-то заброшенном доме. Он не думал, что мы начнем его искать. Он не думал, что мы не сомневались — каждый из нас, каждую секунду — в том, что он обязательно вернется. Ты отпускаешь на свободу те вещи, которые любишь, даже если нет у тебя такого желания, и они возвращаются к тебе. Это награда, это Универсальный круг, Закон. Мы исходили из того, что он вернется. Даже когда он уходил в себя и брошенный на него взгляд причинял такую же боль, как и на слепящее солнце, он все равно оставался нашим. Моим ярким, доставляющим боль братом.
Все это время он находился так близко, в каких-то двух милях, а мы сидели, ждали, тогда как он разваливался, распадался.
Мы думали, он вернется.
Возможно, так думала и мать Сапфир, потому и не искала ее. Может, то, что мы считаем правильным, в конце концов убивает нас, когда выясняется, что мы ошибались, во всем.
Я прохожу через вестибюль, и Уайр, кажется, смотрит прямо на меня, говоря нам всем строгим голосом: «Пожалуйста, детки, сделайте так, чтобы этот день не стал для вас слишком уж тоскливым». Уайр, я это знаю, думает, что я в депрессии, чудаковатая. Когда говорит, всегда смотрит на меня, словно его советы прежде всего адресованы мне.
Школьный день тащится.
Уже в первые минуты урока английской литературы, когда мисс Мэннинг гнусаво — последствие насморка — приводит примеры обреченной любви в различных шекспировских пьесах, я сую руку в рюкзак, достаю дневниковую тетрадь Сапфир, кладу на текст третьей сцены второго действия «Ромео и Джульетты» (старый трюк) и пролистываю к последней записи, которую прочитала вчера, уже слипающимися глазами.
«18 июля. Я ждала Птицу вечером, но он появился лишь четырьмя часами позже и заколотил в дверь с такой силой, будто за ним гнались. Я даже не собиралась пускать его в дом — так разозлилась. Он мог хотя бы позвонить. Но он не перестал бы стучать, пока я не открыла бы дверь. Поэтому я сдалась. Он посмотрел на меня этим взглядом. Я не могу его описать, но он пугает меня до смерти. Он не стал ничего говорить, когда я спросила, что не так, он вообще ничего не сказал. Но от этого никуда не деться. Полагаю, если кого-то любишь, ты принимаешь этого человека, какой он есть, даже если из-за него ты два месяца подряд чувствуешь себя полным говном. Ты даже вскроешь вену перочинным ножом, если ему потребуется твоя кровь… Не думаю, что я смогу перестать любить его. Иногда я ненавижу себя из-за этого».
Я перехожу к другой записи, более ранней:
«3 февраля. Я не знаю, как относиться к занятиям этим в душе, но Птица это любит… Марни согласна с тем, что это клево, но она постоянно читает „Любовь Сэвиджа“[22] и тоже считает, что женщина должна быть „хорошей, дающей и игривой“. И теперь мне надо только понять, что не нравится ему, и все равно заставить его это сделать… но у меня не получается понять, что не…»
— Пенелопа, — голос прерывает рассуждения Сапфир. Голос мисс Мэннинг. Я поднимаю голову. — Да, я обращаюсь к вам, мисс Марин. — Я захлопываю книгу — вместе с тетрадью — и кладу на нее руки.
— Вот что меня интересует, мисс Марин, — гнусавит мисс Мэннинг. — Сможете вы рассказать нам, что только-только произошло в мире наших обреченных юных влюбленных?
Мой разум — чистый лист бумаги, и я, не думая, бормочу: «Он хочет принять с ней душ, а ей это не нравится».
Класс грохает. Мисс Мэннинг просто стоит, чуть наклонив голову и хмуря брови, словно не может поверить, что я такое сказала.
Ох. Блин.
— Я хотела сказать… он хочет… окатить ее… душем своей любви, но она не позволяет ему…
Класс смеется еще сильнее. Глаза мисс Мэннинг чуть не вываливаются из орбит. Я уже продумываю кратчайший путь к двери, чтобы выбежать из класса, но, оглядевшись, осознаю, что никто не смеется надо мной. Тони Мэттьюс потрясает в воздухе огромным кулаком и мотает головой, словно он на концерте хэви-метал. Бриджит Крэнк и Сидни Лори улыбаются мне так, что видны зубы. Бриджит вскидывает кулак с оттопыренным пальцем.
— Потрясающе, — шепчет она мне.
Я выпрямляюсь, смотрю прямо перед собой, только прямо перед собой, и не могу подавить улыбку.
— Ладно… достаточно. Любопытная интерпретация, мисс Марин. — Мисс Мэннинг одаривает меня злобным взглядом и идет к своему столу. — Переходим… к третьему действию, пятой сцене. И в каком положении мы находим наших влюбленных?
Снова взрыв смеха. Мисс Мэннинг должна понимать, как она подставилась. И, что удивительно, смеются не надо мной, так что я смеюсь вместе со всеми.
* * *
После занятий физкультурой в раздевалке я смотрю на себя в зеркало над шкафчиками и впервые за долгое время не ощущаю ненависти к тому, что вижу. Провожу рукой по рубашке и чувствую ладонью жесткость бюстье Сапфир. Радостная дрожь пробегает по моему телу. Я поднимаю руку к воротнику и расстегиваю первые три пуговицы, сдвигаю рубашку с одного плеча, открываю блестящую бретельку бюстье, темнеющую на белизне кожи моего плеча. Мне хорошо. Пусть дыхание более жесткое, чем обычно, мне нравится, как бюстье обжимает меня… мне так же хорошо, как в своей комнате, в окружении всех моих вещей. Я чувствую себя защищенной. Что-то поддерживает меня.
Я думаю о красавицах нашей школы: о Кери, и Камилле, и Сидни, и Маре Тернер, и Эннике Стил. Прямые шелковистые волосы, чуть вздернутые носики, легкая, воздушная красота, которую ты чувствуешь, когда проходишь мимо них; волны этой красоты просто накатывают на тебя. В твоих ушах начинает звучать песня, ты ощущаешь запах свежей травы, хотя на земле лежит снег. Станет ли когда-нибудь таким и мое лицо, гадаю я. Стану ли я… симпатичной? Пальцем я стукаю себя в нос, отбрасываю в сторону кудряшки.
Когда я выхожу из раздевалки и иду в крыло естественных наук, высокий блондин с сонными глазами — всего лишь ученик десятого класса, но все-таки — поворачивает голову, провожая меня взглядом.
Я тоже поворачиваю голову, чтобы посмотреть на него, и тут с кем-то сталкиваюсь.
Джереми. Как только наши взгляды встречаются, его щеки заливает краска.
— Вау, Ло. Ты выглядишь, что ли, немного другой, так? Это новая рубашка или что? — Он убирает прядь густых волос за ухо.
— Если на то пошло, я какое-то время уже носила ее, — я тереблю подол. — Но спасибо тебе. Мне… нравится твоя футболка. Она выглядит… удобной.
— Так и есть. Отец купил ее на концерте Нила Янга в семидесятых. — Джереми смотрит на ноги, потом вновь на меня. — Не могу поверить, что мои предки когда-то приходили домой позже восьми вечера. Очень мне хочется построить машину времени и заловить их за курением косячка. Сейчас он бы им точно не помешал. Им просто необходимо расслабиться. Ты понимаешь?
Я не понимаю, совершенно, но все равно киваю, выдавливаю из себя улыбку.
— Да, конечно. Машину времени. Я бы тоже не отказалась ею воспользоваться.
— Да… Эй! Мы сегодня вместе занимаемся, так?
— Гм… насчет этого, — я глубоко вдыхаю, шумно выдыхаю. — Я совершенно забыла, что сегодня должна отвести маму к врачу. Помнишь, какая она больная?
Он сдувается, как воздушный шарик, который проткнули иглой.
— Хорошо.
— Но мы точно найдем другой день, — выпаливаю я. Не могу видеть его таким… побитым щенком. — Может, на следующей неделе? Я куплю тебе пиццу или что-то такое.
Его лицо мгновенно преображается.
— Да. Да, это будет отлично.
— Классно, — я трижды сжимаю и разжимаю кулаки. У меня целая неделя на придумывание новой отмазки.
— Знаешь, я вот еще о чем хотел тебя спросить, — голос Джереми чуть дрожит. — Как насчет того, чтобы пойтисомнойнавыпускнойбал? — Последнюю часть фразы он произносит очень быстро, слова сливаются в одно, совершенно бессмысленное.
— Что ты только что сказал? — На моем лице искреннее недоумение.
— Выпускной бал, — повторяет он, более медленно. — Я хочу знать, пойдешь ли ты со мной на выпускной бал. — Я слышу каждое слово, но смысла в этих словах для меня не больше, чем в первый раз.
Я считаю плитки на полу (шестнадцать, семнадцать, восемнадцать девятнадцать…)
— Джереми… я не…
— Просто подумай об этом, хорошо? — Голос Джереми теперь звучит более уверенно, его улыбка становится шире. — Найди время и подумай. До встречи, Ло!
И прежде чем я успеваю открыть рот, он уходит широким шагом, сунув руки в карманы обтягивающих джинсов.
* * *
Я обдумываю выпускной вечер, пока иду в крыло естественных наук к своему шкафчику.
Короткая поездка на лимузине к школе, вереница сверкающих платьев от дизайнеров; зачесанные вверх, поблескивающие бриллиантами волосы, пот и прыжки в гимнастическом зале, декорированном под «Полночь в Амазонии», оглушающие ритмы диско. Наконец, последний медленный танец: едва слышный шепот пар, руки Джереми, неловко обнимающие меня за талию. Я закрываю глаза и позволяю этому случиться.
Его губы прижимаются к моим, фантазия набирает ход: дыхание Джереми становится сосной, и снегом, и клевером, и травой, его руки держат меня уже крепче, и его губы раскрывают мои, и мне нравится гладкость его языка, а когда я открываю глаза… меня целует Флинт.
Глаза Флинта. Пальцы Флинта. Язык Флинта.
Я не хочу останавливаться.
Я с головой ушла в фантазию, наслаждаясь движениями его теплых, шершавых рук по моей спине, и, направляясь к шкафчику, приготовившись тук тук тук, ку-ку, ничего не видела перед собой. Поэтому изменения на дверце стали для меня сюрпризом. На ней появилось мое лицо. Везде. С восемью вырезанными глазами.
С четырьмя раззявленными ртами.
Дверца моего шкафчика. С ксерокопированными, увеличенными фотографиями, моими фотографиями из последнего ежегодника. Числом восемь. Приклеены квадратом. Мое лицо, медленно уходящее от фотографии к фотографии, поглощаемое чем-то страшным, пока от него не остается ничего. Меня сжигают.
На моих губах надпись, напоминающая швы, не позволяющая мне открыть рот, надпись-предупреждение: «Отвали, сука».
Это кислота. Я узнаю эффект по лабораторным работам в кабинете химии. Лакмусовая бумага. Белая бумага. Кислота стирает все, как пламя.
Восемь. Восемь квадратиков. Восемь предупреждений. Число крутится в голове. Ноги у меня подгибаются, коридор вдруг начинает покачиваться. Или весь мир. Я беру себя в руки, выпрямляюсь в полный рост. Неужели это действительно происходит?
Я смотрю на дверцу своего шкафчика, и голова начинает идти кругом. Да, так оно и есть.
Охранник. Снова. Предупреждает меня.
Он знает, в какой я учусь школе. Он побывал здесь. Возможно, стоял у моего шкафчика несколькими минутами раньше. А это означает, что сейчас он может наблюдать за мной. Мог следить за мной постоянно, то есть знает, как часто я бываю одна, как легко меня убить. Я разворачиваюсь. Ученики проходят мимо. Одни разговаривают, другие смеются.
Мое лицо — мои восемь лиц — уже полностью исчезли. Листки бумаги скрутились, напоминают щупальца, закрепленные на дверце шкафчика. Я бросаюсь на них, отрываю, рву. Каждый листок по шесть раз. Еще шесть. Еще. Пытаюсь рассовать клочки по карманам, но они не помещаются. Я засовываю, уминаю, лишь бы спрятать их все.
Мне бы позвонить копам. Но я не могу. После того раза.
— Убирайся! — кричу я, бумажные клочки падают из моих кулаков.
Люди не обращают внимания. Никто не помогает. Никто не пытается.
Меня трясет, но я стараюсь не плакать. Грудь сжимается. Я приваливаюсь к стене, чтобы не упасть. Бреду к выходу.
— Ло! — Мое имя звенит по всему коридору. — Эй! Ло!
Сквозь туман я вижу Кери Рэм справа от себя в конце коридора. Она устроилась на краешке складного карточного столика, роскошные золотисто-каштановые волосы ниспадают на плечи. На столике табличка: «БИЛЕТЫ НА ВЫПУСКНОЙ БАЛ! 25 ДОЛЛАРОВ! ОСТАЛОСЬ 2,5 НЕДЕЛИ! КУПИ СЕЙЧАС, ИЛИ ТЕБЯ НЕ ТРАХНУТ!»
Ее губы смотрят на меня, как и длинные шелковистые ресницы, и скулы, и идеальные белоснежные зубы.
— Эй! Ты в порядке? — Она протягивает мне бумажную салфетку. В другой руке билеты на выпускной бал: розовые, зеленые, красные. — Ты так из-за Джереми?
— Ч… что? — Я опускаюсь на корточки. Ноги больше не держат. Клочки бумаги высыпаются из рук. Я раскидываю их перед ней. Некоторые не больше полоски с надписью: «Отвали, сука».
Кери присаживается на корточки рядом со мной, кладет руку мне на спину.
— Хочешь об этом поговорить?
— Кто-то следит за мной, — вырывается из меня. — Я не знаю, что делать. Я не знаю, кому сказать.
Кери вздыхает.
— Послушай, кто бы это ни был, я уверена, они просто ревнуют.
— Да, конечно, — бормочу я.
— Серьезно, Ло. Ты такая красивая — и красота твоя уникальная. Тебе удается одновременно выглядеть и взрослой, и юной, — она склоняет голову набок, морщит нос, разглядывает меня. Я открываю рот, чтобы запротестовать, но она опережает меня. — Нешаблонная или что-то в этом роде. Ты когда-нибудь замечала, что в «Топ модел»[23] все девушки-победительницы поразительно отличаются друг от друга? Это главное! Серьезно, многие хотят выглядеть, как ты. Ты понимаешь… особенной.
Я хочу сказать: «Надоело мне быть особенной. Я хочу быть обычной». Но ни слова с губ не слетает.
Кери всматривается в меня с очевидной тревогой.
— Ты живешь рядом с улицей Кленового ручья, так? — Я устало киваю. — Подожди секунду, пока я закрою лавочку, а потом отвезу тебя домой. Нам по пути.
Я не чувствую себя достаточно сильной или достаточно защищенной, чтобы возразить, поэтому жду, и позволяю ей взять меня под руку, и вести по коридорам. По пути я считаю шкафчики — девять, десять, одиннадцать, — моя другая рука ощущает себе очень, очень забытой. Я продолжаю считать, отгоняя панику: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. «Пока», — кричит Кери Камилле, которая рассматривает волосы в зеркале своего шкафчика.
— Я думала, мы прошвырнемся после школы… — отвечает Камилла с горьким привкусом в голосе, когда смотрит на меня. Двадцать один, двадцать два, двадцать три.
— Я скину тебе сообщение, скажем, в восемь, идет? — кричит Кери, оборачиваясь. Я тук тук тук, ку-ку, пока она не видит, а потом мы выходим на парковку перед зданием школы. Кери ведет меня к своему автомобилю, сверкающе-красному «БМВ». Он стоит в первом ряду. Теплый ветерок обдувает нас. Кери убирает руку с моего локтя и завязывает волосы в конский хвост, прежде чем мы садимся на ледяные кожаные сиденья ее автомобиля. Я по-прежнему вижу восемь своих лиц, исчезающих с бумаги.
Пока мы едем, Кери говорит со мной о выпускном бале, но я слышу только отрывочные фразы, потому что мои мысли заняты охранником: как, черт побери, он нашел меня, нашел мой шкафчик и почему, почему он вообще убил Сапфир? Я упускаю что-то важное, и у меня есть ощущение, что отпущенное мне время подходит к концу.
— Ло, — голос Кери врезается в мои мысли. Я поднимаю голову и смотрю на нее. — Ты бьешь себя по ногам. Снова и снова.
Я смотрю на кучку черных камней посреди тротуара. Четыре, пять, шесть.
— Я… я не замечала, — отвечаю я честно, когда мы проезжаем мимо дверной арки, в которой вчера я засекла охранника. Застегиваю куртку до подбородка и втягиваю голову в плечи. — Слушай, я, пожалуй, выйду здесь…
Кери останавливается в нескольких домах от моего.
— Здесь?
Я киваю.
— Спасибо тебе… что помогла. — Слова какие-то неестественные, произносить их трудно. — Правда.
Кери обнимает меня, говоря:
— Расслабься, Ло. В натуре.
Ее объятие удивляет, даже потрясает. На глаза наворачиваются слезы. Я быстро вылезаю из автомобиля, смущенная, поворачиваюсь к своему дому. Я понятия не имею, почему Кери так мила со мной. Она даже не знает меня.
— Еще увидимся, — говорю я, уже шагая. Мне надо шагать. Надо постукивать. Надо считать трещины.
Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать.
Если бы она меня знала, относилась бы иначе.
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Двадцать семь, чтобы все стало идеальным. Начинаю считать снова.
Глава 15
— Ло, — голос моей матери доносится через темную щель у приоткрытой двери, когда я иду в свою комнату. Она сидит на кровати. Ведущий телевикторины вопит: «Наши поздра-а-а-авления, Пегги. Вы выиграли новенькую стиральную машину из нержавеющей стали. И. Суши-и-и-илку». — Трибуна визжит.
Моя мама улыбается.
— Зайди ко мне. — Ее голос необычно спокоен.
«Суммарной стоимостью более двух тысяч до-о-о-олларов!»
— Что такое, мама?
Я на дюйм приближаюсь к кровати, и она берет мою руку в свои. Они холодные. И костлявые. Она не делала этого — не хотела, чтобы кто-то прикасался к ней или она прикасалась к кому-то — с тех пор, как бросила якорь в темной затхлой гавани — своей спальне — более года тому назад.
Я помню, как она готовила обед. Всегда следила за тем, чтобы на моей тарелке все лежало симметрично, резала куриное филе на нужное количество кусочков. И овощей клала на тарелку сколько надо, иначе я бы не стала есть. Папа никогда этого не понимал, просто сердился на меня за мои ритуалы, скажем, за подсчет трещин при ходьбе, за то, что я начинала снова, если сбивалась.
«Посмотрите на эту улыбку, друзья. Пегги, из Северной Каролины! Ваши родные здесь, в студии?»
Мама смотрит на меня снизу вверх.
— Твой отец рассказал мне о том, что произошло на днях, Ло, за обедом, — она сжимает мою руку своими, разжимает их. — Он говорит, что ты очень напряженная. И что ты поздно приходишь домой.
Я стучу ладонью по бедру, шесть раз, начинаю считать волосы в ее левой брови (шестнадцать, семнадцать, восемнадцать…)
— Я… я занималась. Много времени проводила в библиотеке…
— Дело в мальчике? — прерывает она меня, прежде чем я успеваю закончить.
— Что? Мама… нет. — Такое ощущение, что у нее и Кери Рэм один и тот же мозг. — Я хочу сказать…
— Ло, это нормально, — опять она прерывает меня. — Я понимаю. У меня хватало бойфрендов до того, как я решила остановиться на твоем отце.
— Нет, — я чуть возвышаю голос и пытаюсь вырваться из ее рук. Она не отпускает.
— Тогда что? — странная полуулыбка пробегает по ее лицу. — Ты убегаешь, чтобы повидаться с ним? Ты не хочешь привести его сюда? Ты нас стесняешься?
— Дело совсем не в этом.
— Тогда в чем? — спрашивает она, голос начинает переходить в визг. — В чем-то плохом? Ты связалась с плохими людьми, Ло? В наркотиках? В чем? Ты подсела на наркотики? После всего того, что мы пережили?
Я пытаюсь говорить спокойно, успокаивающе.
— Мама, нет. Никаких наркотиков. Клянусь. И я ни с кем не связалась.
— Не лги мне, Пенелопа, — говорит она, капельки слюны летят с губ. Она ушла, покинула зону стабильности. — Я знаю, ты тайком уходила всю неделю. Я слышу тебя. Ты крадешься, крадешься… После того, что случилось в прошлом году, как ты смеешь убегать из дома, а потом лгать мне об этом? Как ты смеешь? — Она обхватывает руками живот. — Нет, — говорит она. — Нет, нет, нет, нет, нет. Я этого больше не вынесу.
— Мама, пожалуйста. — Я хочу прикоснуться к ней, сказать что-нибудь, чтобы она замолчала, но не могу.
Внезапно она рыдает, ее тело сворачивается в листок, завернувшийся вокруг веточки, голос едва прорывается сквозь всхлипы.
— Я-я не знаю. Ты веришь мне, правда? Я не знаю. Господи. Мое дитя. Мое дитя. — Она поднимает руки к лицу, впивается ногтями в щеки.
— Я принесу тебе воды, мама, — шепчу я, пячусь к двери, прижимая кулаки к бедрам, с таким ощущением, что распадаюсь на части.
На кухне наполняю стакан холодной водой из-под крана и выливаю его. Наполняю снова и выливаю. Наполняю в третий раз, уже не выливаю, заставляю себя отойти от раковины. Ритуалы такие могущественные. Они тормозят меня, но я ничего не могу с ними поделать. Я поднимаюсь на три ступеньки — спускаюсь на одну, поднимаюсь на три — спускаюсь на одну. Поднимаюсь-спускаюсь, пока не добираюсь до самого верха.
К тому времени, когда вхожу в комнату мамы, она уже не плачет. Лежит на кровати, глаза остекленели, в горле тихонько клокочет.
— Давай, мама, — я осторожно сажусь на кровать. — Выпей это, пожалуйста. Вот. Позволь мне тебе помочь…
Она податлива, словно кукла. Я приподнимаю ей голову одной рукой, второй подношу к губам стакан, чуть наклоняю его.
За моей спиной по-прежнему гремит телик. Время новостей. «Спасибо, Том. Я нахожусь рядом с „Уэствуд-Центр“, где наконец-то вновь поставили мусорные баки после того, как их убрали чуть ли не четырьмя месяцами раньше из-за угрозы взрыва бомбы в конце прошлого декабря».
Я ставлю пустой стакан на прикроватную тумбочку и разворачиваюсь к изображению радостно-сверкающего репортера, который стоит на продуваемой ветром автостоянке перед торговым центром. «Уэствуд-Центр»: помнится, я что-то слышала об «Уэствуд-Центр»… что-то важное…
«Вскоре после получения известия о заложенной бомбе полиция выяснила, что угроза ложная, но решила все равно убрать мусорные баки в качестве меры предосторожности. Прошлые четыре месяца муниципалитету пришлось привлекать частные компании по уборке и утилизации мусора, подняв чуть ли не на двадцать процентов ставку аренды, чтобы оплатить увеличение расходов. Арендаторы Гленн, Донг и Джо Уайнберг протестовали, говоря, что с них берут дополнительные деньги за услуги, которые по всем стандартам должны входить в арендную плату, и остальные арендаторы с ними согласились. После пятничной демонстрации протеста перед полицейским участком на Двадцать третьей улице полиция согласилась с возвращением мусорных баков на прежнее место».
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Выражение признательности 7 страница | | | Выражение признательности 9 страница |