Читайте также: |
|
Но вернемся к отцовским письмам.
“Здравствуй, дорогая сестричка Нина! Привет тебе с Академички. Ну вот и уже почти прошли два месяца, осталось две с лишним недели. Мы все считаем по баням, осталось три бани. А сейчас бани пошли как будто через день, так быстро идет время, что просто ужас. Погода такая же, как и у вас в Нарофоминске. Дождей пока нет, так, бывают, но быстро и редко. Уже наступает осень, желтеть начало здорово, жаль, конечно, что как раз наступит красивое время, но придется уезжать...
...Скоро ведь комиссия, а я еще мало что сделал, вернее, много, а показывать — мало. Все что-то не нравится. Видно, сказывается время, когда я 15 лет занимался мозаикой, а это ведь искусство, которое нужно делать беспрерывно. А что сделаешь между мозаикой!? Так что порою бывает очень трудно, смотришь, все кругом пишут, довольные, хорошо ли, плохо ли, а все довольны. А я все не могу, все нервничаю, рву, переписываю..."
"...И сейчас в мастерской у меня много работ, начал опять писать масляными красками, получается хорошо, никто не верит, что я так хорошо пишу. Только что были два художника, хвалили мои работы, пишу уже большие картины, пейзажи. Пишу, мучаюсь, а когда кончу, то и не верю, что я это сделал...".
Мало, до обидного мало занимался мой отец настоящим искусством. Обладая от природы поразительно острым художническим зрением и возвышенно-беспокойной душой, он тем не менее всю свою бесконечную энергию растратил, распылил на проходящие, мелкие, незначащие дела и работы, которые с успехом мог бы сделать любой простой оформитель. А отцу с его талантом и ощущением жизни следовало бы писать, писать и писать забросив все и сосредоточившись на самом главном деле, для чего и создал его Господь - живописи маслом. Временами, кажется, отец понимал это и тогда настигало его острое сожаление об уходящем в пустоту, стремительно сокращающемся времени, смятение овладевало душой и он тяжело страдал, не умея уже ничего поправить или изменить в своей жизни, словно и не его эта жизнь была вовсе. У него все чаще случались запои - от безысходности и отчаяния, но перевернуть свою жизнь, переписать ее набело, не хватало мужества. А ведь как он начинал! По свидетельству Ахмата Лутфуллина, известного башкирского художника, в училище Леонид Круль подавал яркие надежды и был одним из самых способных учеников, это подтверждают и другие художники, которые учились вместе с ним - Назаров, Домашников. (Думаю, это подтвердил бы и Александр Пантелеев, прекрасный художник и замечательный человек. Долгие годы Круля и Пантелеева связывала теплая и искренняя дружба, несмотря на то, что их творческие стили были совсем различны - Пантелеева тянуло к авангардной живописи, а Круль продолжал идти по пути традиционного реалистического пейзажа).
Но словно споря с судьбой, бросая ей безрассудный вызов, отец сразу после училища идет в школу работать учителем рисования и черчения, лишь через какое-то время возвращаясь опять к искусству. Зачем? Разве от этого крепнет талант, кто его гнал прочь от любимого дела или так уж прижало безденежье, что и не вздохнуть? Да нет же, и сам он прекрасно понимал это. Вот выдержка из его письма за 1955 год.
"Здравствуй, дорогая сестрица Нина! О, как же давно я тебе ничего не писал, не давал о себе вести. У нас большие новости! Во-первых, я из школы ушел, представь себе, ушел. И какое я преступление делал, и для себя, и для своего кармана. Вот был шутом гороховым, честное слово! Работаю сейчас в Башхудожнике, красота, мама довольна, ей теперь помогаю ежемесячно и аккуратно. Затем, жена тоже довольна, так как тоже начали обзаводиться одежонкой (ребятишками, как ты уже знаешь обзавелись). Я работаю с 8 ч. до 1 ч. дня, с выработки получаю 1500, иной раз и 2000 руб. в месяц. Сколько сам заработаешь, пишу портреты вождей и всякие картины, вообще какой будет заказ. Остальное время с 1 ч. дня - мое, сколько угодно и что угодно делаешь. Красота!.."
Отец проработал в Башкирском отделении Художественного фонда РСФСР (Башхудожнике) свыше тридцати лет, всегда неутомимо и с азартом, увлеченно, всего себя без остатка отдавая порученному делу. Но почему-то выходило так, что одних художников ожидали почетные и высокооплачиваемые творческие заказы, а другие (в их числе и отец) вынуждены были довольствоваться второстепенными, подчас чисто оформительскими работами. В таких условиях трудно было рассчитывать на какое-либо серьезное творческое совершенствование, техника живописи требовала постоянного и ежедневного труда — а если нет времени, сил, средств (холста, кистей, красок) - самого необходимого? И отец сник, не умея расталкивать локтями более удачливых и расторопных конкурентов и не найдя в душе достаточно мужества и терпения работать на два фронта. Странно - его, энергичного и напористого в деле, но скромного и всегда тушевавшегося, когда речь заходила о его собственном творчестве, потихоньку оттеснили на второй план в общем-то такие же, как и он сам, художники, товарищи по работе. Что делать? - шла непрерывная и непримиримая борьба не на жизнь, а на смерть, ибо получить престижный заказ на портрет или пейзаж означало реальную возможность сохранить себя как художника, хоть как-нибудь выжить в этом насквозь пропитанном ложью и лицемерием официозном мире. Отцу же была неприятна вся эта далекая от настоящего искусства возня и он, как мне теперь кажется, добровольно ушел со сцены, предоставив другим, более лояльным и предприимчивым, приукрашивать и поддерживать шаткие основы соцреализма. Ему претило расписывать "дубовые", застывшие в непобедимом величии, портреты героев труда - сталеваров, шахтеров, доярок, космонавтов - он не умел и не хотел воспевать показную дружбу народов, для чего в пейзажи необходимо было включать соответствующую атрибутику, по-прежнему отец, невзирая ни на что, упрямо продолжил писать свои маленькие (60x80 сантиметров), "непрестижные" этюдики, сознавая, что на выставку они не попадут и останутся пылиться в мастерской, но иначе не мог. Такова была его художническая натура.
Тем не менее в фонде отца любили. Многим нравился его открытый, доброжелательный характер, его простодушие, отходчивый, хотя и неуравновешенный нрав. Не последнюю роль здесь играло и то обстоятельство, что отец был незаменимым компаньоном и весельчаком.
Руководство же фонда относилось к нему с недоверием и даже опаской. Да что там говорить — директор Мухтаров и парторг Платонов питали к отцу плохо скрываемую ненависть. Мало того, что отец, не стесняясь в выражениях, везде и всюду выражал свое несогласие с "политикой партии и правительства", чем привлекал к себе нездоровое внимание - цепкий, с ходу вникающий в любые, самые сложные бухгалтерские расчеты, при помощи которых сочинялись многочисленные и весьма гибкие расценки на творческие заказы, не терпящий даже малейшей фальши, он разгадал закулисные махинации кучки карьеристов и навсегда стал их заклятым врагом. Позже, работая в комитете народного контроля, он обнаружил множество приписок, посредством которых эти люди "зарабатывали" свой хлеб с маслом. Возмущению его не было предела — он кипел, приходя домой, его трясло и он не мог понять, почему этих людей до сих пор не посадили? Они же мошенники, запустили руку в карман государства и преспокойно существуют за его счет. Никаких объяснений он не принимал и шел напролом, чем значительно испортил отношения с коллегами по работе.
В середине восьмидесятых, когда резко подуло набирающим силу ветром перестройки и деятельностью Худфонда заинтересовалась прокуратура, журналы ведения договоров куда-то пропали, Мухтарова спрятали в психушке, выдавая его за сумасшедшего, и наказывать стало некого.
Как-то в шестидесятые годы, гуляя по заснеженным улицам притихшего города с Сергеем Литвиновым, художником, с которым привелось бок о бок проработать не один десяток лет, отец вдруг замирал, как вкопанный, и, забывая на мгновение про надоедливые скользкие костыли, устремлял свой восхищенно-благодарный взгляд, на чудом сохранившиеся чугунные кружева дверей, деревянную, наивно-замысловатую резьбу оконных наличников. Настойчиво, с жаром и вдохновенно, он разъяснял внимательному собеседнику уходящую, сокровенную красоту старинных городских домов и тогда Сергей Александрович в порыве восклицал:
"Ленька! Тебя же родил город и ты должен вернуть долг. Пиши! Эти улицы, наличники, резьбу! Пиши, у тебя получится..."
Но отец не слышал, он был уже далеко впереди, подчиняясь одному ему ведомому непрекращающемуся движению, и только зимние звезды, молчаливые и суровые, безмолвно глядели ему вслед.
Бог ведает, что творилось в его душе, навсегда оставшейся для меня таинственной и необъятной, непредсказуемой и до боли любимой.
- VII –
Писать о последних годах жизни отца горько и тяжело - он как-то внезапно переменился, потеряв прежний привычный облик, и неожиданно для всех вдруг ушел, провалился, безнадежно канул в младенчество, откуда так и не смог выбраться. Овладевшее им безумие сделало его неуправляемым и беспомощным, жалким - он разучился ходить на костылях и ползал судорожно по полу, сбивая в кровь колени, плакал, что его не кормят, не дают вдоволь хлеба, бесперестанно кутался во все теплое, жалуясь, что замерзает. Только сильнодействующие средства, прописанные врачом, насильно успокаивали его, вталкивая в беспробудный сон и отец, подавленный, засыпал.
Глядеть на него было нестерпимо больно.
Помню, я пришел к нему в мастерскую, долго стучал в дверь и в окно, не находя ответа, и собрался было уходить, как сквозь пыльное окно с тревогой увидел отца - словно в забытьи, он на четвереньках полз на мой голос, к окну. Все происходило как в замедленной съемке. Я попросил его открыть дверь, он смотрел на меня и не слышал, я еще раз настойчиво повторил просьбу, невольно повышая голос, он, казалось, не понимал и что-то бормотал, что его заперли, ключ не оставили, и он не может выйти, а дома нет хлеба и нечего есть. Речь его была заторможена, он словно заставлял себя говорить, с трудом выдавливая обычные и простые слова. Наконец, он как будто понял меня и пополз ко входной двери. Прошло десять, пятнадцать минут, он все не возвращался. Когда же он снова появился перед окном, знаками объясняя, что дверь не поддается, так как заперта, я крикнул, нет ли у него отвертки. Не доверяя отцу, я решил сам открыть дверь, для чего необходимо было отодвинуть щеколду замка. Не вполне понимая, что от него хотят, отец протягивал мне поочередно разные предметы, лежащие рядом с ним, пока не нашел то, что нужно. Когда мне все же удалось открыть дверь и проникнуть в мастерскую, я пристально разглядел отца и с ужасом догадался, что творится с ним и почему он не способен управлять собой. Не могу забыть его пораженный безумием, немигающе-горящий взгляд, растерянный и вопрошающий: - "Что же со мной происходит? Где я? Зачем все это? Я ничего не понимаю...".
Оставлять его одного в таком состоянии было опасно и так как Света, жена отца, жила в Мишкино и появлялась в мастерской наездами, Володя договорился положить отца в психиатрическую лечебницу. Другого выхода не было, мы надеялись, что отцу станет лучше, регулярный уход и врачебный присмотр поправят его надорванную психику. Я верил, что произойдет чудо и отец встанет, как это бывало не раз, и я снова увижу его здоровым и жизнерадостным, он бодро улыбнется и спросит меня: - Ну, как дела, Серёнька!? Все куксишься? Брось, все наладится, жизнь - прекрасная штука...".
Ничего подобного не произошло. Болезнь зашла слишком далеко и вмешательство врачей уже не помогало. Отец без движения лежал на больничной койке, небритое лицо поросло белыми длинными волосами и поражало необычной красотой и величавостью. Повсюду по палате молча и угрюмо ходили люди в пижамах с застывшими масками на лицах, их механическая, бестолковая ходьба, неестественно яркий свет под высоким потолком, мертвенная тишина, лишь кое-где прерываемая настороженным шепотом, рождали в душе невеселые ощущения. Всякий раз, приходя к отцу, я заставал его другим, непохожим, какая-то очередная, непонятная мысль преследовала его, не оставляя в покое и мучая изможденное сознание. То он садился на кровати, сбрасывая одеяло и вглядываясь в никуда воспаленным диким взором, торопливо рассказывая, что его не пускают на улицу, не возвращают одежду, а ему нужно идти, у него сегодня совещание, придут архитекторы, художники, то озираясь по сторонам, вдруг наоборот, прятался под то же одеяло, и оттуда шепотом жаловался, что у него все украли и что никому нельзя доверять - кругом все сумасшедшие! Однажды он зашелся в безутешном плаче, повторяя непрестанно, что любит всех нас и всегда любил, что мы для него самые любимые и дорогие, потом вдруг спросил бумагу и ручку, что-бы записать мой адрес. Он боялся, что я уйду и он меня больше не увидит. Память отказывалась ему подчиняться и он забывал обо всем на свете - какое сегодня число, сколько ему лет и что он ел сегодня на завтрак, и оттого страх и подозрительность, неверие стали неотъемлемыми спутниками его новой жизни (одним из симптомов его неизлечимой болезни был обширный склероз сосудов головного мозга). Я успокаивал его, гладил его дрожащую руку, говорил ласковые слова и он понемногу затихал, засыпая и погружаясь в неотвязную бессознательную дрему, в которой и провел большую часть своего больничного времени.
Какая дикая нелепость - отец в сумасшедшем доме! Никогда, ни в каком страшном сне я и представить себе не мог, что это может случиться, что это вообще возможно! Видимо, так было угодно Господу - провести отца через последнее и самое тяжелое испытание - испытание безумием. Но почему, за что, разве мало он страдал, он, с детских лет осужденный на постылые костыли, мучимый неизбывной невозможностью быть как все — здоровым и ловким, крепким, и, главное, иметь обе ноги. Неужели только за то, что не смирился с участью инвалида и дерзнул сам устроить свою судьбу? Не знаю, да и кто это может знать. Я же думаю о другом - определив младшего сына в специальную музыкальную школу, где Янек учился и жил на интернатских условиях, и обеспокоенный его дальнейшей судьбой, отец задумал невозможное - решить для Янека жилищный вопрос, как в свое время он решил этот вопрос для нас. В течение многих последних лет, забывая о творчестве и здоровье, продолжая жить в недопустимой для длительного проживания мастерской (повышенная влажность сделала Янека больным хроническим гайморитом), отец отчаянно и из последних сил обивал пороги различных высоких инстанций. И достал, добыл-таки желанную квартиру, переступив при этом через себя, через свою психику, перечеркнул всю свою оставшуюся жизнь. Чего стоила ему эта последняя квартира, каких адских и нечеловеческих усилий, знает только он один. Сам я в это никогда не верил и часто склонял его отказаться от бесплодных, как мне казалось, попыток и вплотную заняться творчеством, пока еще есть время и силы. Но отец был непримирим. Думаю, что именно это обстоятельство окончательно добило его, ввергнув в то состояние, от которого он так и не сумел избавиться.
Отец пролежал в больнице почти целый год в безнадежном состоянии. После многократных просьб и требований лечащего врача мы были вынуждены отвезти его назад в мастерскую. Спустя некоторое время, через два-три месяца, по получении ордера Светлана перевезла его в новую квартиру, но отцу квартира была уже не нужна. Ему вообще ничего не было нужно, кроме еды и тепла, которые требовало продолжавшее жить по привычке тело. Сознание же его навсегда погрузилось в необъяснимую и безвозвратную темноту, откуда когда-то появились мы все.
* * *
Я люблю вечерами бродить по родному городу, когда сумерки окутывают его, превращая знакомые очертания улиц и домов в причудливые и таинственные сочетания, переплетения углов, линий, квадратов и иных невообразимых фигур, которые, то пропадая, то выныривая из сгустившейся темноты, прекрасно снимают накопившуюся усталость. Ноги сами приводят меня к местам, где я вырос, где прошло мое детство и школьные годы, где осталась частичка моей души. И вот я снова на улице Маркса, возле желтого пятиэтажного дома номер 32.
Как все переменилось! Ничто не напоминает уже того буйно цветущего палисадника, что красивой зеленой стеной удачно загораживал дом от уличного шума и пыли и где мы мальчишками так любили играть в прятки теплыми летними вечерами, замирая от страха и восторга. Все буднично и пусто, а когда-то было загадочно и интересно, куда-то звало и манило, обещая новый и неведомый прекрасный мир. Теперь и не вспомнить, о чем мечтали, куда стремились, кем хотели стать - все промелькнуло и пропало, словно и не было. А между тем все это осталось в нас и никуда не делось, просто мы об этом забыли. Я звоню, мне открывают и я прохожу в комнаты. Обстановка в доме другая, не та, что раньше, незнакомая - со времени смерти матери здесь живет мой брат и все носит теперь его отпечаток. Из старой мебели сохранились только нестареющий обеденный стол чешского производства, низкий, желтого дерева шифоньер с зеркалом, несколько стульев и отцовский стеллаж, заполненный, правда, уже совсем другими книгами. Все подновлено и выглядит нарядно и свежо. Верно говорят, новая мебель — новый дух. Думается и вспоминается уже по-другому, хотя стены вроде те же и комнаты на тех же местах, что и раньше.
Внутренний двор тоже основательно переменился, его и не узнать, будто и не здесь прошло, пробежало наше благословенное детство. Только стройная береза, крепкая и высокая, время от времени будоражит память, напоминая, что и мы когда-то были тут, гоняли по асфальту в футбол, бегали в догонялки, кидались наспех слепленными снежками и отчаянно возились на сапун-горе, высившейся каждую зиму посреди двора.
Эту березу неказистым саженцем посадили при нас в шестидесятые годы и теперь всякий раз, когда я прохожу по двору, я кидаю на нее торопливый и нежный взгляд.
Сколько воды утекло, страшно подумать! Прежняя детвора давно выросла, у всех семьи, дети, бесконечные заботы о хлебе насущном и уже никому ни до кого нет дела, все потонуло, пропало в круговерти дней. Случайные встречи на время соединят старых приятелей, промелькнет все как во сне, и снова долгая, нескончаемая разлука, ставшая уже естественной и привычной и сделавшая нас чужими людьми не способными понять и сопереживать друг другу.
Погасло и закатилось солнце моей жизни - мой отец уже давно не пишет картин, не ездит, как прежде, на этюды, не замешивает ярких красок на полинявшей палитре, не натягивает свежий холст на подрамник и давно уже не ведем мы с ним жарких, нетерпеливых бесед об искусстве. А меня все тянет заглянуть в маленькую комнату, туда, где прежде стоял высокий раскидистый мольберт, остро пахло растворителем и масляными красками и где все было так интересно и увлекательно. Именно здесь я приобщился к музыке, которая сопровождает меня всю жизнь и ставшей навечно моим решением и наградой. Отсюда я родом, здесь мои корни, здесь жил мой отец, удивительной и редкой души человек, одаренный живописец и неиссякаемый правдолюбец. Сюда приходили художники, музыканты, писатели, все кипело, бурлило варилось в общем котле высоких чувств, идеи и переживаний и среди всего этого, неизменно в центре, мои горячо любимый человек, мой отец, Леонид Янович Круль, передавший мне самое дорогое, что может передать отец, - свою душу. И я смотрю на изменившийся мир его глазами, думаю его мыслями, говорю его словами и мне кажется, что отец всегда со мной и ничто не сможет разлучить нас, ибо нет на свете силы, могущей отобрать у меня счастливую мечту, которой жил мой отец и которая теперь по праву принадлежит мне.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
- Папа, папочка! Иди скорей сюда, смотри, кто здесь!
Неуклюжий, необыкновенно красивый, мохнатый шмель смешно катается по земле, перебирая лапками и ворчливо сопя, пытаясь перевернуться со спинки на брюшко, которое я сейчас внимательно и с интересом разглядываю, сидя на корточках, хотя и немного издали, ибо знаю, что эти, с виду безобидные и тихие, существа, красота которых обманчива, могут причинять мне боль. Пробую помочь ему встать, трогаю осторожно жесткой травинкой и он загудел, зажужжал, зашелестел крылышками, тяжело оторвался от земли и вдруг, словно разглядев своего обидчика, неожиданно быстро ринулся на меня. Я в ужасе и с криком падаю и шмель пролетает мимо. Вскакивая в плаче, я бегу через густой, цветущий, бескрайний луг, еще не оправившись от пережитого, бегу туда, где стоит наша мотоколяска и где неподалеку на низеньком складном стульчике сидит мой отец и торопливо взмахивая кистью, пишет этюд, укрепленный на походном мольберте. Он не слышал моего крика, даже не обернулся, весь с головой уйдя в любимую работу. Задыхаясь от быстрого бега, я останавливаюсь возле отца, отряхиваю штанишки и удивленно-зачарованно смотрю на картину. Как красиво! Как необыкновенно красиво! Какое-то тихое, дурманящее спокойствие, разливаясь по всему телу, заставляет забыть о том, случилось и я стою, не дыша, чувствуя, что во мне что-то происходит, но не в силах пошевельнуться и боясь спугнуть это хрупкое видение, удивительное и светлое, вдруг возникшее передо мною.
И пусть это только сон, я не откажусь от него, чего бы мне это ни стоило, пусть он продолжается, и продолжается, и продолжается...
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Мой отец - художник Леонид Круль 3 страница | | | ЕН.00. Математический и общий естественнонаучный цикл |