Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мой отец - художник Леонид Круль 3 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Сколько мелькает их в поле!

Помню, у самой реки

Их собирали для Оли".

 

Дома чисто, прибрано, все давно уже спят и только мама на ногах — гремит посудой на кухне или устало крутит ко­лесо швейной машины, дошивая последнюю стежку.

Уютом, покоем и домашним теплом были проникнуты эти благословенные годы моего детства, когда родители жили душа в душу и любили друг друга.

Но так продолжалось недолго.

Будучи от природы впечатлительным и доверчивым че­ловеком, отец питал беспокойную слабость к представи­тельницам прекрасного пола. Ничто не могло смутить его так, как присутствие молодой красивой женщины - он весь преображался, вспыхивая, как застигнутый врасплох юноша. Побросав все дела, он неутомимо шутил, смеялся, острил, с блеском рассказывал о музыке, поэзии, живопи си, привлекая на помощь всю свою богатую эрудицию, да­же пел, и собеседницы не сразу покидали его общество, буквально очарованные обаянием и неиссякаемой энергией отца.

Поначалу мама воспринимала это достаточно спокойно, ибо в поведении отца не просматривалось ничего, кроме легкого и безобидного флирта, однако с течением времени все только обострилось. Особенно с получением мастерской на другом конце города, в Черниковке, куда маме было тру­дно добраться и своими глазами посмотреть, чем в действи­тельности занимается ее муж. Отцу же все было нипочем - никак не реагируя на слабые возражения жены, он вовсю загулял, увлекаясь неожиданными знакомствами, и порою не возвращаясь домой по несколько дней. Если добавить, что дома происходило то же самое, встречаясь, художники напивались до последнего, неузнаваемого состояния, посто­янного заработка у отца не было и денег порою не хватало на самое необходимое, можно себе представить, каким жал­ким и двусмысленным было положение матери.

В ее душе, обычно послушной и терпеливой, поселилась ревность, обидная и непримиримая.

Сейчас и не вспомнить, когда наша семья дала первую серьезную трещину. Засыпая, я с бьющимся от волнения сердцем вслушивался в бесконечные ссоры и перепалки, го­товый при случае вмешаться и разнять обезумевших, доро­гих мне людей. Слава богу, что случалось это не часто. В силу своего мягкого и нерешительного характера я не мог занять сколько-нибудь определенной позиции в конфликте родителей между собой, чем вызывал на себя огонь с обеих сторон. А в чем, скажите, я, нескладный и стеснительный подросток тринадцати лет, должен был разобраться, разве мог я рассудить тех, кто был мне безраздельно дорог? Это был непосильный, жестокий выбор.

С тех пор я только и делал, что везде и всюду мирил ро­дителей, опасаясь их разрыва. Неблагодарная моя миссия не была понята ни с одной стороны и они были правы - не­возможно помирить людей, исчерпавших доверие друг к другу, как невозможно склеить однажды разбитую вазу. Тем не менее, когда в 1980 году отец навсегда уходил к другой женщине, мама в отчаянии умоляла его остаться, и позабыв про женскую гордость, была готова простить ему все преж­ние измены и прегрешения, - такова была мучительная си­ла ее привязанности к человеку, которого она когда-то лю­била и с которым ей пришлось прожить большую часть сво­ей жизни. Она и потом, долгие несколько лет, все ждала мужа, не смея поверить в его предательство и безутешно надеясь, что он все же одумается, вернется домой - мама панически боялась остаться одна. Мы с братом давно уже жили своими семьями, лелея наших первенцев, а она не на­ходила себе места в пустой и покинутой всеми квартире.

Эти годы безжалостно укоротили ее жизнь, лишив суще­ствование всякого смысла и спасительной надежды.

(Спустя девять лет, двадцатого ноября 1989 года, Нина Алексеевна Круль, в девичестве Овчинникова, тихо и молча скончается в своей квартире, пролежав в ванной комнате шесть часов одна до прихода старшего сына Володи. Все­вышний не оставил ее своими заботами, уложив пожилую грузную женщину на холодный цементный пол без единой ссадины и кровоподтека. Мама ушла из жизни, не попро­щавшись и наказав нас вечным молчанием. Первые слова отца, когда ранним утром я вошел к нему в мастерскую с печальным известием, были — "Нина, Нинушка! Это я во всем виноват...". Он плакал, размазывая по щекам слезы. Что я мог ему ответить?..).

Всю свою оставшуюся жизнь отец неотступно бредил на­вязчивым желанием вернуться в квартиру номер 31 по ули­це Карла Маркса, дом 32, где когда-то прошли лучшие и счастливейшие годы его жизни, он был молод, полон надежд и будущее представлялось ему далеким и нескончаемым.

А ту художественную мастерскую, сыгравшую роковую роль в разладе семьи и ставшую последней каплей в мате­ринском терпении, отец получил в самом начале семидеся­тых. Я попал туда летом 1972 года, когда будучи студентом 2-ого курса авиационного института проходил практику на моторостроительном заводе. Просторное полуподвальное по­мещение, расположенное в цоколе пятиэтажного здания по улице Невского, насчитывало несколько полутемных ком­нат, по-видимому, давно не убиравшихся и заваленных раз бросанными в беспорядке холстами, подрамниками, ском­канной использованной бумагой, картоном, тюбиками с краской. Мебели почти не было, кроме старого дивана, не­большого письменного стола, нескольких стульев и, кажет­ся, этажерки с книгами. Всюду по стенам были развешаны картины (основная достопримечательность мастерской), ко­торые удачно прикрывали выцветшие от времени обои. За столом, в большой проходной комнате шумно разговаривала компания выпивших людей, среди которых я нашел отца. Он не сразу обратил на меня внимание, какое-то время смо­трел в сторону вниз чужим, застывшим взглядом, потом вдруг вскрикнул и рванулся ко мне. Он был пьян и совер­шенно не контролировал себя — стул под ним надломился и отец, потеряв равновесие, полетел на пол. Плачущего и рас­троганного, его подняли и помогли сесть на диван, а он все тянулся ко мне, обнимая и целуя меня. Давно я не видел его в таком состоянии. Пока он что-то радостно и сбивчиво рассказывал, знакомил с приятелями, я с любопытством ос­матривал мастерскую. Правда, это продолжалось недолго, чувство неловкости не покидало меня и я, смущаясь, зато­ропился домой. Передвигаться самостоятельно отец уже не мог и мы с трудом вывели его на улицу, где нам удалось ос­тановить такси и скоро уже мы были дома.

Это было мое первое посещение мастерской, где отцу предстояло прожить долгих двадцать два года.

Потом, позже, я частенько наведывался к нему, подолгу просиживая на табурете возле мольберта, наблюдая, как он неторопливо и основательно кладет свежий мазок на пока еще чистый и нетронутый холст, где за тонкими карандаш­ными линиями уже угадывалась будущая картина. Отец не умел работать при посторонних, мое присутствие его отвле­кало и раздражало, мешая сосредоточиться, и тогда он от­кладывал кисть и мы пускались в бесконечные разговоры об искусстве. Отец был вспыльчив и резок, я упрям и занос­чив, никто не хотел никому уступать, и нередко все закан­чивалось ссорой, когда отец, не желая более продолжать бе­седу, отворачивался и вне себя от гнева стучал костылями, а я, не в силах сдержать его раздражение, уходил из мас­терской расстроенный и поникший, ругая свой несносный характер. Мы были с ним слишком похожи друг на друга и в этом лежал корень всех наших противоречий.

В мастерской всегда бывал самый разный народ, не обя­зательно художники, чаще соседи, случайные люди, по раз­личным причинам завернувшие к нему на огонек. Отец встречал всех радушно и приветливо, как самых близких гостей, оставляя незаконченную работу и наскоро собирая на стол. Сколько раз потом он жаловался мне на свою об­щительность, мешавшую ему работать, хотя, мне казалось, причина была совсем в другом - в усиливающейся тяге к спиртному, грозившей вот-вот перейти в хроническую бо­лезнь. Этим объяснялось отсутствие в его характере твердо­сти и мужества, порою даже обычные человеческие качества изменяли ему и трудно было предугадать, как он поведет себя в той или иной ситуации. Он уже не мог, как прежде, держать себя в руках и я, время от времени, приходя в мас­терскую к отцу, попадал в неловкое положение, становив­шись свидетелем тяжелых и печальных сцен, которыми за­вершались эти пьяные сборища.

Я и не заметил, когда в мастерской появилась молодая крепкая деревенская женщина по имени Света. Она училась в художественно-производственном объединении "Агидель" и приходила к отцу брать уроки по станковой живописи. Отец и раньше помогал студентам, не считаясь со временем, и я бы не придал этому факту никакого значения, но тут его словно подменили - он вдруг бросил пить, отказался от куре­ния, старой, вросшей в его жизнь, привычки и неустроен­ный одинокий быт, свойственный большинству художников, начал понемногу приходить в норму. Отец будто помолодел, окреп, стал следить за собой и в мастерской как-то сразу стало по-домашнему уютно. Куда-то исчезли собутыльники, пьяные компании, а редкие встречи по вечерам протекали спокойно и без срывов. Но самое главное - он начал пи­сать. Его живопись приобрела новые оттенки, прозрачный лиризм сменился неожиданно скрытым, глухим трагизмом и оттого еще пронзительнее стали его бесхитростные, про­стые, без отвлекающих красочных деталей, суровые пейза­жи. Оставалось и долго не проходило ощущение ускользаю­щей и невосполнимой потери. Я не помню названий картин, тец давал им имена легко, не задумываясь, брал первое, что приходило ему в голову, обычно по местности, где пи­сал предварительные этюды. В общем-то, это и не были картины в привычном смысле слова, а, скорее, философские откровения, размышления, особое значение которым прида­вало окружение среднерусского пейзажа, помогая острее пе­режить красоту и манящую быстротечность всего живого. Обычно он брал переходное время года - от зимы к ранней весне или от позднего лета к осени - и на этом материале создавал неустойчивую, колеблющуюся живописную конст­рукцию, способную разбудить любую равнодушную к красо­те душу.

И в это время я был сражен внезапным известием о том, что у отца будет ребенок от этой женщины. Даже сама мысль об этом мне казалась кощунственной, а он радовался и восторженно плакал, не скрывая слез. Я терял почву под ногами от обиды и возмущения, не зная, как себя вести, а он был счастлив. Я ненавидел его всей душой, считая его предателем, а он просил участия и любви. Не помню, что я тогда наговорил ему, в беспамятстве выбегая из мастерской, видимо, я защищал маму, осиротевшую под конец жизни.

Отцу и в голову не могло придти, что я не пойму его, пото­му он и не замечал, как мне было плохо.

Несколько месяцев я не появлялся у отца в мастерской, обходил ее стороной — нанесенная душевная рана никак не хотела зарастать, и я не мог относиться к отцу, как прежде, что-то глубоко внутри мешало мне успокоиться. Я жалел мать, она не заслуживала той участи, на которую обрек ее отец, но что я мог поделать! У меня текла своя, непростая семейная жизнь, и я не мог уделить маме достаточного вни­мания. Она все понимала и не обижалась.

 

У родителей никогда не было садового участка, да и ес­ли он был, работать на нем было бы некому. Отец вечно где-то пропадал - на работе, у друзей, и мы редко его ви­дели, даже по воскресным дням он не изменял укоренив­шейся привычке - вставать в шесть утра, и уходил, когда еще все спали, а мама, вполне согласившись с отведенной ей ролью домашней хозяйки, находила удовольствие в заня­тиях с детьми, суетилась возле газовой плиты, стирала, уби­ралась по дому. Тем не менее, один раз у нас все же была своя земля, три сотки, неподалеку от города, где-то возле пятого совхоза. Мы владели ей всего одно лето - на большее нас не хватило. Мама, жалея нас, сама копала и обрабатывала землю, отец выдергивал сорняки, ползая на коленях, а мы с Володей в это время прятались от солнца в защитной лесополосе. Первый энтузиазм прошел быстро, и понемногу участок превратился в заброшенный пустырь, где буйно разрослись татарник и лебеда, напрочь забившие роб­кие поросли картошки, моркови и свеклы. Стоит ли гово­рить о том, что урожай мы сняли никудышный и единствен­ным прибавком к столу были подсолнухи, прекрасно уро­дившиеся в то жаркое лето, и которыми угощался весь двор. Смягчающими обстоятельствами, хоть как-то оправдывав­шими наше неумение вести огородное хозяйство, были труд­ности с дорогой. Мама из-за своей полноты избегала поль­зоваться городским транспортом и отцу приходилось выво­зить нас на своем "драндулете". Делал он это в два приема, так как мотоколяска вмещала только двоих, водителя и пас­сажира; сначала отвозил мать, оставлял ее на участке и по том возвращался за нами. Обратный маршрут все менял ме­стами — сначала мы, а потом мама. Таким образом, проце­дура перевозки "рабочей силы" занимала довольно продол­жительное время, утомляя отца и весьма забавляя нас с бра­том.

Однажды случилось так, что мама потерялась. Было уже поздно, когда отец привез нас с Володей домой, и поехал за мамой. Он вернулся домой затемно, расстроенный, и с поро­га заявил, что мамы нигде нет. Мы подняли суматошный рев, и это прибавило сил отцу, хлопнув дверью, он отпра­вился на повторные поиски. Спустя некоторое время он вер­нулся и вместе с ним в комнату вошла улыбающаяся мама. Радости нашей не было конца, особенно как-то по-мальчи­шески ликовал и суетился отец. Как хорошо, что снова все вместе, все благополучно закончилось и в семье мир и по­кой. Мама быстро собрала на стол, мы поужинали и легли спать. Родители просто разминулись, этим и объяснялось все. Выполнив работу и не дождавшись отца, мама спокойно пошла прямиком через поле, а заплутавший отец искал ее там, где оставил — на участке. Исколесив в беспорядке ок­рестности, отец нашел ее возле пригородного моста через реку Белую.

Вспоминая этот полузабытый эпизод из моего детства, я начинаю понимать, что для него значила жена Нинушка, моя мама. В сущности, он ведь был слабым человеком, не­способным на длительное и решительное сопротивление, не умел и не мог обижаться (и этим невольно пользовались не­которые его "друзья") и здесь несгибаемый мамин характер был как нельзя кстати, служа отцу опорой и поддержкой в трудные минуты. Что говорить, мама немного понимала в отцовском творчестве, для нее главным в жизни была семья, дети, хозяйство, в этом смысле она не отличалась от других женщин, но именно такая жена и была нужна моему отцу.

Он этого не понял, ему не дано было понять — так рас­порядилась судьба.

 

 

- VI –

 

 

Удивительная и странная все-таки вещь — время, непод­властное даже самому искушенному человеческому созна­нию. То, что ранее казалось далеким и недоступным, скры­тым за пеленою лет, вдруг становится явным, близким и привычным, чем-то обыденным. Как порыв налетевшего ве­тра играет легкими, безвольными пушинками, так и время играет человеческими судьбами, вмешиваясь и изменяя ус­тановившееся течение жизни.

Лежит передо мной на столе стопка отцовских писем, за­ботливо сохраненных его адресатом, старшей сестрой Ниной Яновной. Письма разные - смешные, ироничные, сердитые, и почти в каждом из них о политике. Крепко не любил мой отец советскую власть, да и она отвечала ему взаимно­стью. Не мог он мириться с творившемся в стране безобра­зием, не мог и не умел молчать.

 

"...Эх, Нина, Нина, как посмотришь на наш народ, так сердце кровью обливается, насколько он терпелив, насколь­ко запуган и закабален, это просто жуть. Как самые пос­ледние безмолвные рабы. И как только это русский народ терпит, уму непостижимо. Правильно венгры сделали, с голыми задницами социализма они строить не будут. Они говорят, раз мы для государства, то и оно на нас, будьте любезны. Мы на Вас работаем, дайте нам хлеба, продук­тов, приличную зарплату и жилье, на это мы соглашаем­ся, а нет, мы в очередь за хлебом после работы стоять не будем и катитесь ко всем чертям. Раз, и все, сделали. Но наши осрамились на весь мир как варвары. Как была Рос­сия жандармом Европы, так и осталась. А как наши боятся того, что натворили в Венгрии, а? Трусы несчастные, но ведь кровью правды не зальешь. Сей­час что они выдумали, вспомнили Сталина, как он Крымразогнал - сослал, уничтожил, стер с лица земли крым­ских татар и несколько народностей на Кавказе - так и они хотят сделать в Венгрии. Сейчас всю молодежь сажа­ют в поезда и гонят в Сибирь, нам то известно, мы сто­им на пути к Сибири, а железнодорожники ведь не дураки, знают, кого везут. Эх, Ниночка, все, что накипело, не опишешь. Но ясно одно, что венгры своей кровью поплати­лись за то, чтобы их дети могли есть хлеб, масло, сахар, а мы, безмолвные бараны, вечно будем как голодные собаки, набрасываться на то, что выкинут нам наши дорогие пра­вители. В магазине на целый город с 900 тыс. населения два-три ящика масла или десять мешков муки "плановой" в месяц. Ведь должны же в конце концов венгерские, польские, египетские, германские, монгольские, китайские дети кушать масло да сгущенное молоко, они ведь дети, а наши не дети? А? Ты ответь, за что они должны страдать. Ни­ночка, я не за себя так говорю, я могу пока что купить на рынке, а за тех, у которых семьи из 8 человек, да зарабо­ток 600 рублей в месяц. Они чем виноваты перед государ­ством, не за них ли Ленин поднял свой голос, ведь не за тех "буржуев", которых у нас теперь тысячи, которых мы сейчас обрабатываем, но которые по-другому стали назы­ваться, но от этого ничуть не лучше...

Нина, ты прости за мою чепуху, наболтал тебе всякой дряни. Привет ото всех, всех, всех.

Лешка".

Письмо датировано двадцатым ноября 56-го года. А вот другое, тоже характерное, письмо, написанное в 1964 году:

 

"...Ну вот, Никита-то довел Россию до ручки и его "уш­ли". Хорошо, молодцы, устроили дворцовый переворот в традиционной русской форме. Хорошо, показали еще раз всему миру, что у нас нет ни свободы дискуссий, ни свобо­ды слова. Весь мир задает вопрос - почему довели до та­кого положения Россию и вовремя не одернули Хрущева? Где был Брежнев, когда творил свои дела Хрущев, почему они все не могли сказать ему прямо, а свернули ему шею и выкинули, будто его и не было. Я, например, рад, что нашлись люди, которые осмелились выступить против та­кого диктатора. Сейчас все компартии мира требуют правды и чтобы дали возможность выступить Хрущеву, чтобы он сказал, как коммунист, почему его сместили, по­чему все скрывают от народа, почему делают секретные пленумы и не печатают все, что там происходило. Молод­цы, что требуют. Сейчас уже трудно умолчать, не то вре­мя, сейчас все делегации едут в Москву, чтобы потребо­вать (заметь, потребовать!) от ЦК о смещении Хрущева, о методах его смещения.

Молодцы!

Ну, хватит о политике. Достаточно мы каждый день с ней сталкиваемся, как только выйдешь в город, папирос нет уже третий месяц. А махоркой торговать не разреша­ютобливают керосином. Такой свободы торговли не знала и не знает ни одна страна мира. Нина вчера стояла шесть часов за поллитрой постного масла, во как! Сейчас Брежнев спекулирует перед народом, пустили в продажу бе­лый хлеб, булки, это возможно остатки, продадут, а мо­лока-то в элеваторах нет и брать неоткуда...".

Разумеется, не об одной только политике писал мой отец своей сестре в Нарофоминск, часто шутил, подсмеивался над собой, неустроенным бытом, горячо звал сестру в род­ной город, Уфу. Писал о своей работе, жаловался на непо­стоянный заработок и очень редко, почти никогда не пове­рял бумаге свои заветные мысли. Только иногда...

 

"...Нина, я кажись не поблагодарил тебя за книгу, так чт о спасибо тебе за нее, "Дневник А. Франк... Прочитай книгу "Новый мир", там есть рассказ "Один день...", очень интересный популярный рассказ. Я еще не читал его. Но я его найду и прочитаю...".

 

"...Нина, я смотрел уже обе серии "Рокко и его братья". Ничего там я не вижу такого, чтобы подействовало так на нашу молодежь. Там взят кусочек жизни. Она, эта жен­щина, не из публичного дома, а типичная проститутка, которых у нас полно и у нас точно такие моменты быва ют, столько поножовщины бывает из-за таких потаскух и у нас. Нина, почему эта картина получила премии на фестивале? - за человечность, правду. Я смотрел ее и ви­жу, что это может произойти независимо от устройства государства. Сколько у нас приезжает людей из деревень и некоторых город коверкает, да и без приезда, городских во­обще, посмотри на этих стиляг. Они же только об этом и думают, только бы выпить, достать денег, найти на одну ночку девочку. И вся их цель. Так что это жизнь, это бы­ло, есть и будет очень и очень долго и указами ее не изме­нишь...".

 

"...Ну хватит про это, ибо я могу описать эти мытар­ства в десятках томов, как Лопаткин из книги "Не хлебом единым" Дудинцева. Если Нина не читала, то прочитай эту правдивую повесть о нашей жизни, как он здорово там всех крошит, поэтому они так на него и всполошились. Я ведь Нина сейчас библиотеку собираю, набрал полный шкаф книг и сейчас тоже хорошие книжечки покупаю. Люблю читать, грех мой, сижу до полуночи...".

 

Что правда, то правда — отец читал запоем. Я уже упо­минал про домашнюю библиотеку, насчитывающую более пятисот томов - Стендаль, Бальзак, Франс, Сервантес, Фейхтвангер, Диккенс, Фейербах, Спиноза, Шекспир, Раб­ле, Соловьев, Достоевский, Гомер, Еврипид, Аристофан. В 60-ые годы (отец их называл годами культпросвета и тут же сам объяснял — просвет между двумя культами -!) издавали много и недорого, так что книги купить мог каждый, было бы желание. А оно у отца было, да еще какое! Он не просто читал — конспектировал, сравнивал, очень серьезно анали­зировал прочитанное, так что взгляды его представляли вполне законченную и продуманную систему. Отец обладал поразительным чутьем на современную литературу, болез­ненно реагируя на выступления так называемых "придвор­ных" писателей. И в то же время он высоко ценил поступок Горького, когда тот в 1918 году бросил партбилет Ленину на стол в знак протеста против бесчисленных озлобленных арестов и расстрелов лучших и достойнейших русских ин­теллигентов, уважал Фадеева за его достойный уход из жизни (сейчас о самоубийстве Фадеева знают многие, это общепризнанный факт, тогда же это упорно замалчивали), считал книгу "Тихий Дон" вершиной советской литературы, но не мог простить Шолохову его заискиваний перед совет­ской властью. Вообще он не мог терпеть, когда власть бес­церемонно вмешивалась в дела художника и указывала, что и как ему делать.

Вспоминается в этой связи один примечательный случай. Сдавали в эксплуатацию спортивный комплекс "Нефтя­ник", в оформлении которого принимала участие и бригада Леонида Круля. Приехала высокопоставленная комиссия во главе с тогдашним первым секретарем республики Шакировым и приемка началась. Все шло спокойно, пока дело не касалось художественной отделки бассейна. " Это что еще за голый мужик с вилами!" - возмутился кто-то из членов комиссии, увидев на стене мозаичное панно из цветной смальты, изображающее море и седого Нептуна с трезуб­цем. Смущенный отец попытался было объяснить, но его и слушать не стали - "Убрать и все тут!". Художники вступи­лись за отца, осторожно доказывая, что его изображение здесь как раз к месту. Их сопротивление только подлило масла в огонь, возникла словесная перепалка, и отец, не в силах больше доказывать очевидное, отчаянно и сердито стуча костылями, демонстративно вышел из помещения. Я помню его усталое и расстроенно-бледное лицо, когда он ве­чером, сидя за ужином, пересказывал нам эту историю, с тревогой и страхом ожидая, что за ним придут. Он нагово­рил дерзостей первому, это ясно, просто так это еще никому с рук не сходило (это было время третьей волны диссиден­тов). Странно и необъяснимо, но ему сошло, за ним не при­ехали, может, забыли или не обратили внимания, хотя, мне думается, не забыли и зачли, внесли в соответствующий по­служной список, что не могло не сказаться на его художни­ческой карьере — за всю долгую творческую жизнь отец не был награжден или отмечен ни одним званием, ни одной грамотой, ни одной наградой.

Напротив нашего дома, через Костин двор, названного так по-видимому по имени жившего там купца или помещи­ка, на ул. Социалистической (б. Бекетовская) стоял Дом учи­теля. В начале века его вскладчину построили уфимские ям­щики, собираясь вместе по праздникам и весело проводя свободное время, не забывая, впрочем, и о душе - в доме существовала библиотека и был большой по тем временам зал для публичных собраний на 200 мест. Когда после вой­ны на внутреннем дворе тайком сжигали ямщицкую библио­теку (и это варварство не обошло стороной наш город!), отец прибегал со своим старым другом Шамаевым и как мог спасал книги. Делать это было строжайше запрещено — за одну книжку Достоевского или Есенина можно было полу­чить немалый срок, но молодых людей это не беспокоило. (Две книжки из той библиотеки - "Дневник писателя" Ф. М. Достоевского издания Маркса 1895 года — до сих пор стоят у меня на полке).

Доброта хуже воровства, гласит народная пословица. Возникнув не на пустом месте, она лишний раз подтвердила свою печальную правоту — спустя пятнадцать лет от биб­лиотеки осталось меньше трети книг, отец раздавал желаю­щим читать книги направо и налево, забывая на завтра, ко­му что отдал и не требуя расписки.

Кроме страсти к живописи и книгам, была у отца еще од­на глубокая и всепоглощающая страсть - музыка, которую он любил больше жизни. И само собой, первым крупным приобретением отца в новой квартире стала покупка магни­тофона.

 

"...В марте месяце купил себе магнитофон (взял в кассе взаимопомощи и все еще не рассчитался). Больно уж хоро­шая эта штучка, любую вещь записал, не нравитсястер. Только вот насчет пленок трудно... У меня уже целый кон­церт часа на три-четыре и танцев и музыки зарубежной, и Шаляпин, вообще, что хорошее передают по радио, я запи­сываю. И так еще ребячьи голоса записал. Есть Райкин и Миронова. Приезжай, послушаешь и тебя запишу...".

 

"...Сейчас проигрывал только что Робертино Лоретти, слышала наверно, недавно были две передачи подряд о нем, я записал. До чего ж прекрасный мальчик, что за волшеб­ный голос, чудо! Я его часто гоняю, ко мне все художники ходят слушать по 4-5 раз. Да, это рождается раз в 1000 лет...".

 

Когда отец писал картины, суетясь возле мольберта в ма­ленькой комнатке, насквозь пропахшей едким табачным ды­мом, запахами красок и растворителя "Пинен", отовсюду неизменно лились волшебные звуки, которыми, кажется, был пропитан сам воздух — это, захлебываясь, играл маг­нитофон. За относительно короткое время отцу удалось со­брать богатую фонотеку - более двадцати катушек пленок с записями первых радиотрансляций фортепианных и сим­фонических концертов, оперной музыки, романсов, а также легкой музыки. Отец очень любил и часто включал "Кар­тинки с выставки", "Хованщину" и "Бориса Годунова" Му­соргского, все симфонии Чайковского, "Аиду" Верди, оперы Вагнера, Пуччини, вальсы Штрауса, одной из любимейших его опер была опера "Руслан и Людмила" Глинки, особенно знаменитая ее интродукция, которую он часто напевал себе под нос. Трогательно было наблюдать, как он со слезами на глазах слушал Ивана Сусанина в блестящем исполнении Максима Дормидонтовича Михайлова — "Ты взойдешь, моя заря!" и арию князя Игоря из одноименной оперы Бородина — "О, дайте, дайте мне свободу!". Он говорил, что это лю­бимая опера его отца, моего деда, Яна Романовича Круля, страдавшего от постоянной тоски по родине и которого я так никогда и не видел. Часто звучала в комнатке и скри­пичная музыка - Сен-Санс, Моцарт, Сибелиус. Всего мне сейчас и не вспомнить и, думается, не случайно мой старший брат Владимир Леонидович, подполковник внутренних войск, так увлечен музыкой, играет на гитаре и прекрасно поет, не говоря уже о третьем брате по отцу Яне, который целиком посвятил свою жизнь музыке и учится в специаль­ной музыкальной школе при институте искусств по классу флейты. Что до меня, я познакомился с музыкой еще в ран­нем детстве — это была шестая симфония Чайковского, ее третья часть "Scherzo" — мне тогда было неполных шесть лет, я сидел рядом с отцом в его комнатке, он работал, а я, с трепетом и любопытством за ним наблюдая, слушал чару­ющую музыку и не мог оторваться.

Наверное, если бы отец не стал художником, он мог быть музыкантом с его точным слухом и безошибочным чувством ритма. Еще во время войны он изготовил простейший музы­кальный инструмент, нечто вроде балалайки, и сам выучил­ся играть на нем — так велико было его желание занимать­ся музыкой. Позже, когда я учился в седьмом классе, он ку­пил нам с братом баян и сам играл вместе с нами, помогая освоить этот достаточно сложный музыкальный инструмент. Правда, хватило его ненадолго и дальше я занимался один, по самоучителю. Должен признаться, меня хватило нена­много дольше — через полгода баян занял свое постоянное место в чулане, где он затерялся среди других ненужных ве­щей до полной поломки. Мы же с братом увлеклись игрой на шестиструнной гитаре, которая оказалась нам ближе и понятнее.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мой отец - художник Леонид Круль 2 страница| Мой отец - художник Леонид Круль 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)