Читайте также: |
|
Сколько мелькает их в поле!
Помню, у самой реки
Их собирали для Оли".
Дома чисто, прибрано, все давно уже спят и только мама на ногах — гремит посудой на кухне или устало крутит колесо швейной машины, дошивая последнюю стежку.
Уютом, покоем и домашним теплом были проникнуты эти благословенные годы моего детства, когда родители жили душа в душу и любили друг друга.
Но так продолжалось недолго.
Будучи от природы впечатлительным и доверчивым человеком, отец питал беспокойную слабость к представительницам прекрасного пола. Ничто не могло смутить его так, как присутствие молодой красивой женщины - он весь преображался, вспыхивая, как застигнутый врасплох юноша. Побросав все дела, он неутомимо шутил, смеялся, острил, с блеском рассказывал о музыке, поэзии, живопи си, привлекая на помощь всю свою богатую эрудицию, даже пел, и собеседницы не сразу покидали его общество, буквально очарованные обаянием и неиссякаемой энергией отца.
Поначалу мама воспринимала это достаточно спокойно, ибо в поведении отца не просматривалось ничего, кроме легкого и безобидного флирта, однако с течением времени все только обострилось. Особенно с получением мастерской на другом конце города, в Черниковке, куда маме было трудно добраться и своими глазами посмотреть, чем в действительности занимается ее муж. Отцу же все было нипочем - никак не реагируя на слабые возражения жены, он вовсю загулял, увлекаясь неожиданными знакомствами, и порою не возвращаясь домой по несколько дней. Если добавить, что дома происходило то же самое, встречаясь, художники напивались до последнего, неузнаваемого состояния, постоянного заработка у отца не было и денег порою не хватало на самое необходимое, можно себе представить, каким жалким и двусмысленным было положение матери.
В ее душе, обычно послушной и терпеливой, поселилась ревность, обидная и непримиримая.
Сейчас и не вспомнить, когда наша семья дала первую серьезную трещину. Засыпая, я с бьющимся от волнения сердцем вслушивался в бесконечные ссоры и перепалки, готовый при случае вмешаться и разнять обезумевших, дорогих мне людей. Слава богу, что случалось это не часто. В силу своего мягкого и нерешительного характера я не мог занять сколько-нибудь определенной позиции в конфликте родителей между собой, чем вызывал на себя огонь с обеих сторон. А в чем, скажите, я, нескладный и стеснительный подросток тринадцати лет, должен был разобраться, разве мог я рассудить тех, кто был мне безраздельно дорог? Это был непосильный, жестокий выбор.
С тех пор я только и делал, что везде и всюду мирил родителей, опасаясь их разрыва. Неблагодарная моя миссия не была понята ни с одной стороны и они были правы - невозможно помирить людей, исчерпавших доверие друг к другу, как невозможно склеить однажды разбитую вазу. Тем не менее, когда в 1980 году отец навсегда уходил к другой женщине, мама в отчаянии умоляла его остаться, и позабыв про женскую гордость, была готова простить ему все прежние измены и прегрешения, - такова была мучительная сила ее привязанности к человеку, которого она когда-то любила и с которым ей пришлось прожить большую часть своей жизни. Она и потом, долгие несколько лет, все ждала мужа, не смея поверить в его предательство и безутешно надеясь, что он все же одумается, вернется домой - мама панически боялась остаться одна. Мы с братом давно уже жили своими семьями, лелея наших первенцев, а она не находила себе места в пустой и покинутой всеми квартире.
Эти годы безжалостно укоротили ее жизнь, лишив существование всякого смысла и спасительной надежды.
(Спустя девять лет, двадцатого ноября 1989 года, Нина Алексеевна Круль, в девичестве Овчинникова, тихо и молча скончается в своей квартире, пролежав в ванной комнате шесть часов одна до прихода старшего сына Володи. Всевышний не оставил ее своими заботами, уложив пожилую грузную женщину на холодный цементный пол без единой ссадины и кровоподтека. Мама ушла из жизни, не попрощавшись и наказав нас вечным молчанием. Первые слова отца, когда ранним утром я вошел к нему в мастерскую с печальным известием, были — "Нина, Нинушка! Это я во всем виноват...". Он плакал, размазывая по щекам слезы. Что я мог ему ответить?..).
Всю свою оставшуюся жизнь отец неотступно бредил навязчивым желанием вернуться в квартиру номер 31 по улице Карла Маркса, дом 32, где когда-то прошли лучшие и счастливейшие годы его жизни, он был молод, полон надежд и будущее представлялось ему далеким и нескончаемым.
А ту художественную мастерскую, сыгравшую роковую роль в разладе семьи и ставшую последней каплей в материнском терпении, отец получил в самом начале семидесятых. Я попал туда летом 1972 года, когда будучи студентом 2-ого курса авиационного института проходил практику на моторостроительном заводе. Просторное полуподвальное помещение, расположенное в цоколе пятиэтажного здания по улице Невского, насчитывало несколько полутемных комнат, по-видимому, давно не убиравшихся и заваленных раз бросанными в беспорядке холстами, подрамниками, скомканной использованной бумагой, картоном, тюбиками с краской. Мебели почти не было, кроме старого дивана, небольшого письменного стола, нескольких стульев и, кажется, этажерки с книгами. Всюду по стенам были развешаны картины (основная достопримечательность мастерской), которые удачно прикрывали выцветшие от времени обои. За столом, в большой проходной комнате шумно разговаривала компания выпивших людей, среди которых я нашел отца. Он не сразу обратил на меня внимание, какое-то время смотрел в сторону вниз чужим, застывшим взглядом, потом вдруг вскрикнул и рванулся ко мне. Он был пьян и совершенно не контролировал себя — стул под ним надломился и отец, потеряв равновесие, полетел на пол. Плачущего и растроганного, его подняли и помогли сесть на диван, а он все тянулся ко мне, обнимая и целуя меня. Давно я не видел его в таком состоянии. Пока он что-то радостно и сбивчиво рассказывал, знакомил с приятелями, я с любопытством осматривал мастерскую. Правда, это продолжалось недолго, чувство неловкости не покидало меня и я, смущаясь, заторопился домой. Передвигаться самостоятельно отец уже не мог и мы с трудом вывели его на улицу, где нам удалось остановить такси и скоро уже мы были дома.
Это было мое первое посещение мастерской, где отцу предстояло прожить долгих двадцать два года.
Потом, позже, я частенько наведывался к нему, подолгу просиживая на табурете возле мольберта, наблюдая, как он неторопливо и основательно кладет свежий мазок на пока еще чистый и нетронутый холст, где за тонкими карандашными линиями уже угадывалась будущая картина. Отец не умел работать при посторонних, мое присутствие его отвлекало и раздражало, мешая сосредоточиться, и тогда он откладывал кисть и мы пускались в бесконечные разговоры об искусстве. Отец был вспыльчив и резок, я упрям и заносчив, никто не хотел никому уступать, и нередко все заканчивалось ссорой, когда отец, не желая более продолжать беседу, отворачивался и вне себя от гнева стучал костылями, а я, не в силах сдержать его раздражение, уходил из мастерской расстроенный и поникший, ругая свой несносный характер. Мы были с ним слишком похожи друг на друга и в этом лежал корень всех наших противоречий.
В мастерской всегда бывал самый разный народ, не обязательно художники, чаще соседи, случайные люди, по различным причинам завернувшие к нему на огонек. Отец встречал всех радушно и приветливо, как самых близких гостей, оставляя незаконченную работу и наскоро собирая на стол. Сколько раз потом он жаловался мне на свою общительность, мешавшую ему работать, хотя, мне казалось, причина была совсем в другом - в усиливающейся тяге к спиртному, грозившей вот-вот перейти в хроническую болезнь. Этим объяснялось отсутствие в его характере твердости и мужества, порою даже обычные человеческие качества изменяли ему и трудно было предугадать, как он поведет себя в той или иной ситуации. Он уже не мог, как прежде, держать себя в руках и я, время от времени, приходя в мастерскую к отцу, попадал в неловкое положение, становившись свидетелем тяжелых и печальных сцен, которыми завершались эти пьяные сборища.
Я и не заметил, когда в мастерской появилась молодая крепкая деревенская женщина по имени Света. Она училась в художественно-производственном объединении "Агидель" и приходила к отцу брать уроки по станковой живописи. Отец и раньше помогал студентам, не считаясь со временем, и я бы не придал этому факту никакого значения, но тут его словно подменили - он вдруг бросил пить, отказался от курения, старой, вросшей в его жизнь, привычки и неустроенный одинокий быт, свойственный большинству художников, начал понемногу приходить в норму. Отец будто помолодел, окреп, стал следить за собой и в мастерской как-то сразу стало по-домашнему уютно. Куда-то исчезли собутыльники, пьяные компании, а редкие встречи по вечерам протекали спокойно и без срывов. Но самое главное - он начал писать. Его живопись приобрела новые оттенки, прозрачный лиризм сменился неожиданно скрытым, глухим трагизмом и оттого еще пронзительнее стали его бесхитростные, простые, без отвлекающих красочных деталей, суровые пейзажи. Оставалось и долго не проходило ощущение ускользающей и невосполнимой потери. Я не помню названий картин, тец давал им имена легко, не задумываясь, брал первое, что приходило ему в голову, обычно по местности, где писал предварительные этюды. В общем-то, это и не были картины в привычном смысле слова, а, скорее, философские откровения, размышления, особое значение которым придавало окружение среднерусского пейзажа, помогая острее пережить красоту и манящую быстротечность всего живого. Обычно он брал переходное время года - от зимы к ранней весне или от позднего лета к осени - и на этом материале создавал неустойчивую, колеблющуюся живописную конструкцию, способную разбудить любую равнодушную к красоте душу.
И в это время я был сражен внезапным известием о том, что у отца будет ребенок от этой женщины. Даже сама мысль об этом мне казалась кощунственной, а он радовался и восторженно плакал, не скрывая слез. Я терял почву под ногами от обиды и возмущения, не зная, как себя вести, а он был счастлив. Я ненавидел его всей душой, считая его предателем, а он просил участия и любви. Не помню, что я тогда наговорил ему, в беспамятстве выбегая из мастерской, видимо, я защищал маму, осиротевшую под конец жизни.
Отцу и в голову не могло придти, что я не пойму его, потому он и не замечал, как мне было плохо.
Несколько месяцев я не появлялся у отца в мастерской, обходил ее стороной — нанесенная душевная рана никак не хотела зарастать, и я не мог относиться к отцу, как прежде, что-то глубоко внутри мешало мне успокоиться. Я жалел мать, она не заслуживала той участи, на которую обрек ее отец, но что я мог поделать! У меня текла своя, непростая семейная жизнь, и я не мог уделить маме достаточного внимания. Она все понимала и не обижалась.
У родителей никогда не было садового участка, да и если он был, работать на нем было бы некому. Отец вечно где-то пропадал - на работе, у друзей, и мы редко его видели, даже по воскресным дням он не изменял укоренившейся привычке - вставать в шесть утра, и уходил, когда еще все спали, а мама, вполне согласившись с отведенной ей ролью домашней хозяйки, находила удовольствие в занятиях с детьми, суетилась возле газовой плиты, стирала, убиралась по дому. Тем не менее, один раз у нас все же была своя земля, три сотки, неподалеку от города, где-то возле пятого совхоза. Мы владели ей всего одно лето - на большее нас не хватило. Мама, жалея нас, сама копала и обрабатывала землю, отец выдергивал сорняки, ползая на коленях, а мы с Володей в это время прятались от солнца в защитной лесополосе. Первый энтузиазм прошел быстро, и понемногу участок превратился в заброшенный пустырь, где буйно разрослись татарник и лебеда, напрочь забившие робкие поросли картошки, моркови и свеклы. Стоит ли говорить о том, что урожай мы сняли никудышный и единственным прибавком к столу были подсолнухи, прекрасно уродившиеся в то жаркое лето, и которыми угощался весь двор. Смягчающими обстоятельствами, хоть как-то оправдывавшими наше неумение вести огородное хозяйство, были трудности с дорогой. Мама из-за своей полноты избегала пользоваться городским транспортом и отцу приходилось вывозить нас на своем "драндулете". Делал он это в два приема, так как мотоколяска вмещала только двоих, водителя и пассажира; сначала отвозил мать, оставлял ее на участке и по том возвращался за нами. Обратный маршрут все менял местами — сначала мы, а потом мама. Таким образом, процедура перевозки "рабочей силы" занимала довольно продолжительное время, утомляя отца и весьма забавляя нас с братом.
Однажды случилось так, что мама потерялась. Было уже поздно, когда отец привез нас с Володей домой, и поехал за мамой. Он вернулся домой затемно, расстроенный, и с порога заявил, что мамы нигде нет. Мы подняли суматошный рев, и это прибавило сил отцу, хлопнув дверью, он отправился на повторные поиски. Спустя некоторое время он вернулся и вместе с ним в комнату вошла улыбающаяся мама. Радости нашей не было конца, особенно как-то по-мальчишески ликовал и суетился отец. Как хорошо, что снова все вместе, все благополучно закончилось и в семье мир и покой. Мама быстро собрала на стол, мы поужинали и легли спать. Родители просто разминулись, этим и объяснялось все. Выполнив работу и не дождавшись отца, мама спокойно пошла прямиком через поле, а заплутавший отец искал ее там, где оставил — на участке. Исколесив в беспорядке окрестности, отец нашел ее возле пригородного моста через реку Белую.
Вспоминая этот полузабытый эпизод из моего детства, я начинаю понимать, что для него значила жена Нинушка, моя мама. В сущности, он ведь был слабым человеком, неспособным на длительное и решительное сопротивление, не умел и не мог обижаться (и этим невольно пользовались некоторые его "друзья") и здесь несгибаемый мамин характер был как нельзя кстати, служа отцу опорой и поддержкой в трудные минуты. Что говорить, мама немного понимала в отцовском творчестве, для нее главным в жизни была семья, дети, хозяйство, в этом смысле она не отличалась от других женщин, но именно такая жена и была нужна моему отцу.
Он этого не понял, ему не дано было понять — так распорядилась судьба.
- VI –
Удивительная и странная все-таки вещь — время, неподвластное даже самому искушенному человеческому сознанию. То, что ранее казалось далеким и недоступным, скрытым за пеленою лет, вдруг становится явным, близким и привычным, чем-то обыденным. Как порыв налетевшего ветра играет легкими, безвольными пушинками, так и время играет человеческими судьбами, вмешиваясь и изменяя установившееся течение жизни.
Лежит передо мной на столе стопка отцовских писем, заботливо сохраненных его адресатом, старшей сестрой Ниной Яновной. Письма разные - смешные, ироничные, сердитые, и почти в каждом из них о политике. Крепко не любил мой отец советскую власть, да и она отвечала ему взаимностью. Не мог он мириться с творившемся в стране безобразием, не мог и не умел молчать.
"...Эх, Нина, Нина, как посмотришь на наш народ, так сердце кровью обливается, насколько он терпелив, насколько запуган и закабален, это просто жуть. Как самые последние безмолвные рабы. И как только это русский народ терпит, уму непостижимо. Правильно венгры сделали, с голыми задницами социализма они строить не будут. Они говорят, раз мы для государства, то и оно на нас, будьте любезны. Мы на Вас работаем, дайте нам хлеба, продуктов, приличную зарплату и жилье, на это мы соглашаемся, а нет, мы в очередь за хлебом после работы стоять не будем и катитесь ко всем чертям. Раз, и все, сделали. Но наши осрамились на весь мир как варвары. Как была Россия жандармом Европы, так и осталась. А как наши боятся того, что натворили в Венгрии, а? Трусы несчастные, но ведь кровью правды не зальешь. Сейчас что они выдумали, вспомнили Сталина, как он Крымразогнал - сослал, уничтожил, стер с лица земли крымских татар и несколько народностей на Кавказе - так и они хотят сделать в Венгрии. Сейчас всю молодежь сажают в поезда и гонят в Сибирь, нам то известно, мы стоим на пути к Сибири, а железнодорожники ведь не дураки, знают, кого везут. Эх, Ниночка, все, что накипело, не опишешь. Но ясно одно, что венгры своей кровью поплатились за то, чтобы их дети могли есть хлеб, масло, сахар, а мы, безмолвные бараны, вечно будем как голодные собаки, набрасываться на то, что выкинут нам наши дорогие правители. В магазине на целый город с 900 тыс. населения два-три ящика масла или десять мешков муки "плановой" в месяц. Ведь должны же в конце концов венгерские, польские, египетские, германские, монгольские, китайские дети кушать масло да сгущенное молоко, они ведь дети, а наши не дети? А? Ты ответь, за что они должны страдать. Ниночка, я не за себя так говорю, я могу пока что купить на рынке, а за тех, у которых семьи из 8 человек, да заработок 600 рублей в месяц. Они чем виноваты перед государством, не за них ли Ленин поднял свой голос, ведь не за тех "буржуев", которых у нас теперь тысячи, которых мы сейчас обрабатываем, но которые по-другому стали называться, но от этого ничуть не лучше...
Нина, ты прости за мою чепуху, наболтал тебе всякой дряни. Привет ото всех, всех, всех.
Лешка".
Письмо датировано двадцатым ноября 56-го года. А вот другое, тоже характерное, письмо, написанное в 1964 году:
"...Ну вот, Никита-то довел Россию до ручки и его "ушли". Хорошо, молодцы, устроили дворцовый переворот в традиционной русской форме. Хорошо, показали еще раз всему миру, что у нас нет ни свободы дискуссий, ни свободы слова. Весь мир задает вопрос - почему довели до такого положения Россию и вовремя не одернули Хрущева? Где был Брежнев, когда творил свои дела Хрущев, почему они все не могли сказать ему прямо, а свернули ему шею и выкинули, будто его и не было. Я, например, рад, что нашлись люди, которые осмелились выступить против такого диктатора. Сейчас все компартии мира требуют правды и чтобы дали возможность выступить Хрущеву, чтобы он сказал, как коммунист, почему его сместили, почему все скрывают от народа, почему делают секретные пленумы и не печатают все, что там происходило. Молодцы, что требуют. Сейчас уже трудно умолчать, не то время, сейчас все делегации едут в Москву, чтобы потребовать (заметь, потребовать!) от ЦК о смещении Хрущева, о методах его смещения.
Молодцы!
Ну, хватит о политике. Достаточно мы каждый день с ней сталкиваемся, как только выйдешь в город, папирос нет уже третий месяц. А махоркой торговать не разрешают — обливают керосином. Такой свободы торговли не знала и не знает ни одна страна мира. Нина вчера стояла шесть часов за поллитрой постного масла, во как! Сейчас Брежнев спекулирует перед народом, пустили в продажу белый хлеб, булки, это возможно остатки, продадут, а молока-то в элеваторах нет и брать неоткуда...".
Разумеется, не об одной только политике писал мой отец своей сестре в Нарофоминск, часто шутил, подсмеивался над собой, неустроенным бытом, горячо звал сестру в родной город, Уфу. Писал о своей работе, жаловался на непостоянный заработок и очень редко, почти никогда не поверял бумаге свои заветные мысли. Только иногда...
"...Нина, я кажись не поблагодарил тебя за книгу, так чт о спасибо тебе за нее, "Дневник А. Франк... Прочитай книгу "Новый мир", там есть рассказ "Один день...", очень интересный популярный рассказ. Я еще не читал его. Но я его найду и прочитаю...".
"...Нина, я смотрел уже обе серии "Рокко и его братья". Ничего там я не вижу такого, чтобы подействовало так на нашу молодежь. Там взят кусочек жизни. Она, эта женщина, не из публичного дома, а типичная проститутка, которых у нас полно и у нас точно такие моменты быва ют, столько поножовщины бывает из-за таких потаскух и у нас. Нина, почему эта картина получила премии на фестивале? - за человечность, правду. Я смотрел ее и вижу, что это может произойти независимо от устройства государства. Сколько у нас приезжает людей из деревень и некоторых город коверкает, да и без приезда, городских вообще, посмотри на этих стиляг. Они же только об этом и думают, только бы выпить, достать денег, найти на одну ночку девочку. И вся их цель. Так что это жизнь, это было, есть и будет очень и очень долго и указами ее не изменишь...".
"...Ну хватит про это, ибо я могу описать эти мытарства в десятках томов, как Лопаткин из книги "Не хлебом единым" Дудинцева. Если Нина не читала, то прочитай эту правдивую повесть о нашей жизни, как он здорово там всех крошит, поэтому они так на него и всполошились. Я ведь Нина сейчас библиотеку собираю, набрал полный шкаф книг и сейчас тоже хорошие книжечки покупаю. Люблю читать, грех мой, сижу до полуночи...".
Что правда, то правда — отец читал запоем. Я уже упоминал про домашнюю библиотеку, насчитывающую более пятисот томов - Стендаль, Бальзак, Франс, Сервантес, Фейхтвангер, Диккенс, Фейербах, Спиноза, Шекспир, Рабле, Соловьев, Достоевский, Гомер, Еврипид, Аристофан. В 60-ые годы (отец их называл годами культпросвета и тут же сам объяснял — просвет между двумя культами -!) издавали много и недорого, так что книги купить мог каждый, было бы желание. А оно у отца было, да еще какое! Он не просто читал — конспектировал, сравнивал, очень серьезно анализировал прочитанное, так что взгляды его представляли вполне законченную и продуманную систему. Отец обладал поразительным чутьем на современную литературу, болезненно реагируя на выступления так называемых "придворных" писателей. И в то же время он высоко ценил поступок Горького, когда тот в 1918 году бросил партбилет Ленину на стол в знак протеста против бесчисленных озлобленных арестов и расстрелов лучших и достойнейших русских интеллигентов, уважал Фадеева за его достойный уход из жизни (сейчас о самоубийстве Фадеева знают многие, это общепризнанный факт, тогда же это упорно замалчивали), считал книгу "Тихий Дон" вершиной советской литературы, но не мог простить Шолохову его заискиваний перед советской властью. Вообще он не мог терпеть, когда власть бесцеремонно вмешивалась в дела художника и указывала, что и как ему делать.
Вспоминается в этой связи один примечательный случай. Сдавали в эксплуатацию спортивный комплекс "Нефтяник", в оформлении которого принимала участие и бригада Леонида Круля. Приехала высокопоставленная комиссия во главе с тогдашним первым секретарем республики Шакировым и приемка началась. Все шло спокойно, пока дело не касалось художественной отделки бассейна. " Это что еще за голый мужик с вилами!" - возмутился кто-то из членов комиссии, увидев на стене мозаичное панно из цветной смальты, изображающее море и седого Нептуна с трезубцем. Смущенный отец попытался было объяснить, но его и слушать не стали - "Убрать и все тут!". Художники вступились за отца, осторожно доказывая, что его изображение здесь как раз к месту. Их сопротивление только подлило масла в огонь, возникла словесная перепалка, и отец, не в силах больше доказывать очевидное, отчаянно и сердито стуча костылями, демонстративно вышел из помещения. Я помню его усталое и расстроенно-бледное лицо, когда он вечером, сидя за ужином, пересказывал нам эту историю, с тревогой и страхом ожидая, что за ним придут. Он наговорил дерзостей первому, это ясно, просто так это еще никому с рук не сходило (это было время третьей волны диссидентов). Странно и необъяснимо, но ему сошло, за ним не приехали, может, забыли или не обратили внимания, хотя, мне думается, не забыли и зачли, внесли в соответствующий послужной список, что не могло не сказаться на его художнической карьере — за всю долгую творческую жизнь отец не был награжден или отмечен ни одним званием, ни одной грамотой, ни одной наградой.
Напротив нашего дома, через Костин двор, названного так по-видимому по имени жившего там купца или помещика, на ул. Социалистической (б. Бекетовская) стоял Дом учителя. В начале века его вскладчину построили уфимские ямщики, собираясь вместе по праздникам и весело проводя свободное время, не забывая, впрочем, и о душе - в доме существовала библиотека и был большой по тем временам зал для публичных собраний на 200 мест. Когда после войны на внутреннем дворе тайком сжигали ямщицкую библиотеку (и это варварство не обошло стороной наш город!), отец прибегал со своим старым другом Шамаевым и как мог спасал книги. Делать это было строжайше запрещено — за одну книжку Достоевского или Есенина можно было получить немалый срок, но молодых людей это не беспокоило. (Две книжки из той библиотеки - "Дневник писателя" Ф. М. Достоевского издания Маркса 1895 года — до сих пор стоят у меня на полке).
Доброта хуже воровства, гласит народная пословица. Возникнув не на пустом месте, она лишний раз подтвердила свою печальную правоту — спустя пятнадцать лет от библиотеки осталось меньше трети книг, отец раздавал желающим читать книги направо и налево, забывая на завтра, кому что отдал и не требуя расписки.
Кроме страсти к живописи и книгам, была у отца еще одна глубокая и всепоглощающая страсть - музыка, которую он любил больше жизни. И само собой, первым крупным приобретением отца в новой квартире стала покупка магнитофона.
"...В марте месяце купил себе магнитофон (взял в кассе взаимопомощи и все еще не рассчитался). Больно уж хорошая эта штучка, любую вещь записал, не нравится — стер. Только вот насчет пленок трудно... У меня уже целый концерт часа на три-четыре и танцев и музыки зарубежной, и Шаляпин, вообще, что хорошее передают по радио, я записываю. И так еще ребячьи голоса записал. Есть Райкин и Миронова. Приезжай, послушаешь и тебя запишу...".
"...Сейчас проигрывал только что Робертино Лоретти, слышала наверно, недавно были две передачи подряд о нем, я записал. До чего ж прекрасный мальчик, что за волшебный голос, чудо! Я его часто гоняю, ко мне все художники ходят слушать по 4-5 раз. Да, это рождается раз в 1000 лет...".
Когда отец писал картины, суетясь возле мольберта в маленькой комнатке, насквозь пропахшей едким табачным дымом, запахами красок и растворителя "Пинен", отовсюду неизменно лились волшебные звуки, которыми, кажется, был пропитан сам воздух — это, захлебываясь, играл магнитофон. За относительно короткое время отцу удалось собрать богатую фонотеку - более двадцати катушек пленок с записями первых радиотрансляций фортепианных и симфонических концертов, оперной музыки, романсов, а также легкой музыки. Отец очень любил и часто включал "Картинки с выставки", "Хованщину" и "Бориса Годунова" Мусоргского, все симфонии Чайковского, "Аиду" Верди, оперы Вагнера, Пуччини, вальсы Штрауса, одной из любимейших его опер была опера "Руслан и Людмила" Глинки, особенно знаменитая ее интродукция, которую он часто напевал себе под нос. Трогательно было наблюдать, как он со слезами на глазах слушал Ивана Сусанина в блестящем исполнении Максима Дормидонтовича Михайлова — "Ты взойдешь, моя заря!" и арию князя Игоря из одноименной оперы Бородина — "О, дайте, дайте мне свободу!". Он говорил, что это любимая опера его отца, моего деда, Яна Романовича Круля, страдавшего от постоянной тоски по родине и которого я так никогда и не видел. Часто звучала в комнатке и скрипичная музыка - Сен-Санс, Моцарт, Сибелиус. Всего мне сейчас и не вспомнить и, думается, не случайно мой старший брат Владимир Леонидович, подполковник внутренних войск, так увлечен музыкой, играет на гитаре и прекрасно поет, не говоря уже о третьем брате по отцу Яне, который целиком посвятил свою жизнь музыке и учится в специальной музыкальной школе при институте искусств по классу флейты. Что до меня, я познакомился с музыкой еще в раннем детстве — это была шестая симфония Чайковского, ее третья часть "Scherzo" — мне тогда было неполных шесть лет, я сидел рядом с отцом в его комнатке, он работал, а я, с трепетом и любопытством за ним наблюдая, слушал чарующую музыку и не мог оторваться.
Наверное, если бы отец не стал художником, он мог быть музыкантом с его точным слухом и безошибочным чувством ритма. Еще во время войны он изготовил простейший музыкальный инструмент, нечто вроде балалайки, и сам выучился играть на нем — так велико было его желание заниматься музыкой. Позже, когда я учился в седьмом классе, он купил нам с братом баян и сам играл вместе с нами, помогая освоить этот достаточно сложный музыкальный инструмент. Правда, хватило его ненадолго и дальше я занимался один, по самоучителю. Должен признаться, меня хватило ненамного дольше — через полгода баян занял свое постоянное место в чулане, где он затерялся среди других ненужных вещей до полной поломки. Мы же с братом увлеклись игрой на шестиструнной гитаре, которая оказалась нам ближе и понятнее.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Мой отец - художник Леонид Круль 2 страница | | | Мой отец - художник Леонид Круль 4 страница |