Читайте также: |
|
— Действительно, — Гжегож Гейнче сплел пальцы, тоже оперся об арку, но глаз не опустил. — Действительно, много недомолвок ваша епископская милость не оставила. Однако старания эти весьма тщетны, поскольку факт обмена письмами между вашей милостью и Римом мне прекрасно известен. Я знаю также, что результаты этой переписки менее чем скромны, а точнее — нулевые. Никто, естественно, не запретит вашей милости кропать новые эпистолы, ибо капля камень точит, как знать, авось кто-нибудь из кардиналов наконец поддастся, возможно, меня наконец отзовут. Лично я в этом сомневаюсь, однако все в руце Божией.
— Аминь. — Епископ Конрад усмехнулся и вздохнул, радуясь стабилизации уровня беседы. — Аминь, Гжесь. А ты неглупый парень, знаешь? Это я в тебе люблю. Жаль, что только одно это.
— Воистину жаль.
— Не юродствуй. Ты прекрасно знаешь, какие у меня к тебе претензии и почему я хочу, чтобы тебя отозвали. Ты слишком мягок, Гжесь, слишком милосерден. Действуешь малорешительно, вяло и беспланово. А время этому не благоприятствует. Haereses ас nultahalahicinnostradioecesisurrexerunt. [117]Расцветают кацерство и идолопоклонство. Вокруг аж в глазах рябит от гуситских шпионов. Колдуньи, кобольды, призраки и прочие адские чудовища измываются над нами, устраивают свои шабаши на Слензе, в пяти милях от Вроцлава. Отвратительные деяния и культ сатаны процветают ночами на Гороховой, на Клодской горе, на Железняке, под вершиной Прадеда, в сотнях других мест. Поднимают головы бегинки. Насмехается над законом Божиим безбожная секта Сестер Свободного Духа, безнаказная, потому что в ней действуют и верховодят дворянки, патрицианки и настоятельницы богатейших монастырей. А ты, инквизитор, чем можешь похвалиться? У тебя из рук выскальзывает Урбан Горн, вероотступник, предатель и гуситский шпион. Хоть был у тебя в руках, сбегает Рейнмар фон Беляу, чародей и преступник. Один за другим выскальзывают торгующие с гуситами купчики: Барт, Трост, Ноймаркт, Пфефферкорн и другие. Правда, кара настигла их, но ведь не тобой назначенная и осуществленная. Кто-то тебя выручил. Кто-то постоянно тебя выручает. Разве это порядок, чтобы инквизитора кто-то выручал? А? Гжесь?
— Вскоре, уверяю вашу милость, я положу конец этим выручательствам.
— Ты все время только уверяешь. Уже два года тому назад, в декабре, ты якобы нашел свидетеля, показания которого должны были раскрыть какую-то опасную, прямо-таки демоническую организацию или секту, виновную в многочисленных убийствах. Этого свидетеля, кажется, дьякона намысловской коллегиаты, ты наскреб, ха-ха, в сумасшедшем доме. Я напряженно ждал, чтобы послушать показания твоего психа. И что? Ты не сумел довести его до Вроцлава.
— Не сумел, — согласился Гейнче. — В пути он был коварно убит. Тем, кто занимается черной магией.
— Ах, ах! Черная магия.
— И это доказывает, — спокойно продолжал инквизитор, — что кому-то было важно, чтобы он молчал. Ибо если б заговорил, то его показания сильно кому-то повредили бы. Он был очевидцем убийства купца Пфефферкорна. Возможно, узнал бы убийцу, если б ему его показали.
— Может, да. А может, нет. Этого мы не знаем. А почему не знаем? Потому что папский инквизитор не умеет оградить свидетеля. Даже если этот свидетель — псих из Башни Шутов. Конфуз, Гжесь. Компрометация.
— У тебя под самым боком, — продолжал епископ, не дождавшись реакции, — расцветает преступность, никто не может считать себя в безопасности. Грабители-рыцари на пару с гуситами грабят монастыри. Евреи оскверняют облатки и могилы. Еретики уворовывают подати, обескровливающие бедный люд. Дочь Яна Биберштайна, рыцаря и вельможи, оказывается похищенной и изнасилованной явно гуситами в порядке мести за то, что Биберштайн — добрый католик. А ты что? Снова тебя приходится выручать. Я, епископ Вроцлава, у которого на шее неисчислимое множество проблем, касающихся веры, вынужден вместо тебя сжигать виновных.
— Среди сожженных сегодня, — поднял брови инквизитор, — были виновные? Что-то я не заметил.
— Способность замечать, — парировал епископ, — отнюдь не самая сильная твоя сторона, Гжесь. Несомненно, очень многого ты не замечаешь. А это, увы, вредит Силезии. И Церкви. И SanctumOfficium [118], которой ты как-никак служишь.
— Святой Инквизиции вредят бессмысленные и демонстративные экзекуции. Вредит несправедливость. Именно благодаря таким действиям возникает черная легенда, миф о жестокой инквизиции, льется вода на мельницу еретической пропаганды. Я с ужасом думаю о том, что через сто лет останется только эта легенда, мрачная и чудовищная повесть о ямах, пытках и кострах. Легенда, в которую поверят все.
— Не знаешь ты ни людей, ни исторических процессов, — холодно ответил Конрад из Олесьницы. — А это перехеривает тебя как инквизитора. Тебе следует знать, Гжесь, что во всем существуют два полюса. Если возникнет чудовищная легенда, то появится и античудовищная. Контрлегенда. Еще более чудовищная. Если я сожгу сто человек, то через сто лет одни будут утверждать, что я сжег тысячу. Другие — что не сжег ни одного. Через пятьсот лет, если этот свет проживет так долго, на каждых трех, взахлеб болтающих о ямах, пытках и кострах, придется по меньшей мере один шут, который станет утверждать, что никаких ям не было, пыток не совершали, инквизиция была полна милосердия и справедлива, а если и наказывала, то как отец, увещевающий нашалившее чадо, а все разговоры о кострах — не более чем вымысел и еретический обман. Поэтому делай свое дело, Гжесь, а остальное оставь истории. И людям, ее понимающим. И не пудри мне мозги разговорами о справедливости. Не ради справедливости была создана инквизиция, в которой ты работаешь. Справедливость — это droitdeseigneur. Ergo — справедливость это я, ибо я здесь синьор, я господин, я Пяст, я князь. Князь Церкви, но такой, который habetomniaiuratamquamdux [119]. Ты же, Гжесь, всего лишь, прости, слуга.
— Божий.
— Ерунда. Ты слуга, рядовой инквизиции, организации, которая призвана душить мысль в зародыше и устрашать мыслящих, порицать и порабощать вольные умы, сеять ужас и террор, делать так, чтобы сброд боялся мыслить. Ибо именно для того была создана эта организация. Жаль, что мало кто помнит об этом. Потому как распространяется и расцветает кацерство. Расцветает благодаря тебе подобным, одержимым и не отрывающим глаз от неба, ползающим босыми и копающимся в ими же придуманном исследовании Христу. Таким, которые болтают о вере и покорности, о службе Божией, позволяют ездить на себе и гадить на себя птичкам. И время от времени получающим стигматы. Ты веришь в стигматы, Гжесь? В знамения?
— Нет, ваша милость. Не верю.
— Это уже что-то. Продолжаю: то, что ты видишь вокруг себя, отец инквизитор, есть не Божественный театр, не Божий игры. Это мир, которым надо управлять. Владеть. А власть — привилегия князей. Господ. Мир — это доминиум, который должен подчиняться владыкам и с низким поклоном принимать droitdeseigneur, власть сеньора. И вполне естественно, что сеньорами являются князья Церкви. Как и их сыновья. Да, да, Гжесь. Миром правим мы, от нас примут власть наши сыновья. Сыновья королей, князей, пап, кардиналов и епископов. А сыновья мануфактурных купцов, прости за искренность, есть и будут вассалами. Подданными. Слугами. Они должны служить. Служить! Ты понял, Гжегож Гейнче, сын свидницкого купчишки? Понял?
— Лучше, чем полагает ваша милость.
— Так иди и служи. Будь чутким к проявлениям кацерства, как на то должно указывать твое имя: Грегорикос. Будь непримирим к еретикам, безбожникам, отщепенцам, монстрам, колдуньям и евреям. Будь немилосердным с теми, которые осмеливаются поднимать мысль, глаза, голос и руки на мою власть и на мое имущество. Служи. AdmaioremgloriamDei [120]
— В отношении последнего ваша милость может полностью на меня рассчитывать.
— И помни. — Конрад снова поднял два пальца, но на этот раз в его жесте не было ничего от благословения. — Помни: кто не со мной, contra те est [121]. Либо со мной, либо против меня, tertium поп datur [122]. Кто потворствует моим вратам, тот сам — мой враг.
— Понимаю.
— Это хорошо. Посему перечеркнем толстой чертой то, что было. Начнем с нового, чистого листа. Sapientisatdictumest [123]для начала договоримся так: на следующей неделе очередной десяток сожжешь ты, инквизитор Гжесь. Пусть Силезия на мгновение замрет. Пусть грешники вспомнят об адском огне. Пусть нестойкие укрепятся в вере, увидев альтернативу. Пусть доносители вспомнят, что надобно доносить, доносить много и на кого удастся. Прежде чем кто-нибудь не донесет на них. Пришло время террора и ужаса! Необходимо железной десницей и ежовой рукавицей схватить за горло змею еретичества. Сжать и не отпускать! Ибо именно тому, что когда-то отпустили, что проявили слабость, мы обязаны теперешним расцветом ереси.
— Ересь в Церкви, — тихо сказал инквизитор, — существовала веками. Всегда. Ибо Церковь всегда была оплотом и пристанищем для людей глубоко верующих, но и живо мыслящих. Будучи одновременно, к сожалению, всегда укрытием, податливой почвой и полем для действия таких креатур, как ваша милость.
— Люблю в тебе, — сказал после долгого молчания епископ, — твой интеллект и твою искренность. Воистину жаль, что ничего более. Кроме этого.
Отец Фелициан, для мира некогда Ганис Гвисдек по прозвищу Вешка, грелся в солнечном пятне в конце монастырского сада, наблюдая из-за куста терна за погруженными в тихую беседу епископом и инквизитором. «Как знать, — думал он, — может, вскоре и меня допустят к таким беседам, может, и я смогу принять в них участие? Как равный? Ведь я иду в гору. В гору».
Отец Фелициан действительно шел в гору. Епископ отличал его за заслуги. Состоящие в основном из доносов на предыдущего подчиненного, каноника Отто Беесса. Когда в результате доносов Отто Беесс попал в немилость, на епископском дворе стали иначе смотреть на отца Фелициана. Совершенно иначе. Отцу Фелициану казалось, что с удивлением.
«Иду в гору. Ха! Иду в гору».
— Отче.
Он вздрогнул, повернулся. Монах, подошедший к нему так беззвучно, не был премонстратенсом, носил белую доминиканскую рясу. Отец Фелициан не знал его. Значит, это был человек инквизитора.
«Человек инквизитора, — подумал отец Фелициан, немедленно удаляясь. — Доминиканец, один из известных распоясавшихся и всесильных «белых преосвященств». Этот властный, словно у самого епископа, голос. Эти глаза».
Глаза цвета стали.
Зембицкий приют Сердца Иисусова располагался вне городских стен, неподалеку от Ткацкой Калитки. Когда они туда добрались, было время трапезы. Исхудавшие и покрытые гноящимися чирьями бедняки поднимались с лежанок, брали трясущимися руками миски, макали в них хлеб, размякшие куски засовывали в беззубые рты. Тибальд Раабе откашлялся, отер глаза, прикрыл нос манжетом перчатки. Сталеглазый священник даже внимания не обратил. Нужда и страдания не оказывали на него впечатления и перестали интересовать уже давным-давно.
Надо было ждать. Девушка, к которой они пришли, была занята в приютской кухне.
Из кухни несло вонью.
Прошло некоторое время, прежде чем она вышла к ним.
«Значит, вот она, Эленча фон Штетенкрон, — подумал сталеглазый. — Не очень привлекательна». Сутулая, серая, узкогубая. С водянистым взглядом. С волосами, милостиво скрываемыми чепцом и платком. С медленно отрастающими, некогда модно выщипанными бровями. Эленча Штетенкрон, уцелевшая, во время бойни, в которой погибло шестнадцать мужчин. Единственная выжившая. Мужчины, в том числе вооруженные солдаты, погибли. Сутулая дурнушка выжила. Вывод напрашивался сам собой. Сутулая дурнушка не была простой сутулой дурнушкой.
— Благородная госпожа фон Штетенкрон.
— Пожалуйста, не называйте меня так.
— Хм-м... девица Эленча...
Эленча. Имя тоже необычное. Редко встречающееся. Тибальд Раабе проследил его происхождение — такое имя было у дочери Владислава, бытомского князя. Дед Хартвига Штетенкрона, служивший бытомскому князю, дал такое имя одной из дочерей. Родилась традиция. Хартвиг окрестил свое единственное чадо в соответствии с традицией.
Он дал знак глазами Тибальду Раабе. Голиард кашлянул.
— Девушка, — сказал он серьезно. — В прошлый раз я предупредил вас. Мне надо задать вам несколько вопросов, касающихся... Счиборовой Порубки.
— Не хочу об этом говорить. Не хочу помнить.
— Надо, — сказал слишком резко сталеглазый.
Девушка съежилась, совсем так, словно он замахнулся на нее, погрозил кулаком.
— Надо, — Священник смягчил тон. — Речь идет о жизни и смерти. Мы должны знать. Молодой дворянин, который за два дня до того присоединился к вашему эскорту и вскоре от эскорта отделился... Он был среди напавших на Порубке? Вы слышите, Эленча? Среди нападавших был Рейнмар из Белявы?
— Молодой дворянин, — пояснил Раабе, — которого ты знаешь как Рейнмара фон Хагенау.
— Рейнмар Хагенау... — Глаза Эленчи Штетенкрон расширились. — Это... был... Рейнмар из Белявы?
— Он самый. — Сталеглазый сдержал нетерпение. — Ты его узнала? Он был среди нападавших?
— Нет! Конечно же, нет...
— Почему «конечно»?
— Потому... Потому что он... — Девушка запнулась, умоляюще взглянула на Тибальда. — Ведь он не мог бы... Милостивый государь Раабе... О Рейнмаре из Белявы... Ходят слухи... Якобы... он опозорил... дочку господина Биберштайна... Милостивый государь Раабе! Это не может быть правдой!
«Очарование, — подумал сталеглазый, сдерживая гримасу. — Очарование дурнушки, влюбленной в мечту, в образ, в строфы из «Тристана»[124]или «Эрека»[125]. Еще одна в нашей коллекции. Что они в нем видят? Кто поймет женщину, тот дьявола съест».
— Значит, среди нападавших не было, — удостоверился он, — Рейнмара из Белявы?
— Не было.
— Наверняка?
— Наверняка. Я бы узнала.
— А на нападавших были черные латы и плащи? Они кричали «Adsumus», то есть «Мы здесь»?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
Они помолчали. Кто-то из бедняков неожиданно расплакался. Всхлипывающего успокаивала няня, полная монашенка в рясе клариски.
Сталеглазый не отвернулся. И не отвел глаз.
— Мазель Эленча. Атвоя мать... Мачеха... Оставшаяся вдовой после отца, она знает, что ты здесь?
Девушка отрицательно покачала головой. Губы у нее заметно вздрогнули. Сталеглазый знал, в чем дело. Тибальд Раабе докопался до истины. В тот злосчастный день рыцарь Хартвиг Штетенкрон вез дочь к живущим в Барде родственникам. Он вез ее, забрал из собственного — впрочем, очень бедного, — имения, чтобы освободить от завистливой и зловредной тирании мачехи, своей второй жены. Чтобы забрать из поля досягаемости потных лап двух сыновей мачехи, бездельников и пьяниц, которые после того, как опозорили всех местных и близлежащих служанок и дворовых девок, начинали уже многозначительно поглядывать на Эленчу.
— Ты не думала вернуться?
— Мне здесь хорошо.
«Ей здесь хорошо, — мысленно повторил он. — У родственников, до которых она добралась после бегства и бродяжничества, она пробыла недолго. Не успела ни обосноваться, ни привыкнуть, не говоря уж о том, чтобы полюбить. Уже в декабре Бардо захватили, обобрали и сожгли гуситы, градецкие Сиротки Амброжа. Родственники, оба, муж и жена, погибли во время резни. Несчастье преследует эту девушку. Фатум. Злой рок».
Из сожженного Бардо Эленча попала в приют в Зембицах. Осталась там недолго. Вначале как пациентка, погруженная в глубокую, граничащую со ступором апатию. Потом, выздоровев, занялась другими больными. В последнее время — пронырливый и вездесущий Тибальд Раабе узнал и это — ею заинтересовались стшелинские клариски, а Эленча совершенно серьезно подумывала о послушничестве.
— Значит, — сделал вывод сталеглазый, — остаешься здесь.
— Останусь.
«Останься, — подумал сталеглаэый. — Останься. Совершенно необходимо, чтобы ты осталась. Эленча Штетенкрон».
— Брат Анджей Кантор?
— Я... — Дьякон Воздвижения Креста подскочил, слыша неожиданный голос за спиной. — Это я... Ох... Матерь Божья! Это вы!
Стоявший у него за спиной мужчина был весь в черном — черный плащ, черный вамс, черные брюки, черные, доходящие до плеч волосы. Птичье лицо, нос как птичий клюв.
И взгляд дьявола.
— Это мы, — с усмешкой подтвердил птицеликий, a eго усмешка заставила застыть кровь в жилах дьякона. — Давненько мы не виделись, Кантор. Я забежал в Франкенштайн, чтобы узнать, не...
Дьякон сглотнул слюну.
— Не выспрашивал ли последнее время кто-нибудь обо мне?
Установилось незыблемое правило: в те дни, когда Конрад Олесьницкий, епископ Вроцлава, прибывал в Отмуховский замок, дабы «отвести душу», двери в епископские покои охранялись особо тщательно. Так, чтобы никто не смел их ни отворить, ни тем более войти в них. Поэтому епископ обмер, когда двери неожиданно с грохотом раскрылись и в спальню ворвалась группа из нескольких человек.
Епископ выругался необычно грязно. Одна из монашенок, веснушчатая, рыжая и коротко остриженная, с писком выскользнула из межляжечных глубин епископа, вторая монашенка, также совершенно нагая, юркнула под перину, прикрыв голову и обильные прелести верхней половины тела, но выставив при этом на публичное обозрение гораздо более интимные части нижней половины.
Тем временем группа на пороге распалась на Кучеру фон Гунту, епископского телохранителя, двух отмуховских стражников и Биркарта Грелленорта.
— Ваша милость... — выдохнул Кучера фон Гунт. — Я пытался...
— Пытался, — подтвердил Стенолаз, сплюнув кровь с разбитой губы. — Но дело, с которым я прибыл, не терпит отлагательства. Я сказал ему это, но он не хотел слушать...
— Вон! — рявкнул епископ. — Все вон! Грелленорт остается!
Стражники, сутулясь, вышли вслед за Кучерой фон Гунтом. За ними, шлепая босыми ступнями, побежали обе монашенки, стараясь прикрыть рясами и рубашками как можно больше из того, что удавалось прикрыть. Стенолаз захлопнул за ними двери.
Епископ не поднялся с ложа утехи, лежал развалясь, только прикрыл самое суть, то, над чем еще недавно усердно трудилась рыжая монашенка.
— Хорошо, чтобы это действительно было срочно, Грелленорт, — зловеще предупредил епископ. — Чтобы это действительно было важно. Так или иначе, мне уже начинает надоедать твоя наглость. Думаю, пора отказаться от дурной манеры влетать ко мне через окно или проникать сквозь стены. Это может вызвать нездоровые толки. Ну ладно. Слушаю!
— Нет уж. Это я слушаю.
— Даже так?
— А у вашей епископской милости, — процедил Стенолаз, — нет ли случайно, чего-то, что следовало бы мне сообщить?
— Ты что, белены объелся, Биркарт?
— Не утаиваешь ли ты, случаем, от меня чего-то, папочка? Что-то важное? Что-то, что, хоть оно и содержится в тайне, может стать известно всему миру?
— Что за бред! И слушать не хочу!
— Ты забыл Библию, князь епископ? Слова евангелиста? «Нет ничего тайного, что не стало бы явным»[126]. Любезно сообщаю, что отыскался свидетель нападения на сборщика податей, совершенного неподалеку от Бардо тринадцатого сентября AnnoDomini 1425-го.
— Ну, ну, — ощерился Конрад из Олесьницы. — Свидетель. Нашелся. И что показал? Кто, интересно бы узнать, напал на сборщика?
Глаза Стенолаза блеснули.
— Раскрытие исполнителей — это лишь вопрос времени, — буркнул он. — Ибо так складывается, что того свидетеля нашли люди, к нам не расположенные. А имея свидетеля, они по нитке доберутся до клубка, и все вылезет наружу. В том числе и золото. Так что сбавь немного тон, епископ!
Епископ Конрад некоторое время зло смотрел на него. Потом выбрался из ложа, накрыл наготу опончей. Присел на карлу. И долго молчал.
— Как ты мог, папуля, — укоризненно сказал Стенолаз, усаживаясь напротив. — Как ты мог? Ничего мне не сказав? Не поставив в известность?
— Не хотел тебя волновать, — гладко солгал Конрад. — У тебя столько забот в голове... Откуда тебе известно о том свидетеле?
— Магия. И доносители.
— Понимаю. С помощью магии и доносителей можно будет, думаю, того свидетеля выследить... И... хм-м... убрать? Вообще-то ссал я на этого свидетеля, а на недоброжелателей тем более. Ничего они не могут мне сделать. Но зачем мне эти хлопоты? Если б удалось свидетелю втихую свернуть шею... А? Биркарт, сын мой? Поможешь?
— У меня масса забот в голове.
— Хорошо, хорошо. Meaculpa [127], — неохотно признался епископ. — Не злись. Ты прав. Я утаил! А что? Ты от меня ничего не утаиваешь?
— Зачем, — Стенолаз предпочитал не признаваться, что, и верно, утаивает, — зачем, поясни мне, князь епископ, ты грабанул деньги, которые якобы должны были послужить святому делу? Войне с чешской ересью. Круцьяте, к которой ты постоянно призываешь?
— Я эти деньги спас, — холодно ответил Конрад. — Благодаря мне они послужат тому, чему послужить должны. Будут истрачены на то, на что следует. На наемников, на коней, на сбрую, на орудия, на ружья, на порох. На все, с помощью чего мы сумеем преследовать, побить и уничтожить чешских отщепенцев. И можно быть уверенным, что никто эти деньги не растратит. Если бы собранные подати поехали по Франкфурт, их просто бы разворовали. Как всегда.
— Аргументация, — усмехнулся Стенолаз, — достаточно убедительная. Но сомневаюсь, чтобы папский легат дал себя убедить.
— Легат — самый большой ворюга. Впрочем, о чем мы говорим? И легат, и князья уже получили свое серебро, ведь после грабежа мы собрали подати еще раз. Как ими воспользовались, известно. Под Таховом! То, что не попало в их карманы, осталось на поле боя, с которого они позорно сбежали, все оставив гуситам! А та подать? О ней даже уже не вспоминают. Это уже история.
— К сожалению, нет, — спокойно возразил Стенолаз. — Те подати одобрил Райхстаг. Тот, кто украл деньги, насмеялся над князьями электорами Райха, насмеялся над архиепископами. Они дела так не оставят. Будут нюхать, будут копаться. В конце концов обнаружат правду. Либо у них возникнут обоснованные подозрения.
— И что мне сделают? Что они могут мне сделать? Навредить мне не смогут. Это Силезия! Здесь моя власть и сила! MaiorsumquamcuipossitFortunanocere [128].
— Quemdiesviditvenienssuperbum, huncdiesviditfugiensiacentem [129], — столь же классической цитатой парировал Стенолаз. — Не слишком возносись, святой отец. Поостерегись. Даже если решится проблема неудобного свидетеля, следует подумать об окончательном завершении следствия, касающегося умыкания податей. И я имею в виду отнюдь не закрытие, а прекращение дела путем поимки и покарания виновного.
— По правде, — признался Конрад, — и я тоже об этом думаю. Если верить распространяемым слухам, на сборщика напал и собранное захватил Рейнмар фон Беляу, брат Петра фон Беляу, гуситского шпиона. Рейнмар сбежал в Чехию, к своим дружкам-еретикам. Поэтому мы заманим его в Силезию, схватим и подвергнем следствию. Доказательства его преступления найдутся.
— Ясно, — усмехнулся Стенолаз. — Разве нужно что-то еще, кроме признания обвиняемого? А Рейнмар признается во всех преступлениях, в каких мы его обвиним. Если достаточно долго уговаривать, признается любой. Разве что случайно умрет. Не успев признаться.
— Почему случайно? Мне кажется, совершенно явно и вполне нормально, что Беляу отдаст душу в пыточной, как только признается в нападении на сборщика. Но до того, как выдаст место укрытия разграбленного серебра.
— Ах. Ясно. Понимаю. Но...
— Что «но»?
— Люди, интересующиеся судьбой этих денег, могут, боюсь, по-прежнему сомневаться...
— Не будут. Отыщутся другие неоспоримые доказательства вины. В доме сообщника Беляу при обыске будет найден пустой сундук, тот самый, в котором сборщик вез деньги.
— Гениально. Кто будет этим сообщником?
— Еще не знаю. Но у меня составлен список. Что скажешь относительно папского инквизитора, Гжегожа Гейнче?
— Но-но, не торопись, — насупился Стенолаз. — Излишество вредно. Я тебе уже сотню раз говорил: прекрати, святой отец, открытую войну с Гейнче. Война с Гейнче — это война с Римом, этот антагонизм тебе может только навредить. Irritabiscrabrones, раздразнишь шершней. Хоть ты считаешь себя выше и сильнее Фортуны и ничего не боишься, тем не менее тут речь идет не только о твоей епископской заднице. Воюя с инквизитором, ты показываешь людям, что, во-первых, меж вами нет единства, что вы разделены и враждуете. Во-вторых, что инквизиции можно не бояться. А когда люди перестанут бояться, с вами, попами, может и действительно случиться нечто малоприятное.
Епископ какое-то время молчал, глядя на него исподлобья.
— Сын мой, — сказал наконец, — ты ценен для нас. Ты нам нужен. Наконец, ты нам мил и приятен. Но не раскрывай на нас слишком-то уж широко свое хайло, потому как мы можем потерять терпение. Не щерься, ибо, несмотря на истинно отчую любовь, кою мы к тебе испытываем, мы, если вывести нас из терпения, можем наказать эти зубы выбить. Все. Один за другим. С длинными перерывами, чтобы ты мог насладиться угощением.
— А кто тогда, — усмехнулся Стенолаз, — разрешит проблему неудобного свидетеля? Кто заманит в Силезию и схватит Рейневана фон Беляу?
— И верно. — Епископ задрал опончу, почесал волосатую лодыжку. — Болтаем, болтаем, словно играем, а самое главное уходит. Закрой дело, сын мой. Пусть тот свидетель исчезнет. Бесследно. Как исчез тот, которого два года назад Гейнче выкопал в Башне Шутов.
— Решено.
— А Рейнмар Беляу?
— Тоже решено.
— Ну, тогда выпьем. Давай кубок. Да сначала понюхай, какой букет. Молдавское! Я получил шесть бочонков в виде взятки. За должность схоластика в Легнице.
— Взяточничество при раздаче пребенд? Скверно, папуля.
— Взяток не дают только засранцы, потому что у них кишка тонка. Так что же, сажать на церковные должности засранцев? А? Коли уж мы об этом заговорили, так, может, и ты хочешь какую-нито церковную должностишку, Грелленорт?
— Нет, князь епископ. Не хочу. Клир мне претит.
Сталеглазый, констатировал Вендель Домараск, сменил одежду, совершенно изменил внешность. Вместо сутаны, рясы или патрицианского дублета сегодня на нем была короткая кожаная курточка, облегающие брюки и сапоги. Не было видно никакого оружия, и все же он теперь выглядел наемником, переодевание прекрасно камуфлировало. В последнее время Силезия была забита наемниками. Требовались люди, умеющие владеть оружием. Сильно требовались.
— Вскоре, — начал сталеглазый, — я исполню свою задачу. И как только выполню, тут же исчезну. Поэтому я хотел бы попрощаться с вами уже сегодня.
— С богом, — magisterscholarum сплел пальцы. — До встречи в лучшие времена.
— Хорошо бы. У меня есть последняя просьба.
— Считайте, что она уже выполнена.
— Я знал, да и убедился самолично, — начал сталеглазый после недолгого молчания, — что вы мастер мастеров в деле конспирации. И то, что должно быть укрыто, вы умеете укрыть. Полагаю, что сможете сделать и противоположное.
— Сделать так, — усмехнулся Домараск, — чтобы секрет перестал быть секретом? Проинформировать и одновременно дезинформировать?
— Вы читаете мои мысли.
— О чем или о ком?
Сталеглазый объяснил. Вендель Домараск долго молчал. Потом подтвердил, что сделает. Но не словами. Кивком головы.
Из-за приоткрытого оконца долетал хор голосов учеников опольской колегиатской школы, декламирующих начало «Метаморфоз»:
Aurea prima sata est aetas, quae vindice nullo, sponte sua, sine lege fidem rectumque colebat. Poena metusque aberant, nec verba minantia fixo aere legebantur, nec supplex turba timebat iudicis ora sui, sed erant sine vindice tuti...
— Мудро писал великий Назон, — прервал долгое молчание прислушивавшийся сталеглазый. — Золотой был первый век, вечная весна мира. Но тот век уже не вернется. Прошел после него и серебряный, миновал и бронзовый. Теперь наступил век четвертый, век последний — железный, век стали, deduroestultimaferro. Последний век — это век крови и гибели. Выбралась на свет зараза всяческого предательства. Вера и правда отступили пред войной, убийством и пожарами. Торжествуют предательство и насилие. Ужаснувшись того, что творится, покинула землю Астрея, последняя из божеств. А когда уйдут боги... Что тогда? Потоп?
— Нет, — возразил Вендель Домараск.— Потопа не будет. И это не будет последний век. Гарантией тому хотя бы те мальчишки, которые долбят Овидия Назона. Мы, люди мрака, люди насилия и предательства, мы, это истинно, уйдем вместе с веком окровавленной стали. То, что мы делаем, делаем именно для них.
— Я тоже когда-то так думал.
— А теперь?
Сталеглазый не ответил. Пальцами, засунутыми в рукава курточки, тронул нож в прикрепленных к предплечью ножнах.
— Тебя предали, — нетерпеливо повторил Тибальд Раабе, который уже устал повторять одно и тоже. — Тебя продали. Тебя превратили в приманку. Тебе угрожает смерть. Ты должна немедленно бежать. Ты понимаешь, что я говорю?
На этот раз — только на этот — Эленча фон Штетенкрон кивком головы подтвердила, а в разбавленной синеве ее глаз действительно что-то сверкнуло. Тибальда передернуло.
— Домой не возвращайся, — настойчиво сказал ом. — Не возвращайся ни в коем случае. Ни с кем не прощайся, никому ничего не говори, Коня я тебе привел, гнедого. Он стоит за больничной прачечной. Во вьюках есть все, что пригодится в пути. Прыгай в седло — и в путь. Немедленно. Ничего, что близится ночь. Ты на тракте будешь в большей безопасности, чем здесь, в Зембицах. Не езди в Стшелин, к монашенкам, прежде всего тебя станут искать именно на этой дороге. Поезжай во Франкенштайн, оттуда главным трактом на Вроцлав. Направляйся на таможенный пункт в Мухоборе. Там тебе любой укажет дорогу на Скалки, спрашивай о табуне госпожи Дзержки де Вирсинг. Госпожа Дзержка узнает этого коня, будет знать, что прислал тебя я. Ты расскажешь ей все. Поняла?
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 75 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В которой мы ненадолго оставляем наших героев и переносимся из Чехии в Силезию, чтобы посмотреть, что примерно в это же время поделывают некоторые старые — и новые — знакомые. 2 страница | | | В которой мы ненадолго оставляем наших героев и переносимся из Чехии в Силезию, чтобы посмотреть, что примерно в это же время поделывают некоторые старые — и новые — знакомые. 4 страница |