Читайте также: |
|
-- Значит, твоя вина, Трофим, что из нас не получилось утопленников!
Огромная, всепоглощающая, острая до боли, радость заполняет меня. Да, мы спасены! Один из нас оказался сильнее обстоятельств, совершил это чудо.
Впереди становится просторно. За кривуном слева выплывает таежка. Мы подгребаемся к ней. Трофим соскакивает в воду, задерживает салик. Я чувствую, как с разбегу крайнее бревно ударяется о каменистый берег. Земля!..
Какой желанной стала для нас она! Только тот, кто был захвачен ураганом в море, лишился корабля, испытал на себе могущество морской стихии и после долгих, очень долгих дней чудом был выброшен на землю, тот поймет наше состояние. Оно не поддается перу, кажется за пределами человеческой радости.
Я валюсь на замшелый бугорок, обнимаю его голыми руками. Вдруг сделалось легко-легко, словно я прильнул к материнской груди.
Земля, ты тут, заступница наша!..
Ко мне подходит Трофим, помогает подняться, и мы долго стоим обнявшись, как никогда близкие друг другу.
-- Если и есть что прекраснее природы, и даже мечты, так это Человек! -- и я еще крепче обнимаю Трофима.
Недалеко от берега находим старую ель, гостеприимно разбросавшую вокруг ствола разлапистые ветки. Здесь сухо, не так дует и на всех хватит места.
Мы переносим Василия Николаевича с салика под ель. Укладываем на мягкий мох. Он молчит. Не чувствует под собою земли, не узнает нас. Раздеваем его, начинаем энергично растирать руки, ноги, грудь, спину.
У нас нет запасной одежды, ни постелей, ни куска хлеба. Но с нами сейчас будет костер, наш старый верный друг.
У человека случается такой период, когда ему во всем везет, все ему дается, один за другим следуют блестящие дни удач. Мы, кажется, переживаем этот период. Какая-то добрая рука, хотя и с великим трудом, отводит от нас несчастье. Мы еще живы!
Василия одеваем в сухую одежду Трофима. Больной все еще в полузабытьи. Кусок ремня на поясе снятых с него брюк живо напоминает последний момент на камне, и меня захватывает чувство гордости за Василия. Он жертвовал собой ради спасения товарища -- ну как не позавидуешь!
Мы с Трофимом разжигаем костерок, начинаем таскать дрова.
По ущелью клубится дымчато-серый туман. Солнце, чувствуется, уже садится за вершинами далеких отрогов. Сразу становится холоднее,
Я бреду лесом, собираю сушник. Будто сто лет я не ходил по земле, не видел этих темных задумчивых елей, не дышал хвойным ароматом тайги, не слышал перезвона холодного ручейка, падающего с невидимой высоты на дно ущелья. Осторожно ступаю босыми ногами по зеленому мху, боюсь нарушить покой наступающей ночи.
Перешагиваю через валежник, из-под моих ног с оглушительным треском взлетает рябчик. Быстро работая крыльями, он откачнулся в сторону, промелькнул между стволов и с шумом уселся на сучок молоденькой лиственницы.
Хорошо бы на ужин добыть рябчика, вот был бы пир! Беру сухую кривулину, с полметра длиною, и начинаю осторожно подкрадываться к птице. А сам думаю, какая наивность -- палкой убить рябчика. Но голод ничего не признает. Не успеваю сглатывать слюну. Вот и намеченный ствол осины. Подбираюсь к нему. Выглядываю. В лесу густой вечерний сумрак. Долго шарю глазами по лиственнице, но рябчика не вижу. Улетел! Поднимаюсь. Выхожу из засады. И вдруг обнаруживаю его почти над головою. Он видит меня и не снимается в ветки. Нет, это не рябчик.
Неужели каряга?!
Присматриваюсь. Да, это действительно каряга.
Зову Трофима.
-- Смотри, счастье какое попалось! -- и я показал рукой на птицу.
-- Каряга! Надо сдернуть ее, а то улетит.
Мы знаем, что у этой птицы нет страха.
Она вытягивает шею, вертит головою то в одну, то в другую сторону, с любопытством рассматривая пришельцев.
Трофим торопится вырезать длинную хворостину. Я ссучил веревочку из волокна жимолости и петлей привязываю к тонкому концу хворостины.
А каряга не улетает. Она сидит на толстом сучке, метрах в трех от земли, нервно переступая с ноги на ногу. Трофим подносит вершинку хворостины к птице, и совершается чудо: каряга просовывает в петлю свою краснобровую головку, будто так она делала уже много раз.
Трофим рывком захлестнул петлю, и доверчивая птица повисла на хворостинке, хлопая крыльями.
С добычей возвращаемся к Василию Николаевичу. Сегодня у нас будет чудесный ужин. Все за то, чтобы сварить суп.
В небе угасает день. Желтый свет бродит по легким облачкам, похожим на пыль, поднятую пробежавшим вдали табуном. В воздухе разливается какая-то грусть. Наступает час покоя. Гортанный крик ворона кажется последним звуком...
Мы с воодушевлением продолжаем устраивать свою ночевку. Надо сделать заслоны от ветра, натаскать мху для подстилок и утолить голод. Но у нас нет ни топора, ни посуды, к тому же я полуголый: ни рубахи, ни сапог, ни фуфайки.
Через час мы сидим у костра, окруженные невысокой стеной из еловых веток. Тепло. На вешалах сушится одежда Василия. Где-то внизу шумит усталая река. Василий Николаевич лежит близко у огня, хватает затяжными глотками горячий воздух. По загрубевшему лицу расплылись бесконтурные пятна румянца.
Я сижу рядом с ним. Делаю из березовой коры чуман. В нем мы сварим суп и попытаемся разделаться с нашим последним врагом -- голодом. На душе затишье, никаких забот. Экспедиционные дела где-то бродят стороною. Не верится, что мы вместе, что наши жизни снова обласканы теплом. О завтрашнем дне неохота думать.
Трофим ощипал карягу, порубил ее на мелкие кусочки. На этот раз ничего не выбрасывается: ни крылышки, ни лапки, ни внутренности -- все съедобно! Теперь задача сварить суп в берестяной посуде.
Хорошо, что с нами последние годы жил мудрый старик Улукиткан. Его уроки не пропали даром. Мы многому научились у него и не чувствуем себя беспомощными в этой обстановке.
Я достал из огня заранее положенный туда небольшой камень, хорошо накаленный, опустил его в чуман. Нас обдало густым паром. Суп вдруг забулькал, стал кипеть, выплескиваться из посуды. Над стоянкой расплылся аромат мясного варева.
Пока я готовил суп, Трофим смастерил Василию Николаевичу трубку из ольхи с таволожным чубуком. Любуясь, он долго вертит ее перед глазами.
-- Ну, как, Василий, нравится? -- спросил мастер, показывая ему свое изделие. -- Сейчас табачок подсохнет, я ее заправлю, и ты разговеешься.
На лицо Василия Николаевича, освещенное жарким пламенем, набежала улыбка, но тотчас же исчезла.
Ночь. Темнота проглотила закат, доверху захлестнула ущелье. Все угомонилось. Только огонь с треском перебирал сушник да Мая, неистовствуя, злобно грызла берега, дышала на стоянку холодной влагой.
-- Получай трубку, Василий. Дымит -- по первому разряду. Только уговор -- губу не жевать. Слышишь? -- сказал строго Трофим.
-- Рад бы, Троша, да памяти нет. -- Это были его первые слова.
-- А ты не поддавайся. Беда -- как утренний гость, ненадолго пришла. Вот доцарапаемся до устья, отправим в больницу, и гора свалится у тебя с плеч.
Василий Николаевич молчит. Слишком глубоко проникло в сознание жало безнадежности. Он, так же как и мы, понимает, что путь далеко не окончен и река таит еще много неожиданностей.
Я сделал из бересты три маленьких чумана, емкостью на стакан, вместо кружек, и мы начинаем свой пир.
Трофим кормит Василия Николаевича. Тот медленно жует белое мясо, дробит крепкими зубами косточки, прихлебывая пресный бульон. От каждого глотка на его морщинистой шее вздуваются синие прожилки. С болью гляжу на его худые ключицы, на усталые грустные глаза, на безвольные руки, поседевшую голову. Дорого же ты Василий, заплатил за этот маршрут! И еще неизвестно, чем все кончится, сколько еще впереди километров, кривунов, перекатов. Может быть, наступившая ночь -- всего лишь передышка перед новыми испытаниями? А впрочем, зачем омрачать наше настоящее, добытое слишком дорогой ценою? Мы живы, все вместе -- это главное.
Укладываем Василия Николаевича поближе к костру, укрываем с тыльной стороны фуфайками. Под голову кладем чурбак, и больной погружается в глубокий сон.
Настал и наш черед. Трофим делит мясо, разливает по маленьким чуманам суп. Как все это соблазнительно! Каким вкусным кажется первый глоток горячего бульона! Точно живительная влага разлилась по всему телу, и ты добреешь: а что, не так уж плохо в этом неприветливом ущелье!
Наш суп, сваренный без соли, необычным способом, прогорк от камней, пахнет банным веником. Но мы энергично уплетаем его за обе щеки, сдабривая всяческой похвалой. Тупая боль голода отступает, так и не исчезнув совсем.
Трофим моет "посуду". Я достаю дневник. Раскрываю мокрые страницы. С тревогой читаю последнюю запись: "Мы погибаем!"
Беру карандаш, пишу:
"Думаю, худшее осталось позади. Мы не способны на повторение пройденного. Утром отправимся дальше. Мая здесь многоводнее, меньше перекатов, да и уровень воды все еще высокий, может, пронесет. Если бы природа подарила нам один солнечный день, только один, наверняка нас обнаружили бы сверху. Где вы, друзья? Неужели вас нет близко впереди?"
Теперь спать. Никакое блаженство не заменит сна. Неважно, что нет спального мешка и нечем укрыться. Как хорошо, что с нами рядом костер и нет поблизости проклятых бурунов. Припадаю к влажной подстилке, подтягиваю к животу ноги, согнутые в коленях, голову прикрываю ладонью правой руки, -мною властно овладевает сон. Засыпая, на мгновение вспоминаю проводников. Где-то они, бедняги старики, мытарят горе?
Бесконечная, окутанная дымкой, глубокая ночь. Меня осаждают две непримиримые воздушные струи -- жаркая -- от костра, холодная -- от реки. Я верчусь, как заведенная игрушка, отогреваю то грудь, то спину, но не пробуждаюсь в силу давно укоренившейся привычки.
И все же холод берет верх. Начинается самое неприятное -- не могу найти такое положение, чтобы согреться. Ноги, завернутые в портянки, леденеют, да и пальцы на руках скрючились, как грабли, не разгибаются. Я собираю всего себя в комочек, дышу под рубашку, но и внутри уже не остается тепла...
Вскакиваю. Вижу, у костра Трофим разучивает какой-то замысловатый танец. Бьет загрубевшими ладонями по животу, выглядывающему из широкой прорехи в рубашке, весь корчится, словно поджаривается на огне. Я присоединяюсь к нему, пытаюсь подражать, но ноги, как колодки, не гнутся, отстают в движениях.
-- Видно, не согреться, кровь застыла, сбегаю за водой, -- и Трофим хватает чуман, исчезает в темноте.
Буквально через две минуты мы с ним уже пьем чай, и тепло медленно разливается по телу. Теперь можно и спать.
II. Авось, придет Берта. Что с тобою, Трофим? Самолет, ей-богу, самолет!
В полночь меня будит крик, кто-то зовет, но я не могу проснуться.
-- Собака воет, -- наконец слышу голос Василия Николаевича.
Вскакиваю. Пробуждается Трофим. Снизу, из-за утеса, доносится тревожный вой. Его подхватывают скалы, лее, воздух, и все ущелье заполняется тоскливой собачьей жалобой.
-- Кто же это? -- спрашивает Трофим.
-- Берта, больше некому. Бойку и Кучума -- поминай как звали! -отвечаю я.
-- У-гу-гу-гу... -- кричит тягучим басом Трофим.
Мощное эхо глушит далекий вой, уползает к вершинам и там, в холодных расщелинах, прикрытых предутренним туманом, умирает. Все стихает. Дремлют над рекою ребристые громады, не шелохнется воздух. И только звезды живут в темной ночи.
Мы подбрасываем в костер головешки. Присаживаемся к огню. Воя не слышно.
-- Не надо было привязывать собак, -- говорит с упреком Василий.
-- Много мы тут дров наломали! Кого винить? -- отвечает невесело Трофим.
-- Не будем оглядываться, -- вмешиваюсь я в разговор. -- Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадется, а до устья, наверно, далеко.
-- Может, придет Берта, -- отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне.
-- Как тебя понимать?
-- Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да еще такую худущую, как она.
Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Еще ночь. Густой туман лег на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скачет по россыпи, приближаясь к нам. Мы обрадовались.
-- А может, Бойка или Кучум?
-- Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть будет Берта, -- ответил я и вышел за загородку.
Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжелое дыхание. Берта, вырвавшись из чащи, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом. Затем, стряхнув с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щелочки, заглянула под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости?
-- Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживешь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? -- И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей.
Берта долго смотрела на него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывала о чем-то печальном, нам не известном, а возможно, сожалела, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас.
-- Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, -снисходительно сказал Трофим. -- С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы ее сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо?
По тону ли его голоса, или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отвертывала от него своего взгляда, наполненного преданностью и рабским смирением.
Трофим снял с дерева чуман. В нем действительно лежало мясо, что при дележке досталось ему. Пока он отдирал от костей мякоть, Берта извивалась перед ним, точно индийская танцовщица.
Что ей косточка, один раз жевнуть не хватило!
"Ки-ээ... ки-ээ..." -- повисает в воздухе крик чайки.
Я встаю. Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит ее? Неужели скоро в дальний путь? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край.
Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принес дров. Ожил костер. Ночь ушла бесследно.
-- Давайте собираться и плыть.
-- Что собирать, все на нас, -- отвечает Трофим. -- А впрочем, не все. У нас на вооружении еще трубка и четыре чумана. Берта не в счет, Берта пойдет на своих ногах, -- и он, подобрав с земли посуду, несет ее на плот.
Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки.
-- Что болит у тебя? -- спрашиваю я.
Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу -- у него жар.
-- Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться.
Молчание. Правая рука сваливается с живота. Он пытается опереться на нее. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле недвижное тело. Еще одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вместе с тяжелым стоном вываливается трубка. Чувствую, его сознание меркнет или бродит где-то у грани.
Напрасно пытаюсь заставить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжеванная нижняя губа не держит влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают.
-- Василий, ты узнаешь меня?.. Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко. Сейчас отплываем, -- пытаюсь подбодрить его.
Но слова не задевают его слуха. Внутри идет страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдет от нас?..
Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства!
Иду за Трофимом. И вижу -- он загружает салик крупными голышами, складывая их бугорком на мягкой подстилке из мха.
-- Ты что делаешь? -- поразился я.
-- Не видишь, что ли? Василия укладываю, пусть плывет!
-- Опомнись, Трофим, что с тобою?
У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и еще не узнал местность.
-- Что же это такое? -- произнес он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: -- Это я таскал камни?
-- Ты.
-- Втемяшится же, господи!..
Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети.
-- Ты плохо чувствуешь себя?
-- Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился.
-- Ты переутомился. Давай задержимся на день.
-- Нет, нет, будем плыть! -- и он идет к стоянке.
Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку. Гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбираться из ущелья...
Собираем в путь Василия Николаевича. Завертываем ноги в сухие портянки, надеваем сапоги. Полы фуфайки запускаем под брюки, перехватываем поясом, на котором все еще болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так, в бессознательном состоянии, мы переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?..
Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность ее еще в пене, в буграх, и кое-где, над лежащими под водою камнями, взметываются белые гривы. Пробуждаются придавленные половодьем перекаты, Встречный ветер ершит бегущие с нами волны.
На корме Трофим. Он мрачен. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что всего этого не понимаю. Плывем хорошо. Течение быстрое, да беда -- негде реке разгуляться: кривун за кривуном...
Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю сохнущие от жара губы. Больной дышит тяжело, нервно. Каждый вздох колет мне сердце: боюсь, не последний ли?
С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлестывает волнами. Мы мокрые. Нас нагоняет ураганный шум, словно какая-то комета несется низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом режет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал на поворотах реки, ни вершин береговых елей, все в нем подчинено хищному инстинкту...
Развязка произошла, видимо, где-то за ближайшими утесами.
Салик тихо качается на волнах, словно колыбель. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несет с собою ощущение вечности. С неба падает орлиный крик. Он дробится, мешается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птица растаяла в синеве, а эхо от ее крика еще долго будит тишину.
Но вот еще какой-то гул, далекий-далекий, встревожил покой солнечного дня.
-- Самолет, ей-богу, самолет! -- кричу я. -- Снимай, Трофим, рубашку, сигналь ею.
С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному.
-- Василий, самолет летит! Ты слышишь, самолет! -- Это слово действует на больного магически, медленно раскрываются его ресницы, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза. Губы шевелятся, но не могут ничего сказать.
-- Самолет летит! -- и я в диком экстазе начинаю трясти его.
Он пытается приподнять голову, и какой-то неясный звук, напоминающий стон зверя, вырывается из его уст.
А гул нарастает. Мы напрасно шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун, и тут только приходит неожиданная разгадка -где-то ниже воют собаки.
Я вскакиваю. Ну разве усидишь! За перекатом, ниже скалы, вижу наш плот на берегу, наполовину залитый водою. На нем привязанные Бойка и Кучум. Не знаю, кто больше рад -- мы или собаки? Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо.
Трофим подворачивает салик к берегу. Я соскакиваю в воду, бегу по отмели. Собаки в восторге, дыбятся, визжат, воют. Мы растроганно обнимаем их. Но вот Бойка обнаруживает, что с нами нет того, чьи руки всегда ее ласкали и кого она, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В ее малюсеньких глазках что-то разумное, И кажется, она упрямо ждет ответа.
Отвязанная, она бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает острую морду под фуфайку, добирается до головы и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова больного, как открываются глаза и как он напряжением всех сил поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему.
Трофим заглядывает под плот, ощупывает брезент.
-- Груз-то целый! -- кричит он. -- Ну и денек выпал, удача за удачей!
-- Теперь спасены! -- радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг хватает за руки, за ноги, хочется сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чем, совершенно ни о чем не думать.
Проходят первые минуты радости. К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нем мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что.
Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю ему влажной рубашкой глаза, щеки, шею.
-- Пить... пить... -- шепчут его губы.
-- Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай.
Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. Он как ребенок, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба?
-- Пить... пить...
Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного.... Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем веревки. Освобождаем из-под брезента груз. Все мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день.
Берег в цветных лоскутах -- это сушатся одежда, вещи, продукты. На кустах, под теплым ветерком, развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь. Нет счастливее нас людей на планете!
Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копченую колбасу, литровую банку сливочного масла, сгущенное молоко, овощные и мясные консервы, килограммов пять крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича.
На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Все это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он встанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И еще одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки с солью и сахаром: и это он предусмотрел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет.
Трофим уходит с топором в таежку вытесывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его -- вялая. И я уже не могу избавиться от недоброго предчувствия.
Бойка лежит рядом с больным. Неужели понимает, что с ним стряслась беда? Кучум следит за мною, сторожит момент стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей из озорства, а теперь его толкает на это голод.
Из каменных раструбов выползает ночь, бесшумно шагая, нас обступают тени. Природа вся -- в томительном ожидании. Даже река затаилась, молчит и только на перекате поигрывает бликами вечернего света. Ничто не смеет нарушить час великого перелома!
Трофим принес два небольших, грубо вытесанных весла, годных разве только для лодки, но никак не для плота. Я умолчал, не спросил, для чего ему понадобились такие весла.
Дружески говорю ему:
-- Устал ты, Трофим, пойдем поужинаем и спать.
Он тяжело поднимает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепешку. Чай давно кипит.
У Трофима на лице убийственное безразличие.
...Над костром сомкнулась тьма, крапленная далекими звездами. Лагерь уснул. У больного спал жар.
Меня не на шутку беспокоит странное поведение Трофима. Я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней!
Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далек от того, чтобы переложить на бумагу случившееся. Запишу утром. Решаю почистить карабин. Подсаживаюсь к костру. Сразу чувствую ласковое тепло, расслабляются мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Но спать нельзя! Вскакиваю. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой.
Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва. Возвращаюсь не торопясь на свет костра, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Наклоняюсь -- он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи.
Набрасываю на плечи телогрейку, усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки мякнут. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах.
-- Не спи! -- и шепот губ кажется мне грозным окриком часового.
На рассвете пишу в дневнике:
"Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим невменяем, и я по отношению к нему начинен подозрительностью, ужасной подозрительностью. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценой выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть с больными одному на плоту по бешеной Мае? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки".
Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес.
III. Снова в путь. Стычка у кормового весла. Еще один перекат. В небе лоскуток серебра.
Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушонки. Вот и хорошо. Но я не могу освободиться от подозрительности.
Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички -- предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесет нам облегчения! Какой еще дани ждет от нас Мая?
Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом -- доверить ему корму или нет? Это надо решить до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий!
Небо хмурое, холодное, подбитое свинцовой рябью облаков. Я укладываю багаж. Трофим налаживает весла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим.
Плот готов к отплытию. Мы переносим Василия Николаевича вместе со спальным мешком. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места На опустевшей галечной косе догорает костер. С болью и тревогой я покидаю берег. Нехорошее предчувствие уношу с собою на реку. Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла.
-- Отталкивай! -- кричу я Трофиму.
-- А почему вы на корме? -- удивляется он.
-- Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, -- отвечаю я спокойно, стараясь ничем не выдать себя.
-- Тут не место учиться, тем более, что с нами больной Василий. Переходите на нос. -- И он, поднявшись на плот твердой поступью человека, уверенного в своей правоте, берется за весло рядом с моими руками.
Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нем что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово -- и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи.
-- Ладно, Трофим, после сменишь меня, а сейчас не упрямься. Отталкивай! -- И я чувствую, что играю уже на последней струне.
Василий Николаевич слышит нашу размолвку, умоляющим взглядом смотрит на Трофима.
-- Плот поведу я! -- и по его побагровевшему лицу высыпали стайками рябины.
-- Сейчас же сойди с кормы или...
-- Что или? Договаривайте до конца.
Наши взгляды сошлись в момент, когда взрыв казался неизбежным. Что прочел он на моем лице: гнев, угрозу или, может быть, ему вспомнились наши давно сложившиеся отношения, не терпящие никаких противоречий? Это или что-то другое вдруг потушило в нем бурю. Он сразу как-то расслаб, руки свалились с весла. В глазах запоздалый протест, обида. Всем своим видом он показывает, что подчинился, только щадя меня. "Бедный мой Трофим, как ты далек от истины. Узнаешь ли когда-нибудь причины этой нелепой стычки?" -подумал я горестно.
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Смерть меня подождет 24 страница | | | Смерть меня подождет 26 страница |