Читайте также: |
|
Что ж, как ни разительно противоречат позиция и оценка Лакшина суждениям многих других писателей и самого Твардовского, но это своя позиция, своя оценка, тут видны решительность, определенность и даже смелость. Да, критик глубоко убежден, что повесть «Один день Ивана Денисовича», а также романы «В круге первом» и «Раковый корпус» останутся как явления литературы, «переживут всех нас» и будут драгоценным художественным достоянием потомков. Мы, как и многие другие, не согласны с такой точкой зрения, но мы готовы были ее уважать за определенность. Однако…
Ведя речь о великих заслугах перед литературой и человечеством редколлегии, в которой он состоял одним из активнейших членов, критик-свидетель заявляет, что если бы в свое время «Новый мир» не напечатал «Один день», а западные издательства – «В круге первом» и «Раковый корпус» и произведения эти в наши дни вообще не появились бы на свет, но «все же по счастливой случайности уцелели бы для будущих поколений», были бы обнаружены и опубликованы, то… Зная оценку Лакшина этих произведений, мы, естественно, ожидаем, что дальше он скажет нечто вроде следующего: «потомки наши встретили бы названные сочинения Александра Исаевича с таким же восторгом, благоговением и благодарностью, как в XIX веке встретили „Слово о полку Игореве“, написанное за шестьсот лет до этого». Но странное дело! Хотя наш литпророк и не заглядывает в многовековую даль, а имеет в виду вроде бы только ближайшие 40 – 50 лет, однако пишет: «И „Иван Денисович“, и романы Солженицына представляли бы тогда, наверное, куда более отвлеченный исторический интерес». Куда более! А дальше еще убийственней: «Ими (перечисленными творениями таланта-гиганта, гения, равновеликого Толстому и Достоевскому. – В.Б.) заинтересовались бы разве что какие-нибудь, говоря его словами, «гробокопатели…» Обратите внимание: «разве что»! То есть критик легко допускает, что и литературные «гробокопатели»‑то не заинтересовались бы. Право, как-то даже неудобно при виде такого уж вовсе не дворянского поворота на 180 градусов. Разумеется, от нашего проклюнувшегося было уважения к твердости позиции критика не осталось и следа.
И ВСЕ‑ТАКИ «НЕ ВИНА КУКУШКИ…»
А Лакшин между тем продолжает: «Я не рискну теперь утверждать, просто не знаю, когда он говорит правду по убеждению, а когда актерствует, рассчитано бьет на эффект, лицемерит». Душевное смятение, запечатленное критиком в последнем признании, в известной мере иногда испытываем и мы перед его собственной фигурой. Мы, например, не рискнем утверждать, мы просто не знаем, когда он был самим собой – когда объявлял Солженицына величайшим гением или когда писал о «художественных промахах» автора, не избежавшего даже в лучших своих вещах, допустим, такого элементарного просчета, как «дешевая карикатурность» иных персонажей; когда истово и самозабвенно бил новомирским лбом «вечный ему поклон» или когда возмущался его претензией вещать от имени русского народа; когда пыхтел спроворить ему нетленный памятник в сердцах потомков или когда выражал сомнение, заинтересуются ли его книгами литературные «гробокопатели» хотя бы через сорок лет; когда благоговейно выводил на челе титана слова «великое дитя двадцатого века» или когда шлепал ему на мягкое место печать: «Бойкая молекула»; когда…
Но еще несколько строк: «Значит, снова старая дилемма: как совместить малую ложь и большую правду, великость души и неблагодарность, „гений“ и „злодейство“?» До чего ж характерная оговорочка: «дилемма! как совместить»! Дилемма – это вопрос не совмещения, а наоборот – выбора. Критику же действительно хотелось бы совместить.
Тоска по совмещению несовместимого проявляется в работе В. Лакшина многообразно и повсеместно. Она, в частности, видна и в том, каким богатым набором эвфемизмов пользуется критик для характеристики многих крайне неприглядных действий Солженицына. К примеру, тот бесстыдно лжет, а критик потупляет глазки: «Солженицын ошибается», «лукавит Солженицын». Он бесцеремонно передергивает, извращает факты, а критик едва ли не с улыбкой журит его: «о многом пишет иначе, чем было, – намеренно или случайно». Он от ненависти и злобы аж слюной брызжет, а критик, кажется, рад, что нашел слово, столь близкое по звучанию, но столь далекое по смыслу: «Автор „Теленка“ брюзжит…» А чего стоит такая фраза: «Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском». Пишет нехорошо! Право же, это совершенно в духе тех гоголевских дам, которые были столь деликатны (тоже дворянки!), что не могли произнести «этот стакан воняет», а говорили «стакан нехорошо себя ведет».
Жажда совмещения доходит у Лакшина до того, что он если и не готов «совместить» Солженицына с нашим нынешним днем, то по крайней мере очень сожалеет, что этого не произошло. «Я иногда думаю, – делится он с нами заветной думкой, – что займи руководство лично к нему более лояльную позицию, не помешай оно получить ему в 1964году Ленинскую премию, дай напечатать на родине „Раковый корпус“ и „В круге первом“ – и Солженицына мы видели бы сегодня иным», т.е., надо думать, вполне «совместимым» с нашей жизнью. Ну, а если романисту для полной-то нашей к нему лояльности этого показалось бы мало и потребовал бы он еще, допустим, пост главного редактора «Нового мира», должность секретаря Союза писателей и Золотую Звезду Героя, как его персонаж Ванька Воробьев, – что тогда? Сомнений нет: Лакшин предложил бы и это. Для него самоочевидно: Солженицын – страдалец. «Он долго проявлял известную гибкость и терпимость…» – уверяет нас критик. Но в чем же видна эта «гибкость»? Уж не в том ли, что, добиваясь публикации своих романов, он отказался от пьесы «Пир победителей», насквозь и пещерно антисоветской, где нашлось место даже для гнусных издевок над Зоей Космодемьянской? В чем же явилась нам его «терпимость»? Не в том ли письме, в котором он выставлял Союзу писателей ультиматум относительно «Ракового корпуса»: «Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!»?
Но Лакшин гнет свое: «Не его вина, что ему не пошли навстречу». Он, мол, сердешный, ни в чем не виноват, виноваты те, кто «оттолкнул его и сделал своим злейшим врагом». Вон ведь что: врагом-то его «сделали», а сам-то по себе он уж до того пригож был, что хоть Николая Угодника с него пиши. И это говорит человек, который знает же, обязан знать, что «Архипелаг ГУЛаг» Солженицын начал еще в 1958 году, пьесу «Олень и шалашовка», ту самую, против которой Твардовский готов был выступить со статьей и даже запретил бы, – в 1954‑м, поминавшийся «Пир победителей» – еще раньше этого лет за пять, что, наконец, и арестован-то он был не за какую-то там прогрессивную критику культа личности, а за самую крайнюю, предельную антисоветчину. Так что, когда Александр Исаевич явился в «Новый мир» и крепко пожал руки его сотрудникам, он уже давно, лет 17 – 18, имел все основания считать себя вполне кондиционным антисоветчиком, и потому разговоры, что если бы, мол, в середине 60‑х годов этому «лагерному волку», как с заячьей почтительностью называет его Лакшин, понежнее почесали за ухом, то «волка» мы видели бы сегодня иным, может быть, даже травоядным, свидетельствуют лишь о незаурядной наивности заячьей породы и о некоторых других ее внутренних качествах, не слишком высоко ценимых среди взрослых людей.
Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
К ВОПРОСУ О СМОЛЯНОЙ ЗАТЫЧКЕ | | | АВРААМ, ИСААК И ИСААКОВИЧ |