Читайте также:
|
|
Этот воскресный день запечатлен в сотнях кинокадров, милых летних фотографий, в памяти всех, чьи усталые сердца еще бьются. 22 июня 1941 года солнечную цветущую благодать разделила черная стена страшной беды — на теплое живое «было» и страшное, могильным холодом объявшее «есть», на мир и войну, на жизнь и смерть.
Речь Молотова, оповестившего о начале войны с фашистской Германией, несла страх и недоумение. Как это так — ни с того ни с сего? После подписания мирного договора? Ведь ничто не предвещало войны? (О тех, кто не только предвещал, но и точно указывал время нападения Германии, знали лишь наверху.) Враг застал великую страну врасплох. Сводки о военных действиях молниеносно продвигавшегося противника повергали советских людей в шок.
В середине июля в Москве началась эвакуация писателей и их семей. Ленинград действовал медленней. 30 августа немецкие войска перерезали последнюю железную дорогу, соединявшую город с Большой землей. Возможность эвакуации в тыл отпала сама собой — ловушка захлопнулась, началась блокада. Никто пока не представлял, чем обернется для миллионов ленинградцев это слово. Через три дня начался первый артобстрел города, еще через день бомбежка. Ленинградцы, от мала до велика, поднялись на защиту своего города.
Бесстрашная Ахматова с другими мужественными женщинами рыла окопы вокруг города, ловила фугаски на крышах домов… Так писала в репортажах о героизме ленинградских писателей Ольга Берггольц. Да и сама Анна Андреевна в преклонные годы искренне поверила в свою причастность к обороне Ленинграда.
Нет! и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Эти строки, касающиеся охваченной репрессиями предвоенной страны, в послевоенные годы приобрели глобальный характер: героическая поэтесса была во всех бедах, выпавших на долю ее народа.
Однако с участием Ахматовой в защите блокадного Ленинграда ситуация была совсем иной… В первый же день бомбежки и без того обезумевшая от постоянного страха Анна попросила своих друзей Томашевских забрать ее к себе, жалуясь на то, что Пунин якобы переселил всю семью в подвалы Эрмитажа. В доме же Томашевских на канале Грибоедова имелось почти настоящее бомбоубежище. Верные друзья, долгое время несшие ответственность за «подкармливание» голодавшей, незамедлительно забрали Анну из Фонтанного дома, заметив, однако, что Пунины оставались в квартире.
Страх Ахматовой был так силен, что после первой же бомбежки она отказалась выходить из бомбоубежища. Томашевские, уговорив дворника принять жилицу, спустили в подвал тюфяк.
17 сентября Анна Андреевна попросила дворника сбегать за пачкой «Беломора» и вскоре узнала, что он убит разрывом снаряда. Почти животное желание немедля бежать оттуда завладело испуганной женщиной.
Энтузиастка Ольга Берггольц, писавшая статьи о бесстрашии советских писателей, вставших на защиту Ленинграда, застала Ахматову в панике и бросилась спасать ее. Опытная Берггольц хорошо распланировала операцию переправки Анны Андреевны на Большую землю. Немедля передала в редакцию «Ленинградской правды» ура-патриотические стихи «Вражье знамя» и добилась разрешения в горкоме партии на выступление Ахматовой по ленинградскому радио. До радиокомитета Ахматова добираться побоялась. Записи были сделаны в квартире Зощенко, находившейся в том же доме. Завершалось выступление написанным в июле 1941 года стихотворением «Клятва»:
И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!
Слово Ахматовой, обращенное к ленинградцам, прозвучало внушительно.
Через два дня она уже летела вместе с Зощенко в Москву, как считали, последним самолетом. До конца жизни Анна Андреевна полагала, что ее вывезли из блокадного Ленинграда по приказу Сталина. Неоднократно с гордостью повторяла: «И тогда Сталин прислал за мной военный самолет». Этот пассаж относится к тем же завиткам в легенде победительницы, что и бесконечные брачные предложения со стороны самых достойных мужчин. Очевидно, близость к власти, даже кровавой и проклинаемой, льстила женскому и поэтическому тщеславию.
25 сентября Пунин, с которым она не успела проститься, записал в дневнике:
«Вечер, 11 часов. Час тому назад была короткая «воздушная тревога»; теперь тихо. <…> Днем зашел Гаршин и сообщил, что Ан. послезавтра улетает из Ленинграда. (Ан. уже давно выехала отсюда и последнее время жила у Томашевского в писательском доме, где есть бомбоубежище. Она очень боится налетов, вообще всего.) Сообщив это, Гаршин погладил меня по плечу, заплакал и сказал: «Ну вот, Николай Николаевич, так кончается еще один период нашей жизни». Он был подавлен».
Что и говорить, Николай Николаевич Пунин, проведший рядом с Ахматовой почти десятилетие, переживший и влюбленность, и разлуку, и отчаяние арестов, и страх за ее жизнь, был достоин хотя бы прощальной весточки, если не дружеского объятия. Акума очень торопилась, страх гнал ее прочь из обстреливаемого Ленинграда, так что и вспомнить об оставшейся семье, в которой жила столько лет, пришлось только в самолете. Глядя с высоты на обреченный город, Анна Андреевна писала:
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг — он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли «Хлеба!» —
До седьмого доходят неба…
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон — смерть…
Из Москвы Ахматова благополучно добралась через Чистополь и Казань в Ташкент. Дом, в котором ее разместили, был расположен в самом центре города. Местных жителей выселили, превратив обычное жилое строение в общежитие для эвакуированных деятелей культуры. Одинокой Ахматовой была выделена небольшая комнатка с отдельным выходом. Она сразу назвала свое новое жилье «лепрозорием», хотя условия здесь были куда лучше, чем у многих семей, ютящихся в углах за перегородками из простыней.
Ахматова, обладавшая полной бытовой беспомощностью, не претендовала на особый комфорт. Ей и в голову не приходило комплексовать из-за того, что она никогда не умела облегчить себе или другим условия жизни. Врожденная надмирность поэта, вернее, некое барство и уверенность в том, что всегда найдется кто-то, обеспечивающий необходимым, выносящий помои, делающий постирушку, — позволяли поэтессе сохранять покойную созерцательность. Помимо верной подруги Лидии Корнеевны Чуковской и новой знакомой Фаины Раневской, обожествляемую поэтессу быстро окружили товарки из числа бездетных писательских жен. «Свита» следила за тем, чтобы вовремя накормить, постирать, вымыть пол, вынести мусорное ведро в «лепрозории» Ахматовой. Она же, беспомощная в быту, с легкой пренебрежительностью относилась и к зарабатыванию денег. Когда А. Н. Тихонов нашел Ахматовой хорошую отдельную квартиру, она категорически отказалась:
— Платить дорого! Где я возьму эти двести рублей?
— Да вам стоит в месяц переводить по подстрочнику двадцать строк узбекских поэтов! — побагровел Тихонов.
— Мне пока приходилось переводить только статьи. Я не умею переводить стихов! — возмутилась Ахматова на такое унизительное предложение.
— Вы просто не пробовали!
Когда, уступив настояниям окружающих, Анна Андреевна все же попробовала взяться за переводы по подстрочникам, получилось в самом деле не слишком удачно. «Когда сочиняешь сам — рифма помогает, когда переиначиваешь чужое — она становится орудием пытки», — справедливо жаловалась она. В послевоенные годы жизнь заставит Ахматову переводить много, и хотя мастерства перевода не прибавится, редакторы и друзья будут делать все возможное, чтобы переводы от Ахматовой оплачивались по высшему разряду и получали высокую оценку издательств…
Два с половиной года, прожитые в Ташкенте, Ахматова назовет «волшебными».
Я восемьсот волшебных дней
Под синей чашею твоей,
Лапислазурной чашей
Тобой дышала, жгучий сад…
И это — о грязном, душном, переполненном беженцами Ташкенте?
Какой же волшебный кристалл преобразил взгляд Анны Андреевны на мир? Конечно же, всесильная оптика влюбленности.
Все время пребывания в ташкентской эвакуации Ахматова, неоднократно тяжело болевшая, переживавшая гибель друзей, подавленная военными ужасами, провела как на качелях — то погружаясь в немощь, отчаяние, старость, то, как Феникс из пепла, возрождаясь, взмывая в небеса, молодея, наполняясь силами, вдохновением. Эффект, знакомый всем, знавшим эйфорию влюбленности, женщинам. Причина очарованности Ташкентом крылась в Алексее Федоровиче Козловском — молодом щедро одаренном музыканте и композиторе. Именно Козловский стал героем той «странной лирики, где каждый шаг — секрет». Правнук знаменитого на всю Европу виолончелиста Козловского, сосланный в южную провинцию в 1936 году, осел с женой в Ташкенте. Работа дирижером в местном драматическом театре, успешные постановки опер, написанных Козловским по мотивам национальных легенд, поддерживали вполне приемлемое благосостояние семьи.
На празднование нового 1942 года Ахматова получила приглашение в дом Козловских, где собирался цвет ташкентской эмиграции. Благоухал настоящий узбекский плов, приготовленный знатоком, витали упоительные фортепианные пассажи второй симфонии Бетховена. Отворив двери, Анна Андреевна окунулась в эту райскую атмосферу и на мгновение застыла. Звуки тут же умолкли — хозяин, оторвавшись от фортепиано, бросился к гостье, поспешно снял с нее тоненькую шубку и залюбовался: «Так вот вы какая!»
«В тоне его молодого голоса, в выражении детского восторга на ошеломляюще красивом лице было нечто, тут же преобразившее Ахматову. Как по мановению волшебной палочки она вмиг расцвела, улыбнулась, развела руками и шутливо ответила: «Да, вот такая, какая есть».
Алексей Федорович поцеловал ей руку, сначала одну, потом другую. И потом так уж повелось, что при встрече и прощании он целовал ей обе руки. Она направилась к печке, стала спиной к ней и начала греть руки. Все увидели, что она по-прежнему стройна и прекрасна. В тот вечер глаза у нее были синие». Это воспоминания жены Козловского Галины Логвиновой.
В феврале 1942 года запомнился Галине один сырой ветреный вечер. «Вести с фронта были печальными. Анна Андреевна пришла почти в сумерках. Войдя, она сказала почти повелительно: «Сядьте, я хочу прочесть то, что написала вчера». Это было стихотворение «Мужество»:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Отзвучал голос Ахматовой, никто не решался нарушить благоговейную тишину.
«Она понимала, что мы не могли заговорить обычными словами восхищения, — вспоминает Логвинова. — Этот стих был как отлитый колокол… Алексей Федорович поцеловал ей руки и, сидя рядом, молчал… Потом, присев перед ней и глядя ей в лицо, спросил: «Что вы сегодня хотите?» Она ответила: «Давайте сегодня побудем с Шопеном». Он много в этот вечер играл, больше всего этюды — эти самозабвенные порывы славянской гордости и любви. Играл хорошо, словно в концертном зале. Как часто бывало в те времена, погасло электричество, и Алексей Федорович играл при свете старого индусского светильника…»
Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 10«За всю неправду, сказанную мною,За всю мою возвышенную ложь». А.А. | | | Глава 2«В ту ночь мы сошли друг от друга с ума». А.А. |