Читайте также: |
|
- авария самолета, новая прислуга Фаркерсонов, Энн, обиженная пьяницей
отцом, - которая неотвратимо привела его к этой беде. Да, он в беде.
Однажды в северных лесах, возвращаясь с речки, где ловил форель, он
заблудился, и теперь его угнетало то же чувство - как ни бодрись, ни
крепись, ни храбрись и ни упорствуй, а все равно не найти в густеющих
сумерках тропу, с которой он сбился. Запахло ночным лесом. Этот тусклый
запах был невыносим, и Франсис отчетливо понял, что достиг точки, где
придется сделать выбор.
Можно пойти к психиатру, как мисс Рейни. Можно пойти в церковь -
спасаться от похоти исповедью. Можно сходить здесь на Манхэттене в
"датское массажное заведение" - знакомый коммивояжер дал как-то адресок.
Можно овладеть Энн силой - или же надеяться, что случай убережет от этого.
И можно напиться. От жизни, от плоти своей не уйдешь; он, как всякий
мужчина, создан быть отцом тысяч - и какой кому вред от свидания, если оно
позволит и ему и Энн радостней взглянуть на мир? Нет, это ложный ход
мыслей, надо вернуться к первому варианту, к психиатру. У него был записан
телефон врача, чьими услугами пользовалась мисс Рейни; он позвонил и
попросил безотлагательно принять его. На службе он усвоил напористый тон,
и, хотя секретарша врача сказала, что на ближайшие недели все уже
заполнено, Франсис настоял на том, чтобы его приняли сегодня же, - и был
записан на пять часов.
Здание, где обретался психиатр, почти все было занято кабинетами зубных
и иных врачей, и в коридорах веяло конфетными запахами полосканий и
памятью былой боли. Характер Франсиса формировался на решениях,
принимаемых самостоятельно и в одиночку. Прыгнуть в воду с высокого
трамплина, повторить, не струсив, смелый фортель, быть чистоплотным, не
опаздывать, не лгать, не делать гадостей... Отказ от этой одинокой
самостоятельности означал крушение его понятий о силе характера. Он был
растерян, ошеломлен до отупения. Местом его теперешнего iniserere mei Deus
[Помилуй меня, боже (лат.) - молитва кающегося грешника] была врачебная
приемная, каких множество. Отдавая символическую дань прелестям домашнего
уюта, ее уставили цветочными горшками, статуэтками, кофейными столиками и
развесили гравюры с изображениями засыпанных снегом мостов и летящих
гусей, хотя не было здесь - в этой грубой пародии на семейный очаг - ни
детей, ни супружеского ложа, ни даже кухонной плиты, и в неприемные часы
здесь было пусто, и зашторенные окна выходили на темный колодец двора.
Франсис назвал секретарше свое имя и адрес - и увидел, что сбоку возник и
направляется к нему полисмен.
- Стойте как стояли, - сказал полисмен. - Не двигайтесь. Руки держите
как держали.
- Мне кажется, тут все в порядке, - начала секретарша. - Мне кажется, и
так...
- А мы проверим, - сказал полисмен и принялся охлопывать костюм
Франсиса, не спрятано ли у него там что. Пистолеты? Ножи? Ломик? Ничего не
обнаружив, полисмен ушел, а секретарша, волнуясь, стала извиняться:
- По телефону ваш голос звучал очень возбужденно, мистер Уид, а один из
пациентов доктора угрожал его убить, и мы вынуждены принимать меры
предосторожности. Пожалуйста, пройдите в кабинет.
Франсис толкнул дверь докторского логова, раздался перезвон
электрического колокольчика. Войдя, Франсис тяжело сел на кушетку,
высморкался, полез в карман за сигаретами, за спичками - все равно за чем
и сказал хрипло, со слезами на глазах:
- Я влюбился, доктор Герцог.
Шейди-Хилл неделю-полторы спустя. Электричка семь четырнадцать уже
прошла, в домах кое-где кончили обедать, и тарелки уже в посудомоечной
машине. Вечереет. Благополучие поселка, экономическое и моральное, висит
на тонкой ниточке; но в вечернем этом свете ниточка держится, не рвется.
Доналд Гослин снова терзает "Лунную сонату". Marcato ma sempre pianissimo!
[Четко, но все время очень тихо! (итал.)] А Гослин точно мокрую банную
простыню выжимает, но горничная не внемлет. Она пишет письмо Артуру Годфри
[популярный в то время ведущий радио- и телепередач]. В подвале своего
дома Франсис Уид сооружает кофейный столик. Доктор Герцог прописал
столярную работу в качестве целительного средства, и простая арифметика
размеров, безгрешный дух свежего дерева и впрямь действуют на Франсиса
успокоительно. Франсис обрел утешение. Наверху плачет малыш Тоби - от
усталости. Поплакав, он снимает с себя бахромчатую курточку, ковбойскую
шляпу, перчатки, расстегивает ремень, весь в золоте и рубинах, в
патронташиках с серебряными пулями и кобурах, спускает подтяжечки,
сбрасывает ковбойку и джинсы и, присев на кровать, стягивает сапожки.
Свалив всю эту сбрую в кучу, он идет к шкафу и снимает с крючка свой
космический костюм. Влезть в узкие длинные штаны непросто, но он влезает.
Пристегнув к плечам волшебный плащ и встав на приступку кровати, он
раскрыливает руки и летит на пол; шлепается он так, что по всему дому
слышно, - но Тоби увлечен полетом.
- Иди домой, Гертруда, иди домой, - говорит миссис Мастерсон. - Я уже
час назад велела тебе идти домой, Гертруда. Тебя давно ждут ужинать, мама
будет тревожиться. Иди домой!
У Бэбкоков распахивается дверь, и на террасу выскакивает раздетая
миссис Бэбкок, а за ней вдогонку голый муж. (Их дети в школе-пансионе, а
от соседей террасу заслоняет живая изгородь.) Они проносятся по террасе и
скрываются за кухонной дверью, затмив красой и пылкостью всех нимф и
сатиров с венецианских фресок. Срезая последние розы в саду, Джулия
слышит, как старый мистер Никсон кричит на белок: "Жулье! Объедалы!
Сгиньте с глаз!" Бредет мимо горемыка кот, страждущий духовно и физически.
На голову его напялена кукольная соломенная шляпка, на туловище -
кукольное платье, застегнутое на все пуговицы, и торчит из подола длинный
мохнатый хвост. Кот на ходу брезгливо отряхивает лапы, точно от воды.
- Кис, кис, кис, - зовет Джулия. - Кис, кис, бедная кисонька.
Но кот косится на нее скептически и ковыляет дальше. Последним является
Юпитер, круша помидорные гряды, держа в зубастой пасти остатки дамской
туфельки, Затем опускается ночь, и в этой ночи цари в золотых одеждах едут
на слонах через горы.
Джон Чивер.
Бриллианты Кэботов
-----------------------------------------------------------------------
Пер. - М.Кан.
В кн.: "Джон Чивер. Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе
Уопшотов. Рассказы". М., "Радуга", 1983.
OCR & spellcheck by HarryFan, 19 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Заупокойную службу по убиенному служили в унитарианской церкви
городишка Сент-Ботолфс. Церковь являла собою смешение стилей - над
колоннами неожиданно возносился стройный шпиль, из тех, какие сто лет
назад, вероятно, господствовали над всей местностью. Служба - случайный
набор библейских цитат - завершалась песнопением:
Спи, Эймос Кэбот, мирным сном,
Земные тяготы отринув...
В церкви было не протолкнуться. Мистер Кэбот занимал видное положение в
местном обществе. Был случай, когда он баллотировался в губернаторы. В дни
избирательной кампании со стен сараев и домов, с заборов и телеграфных
столбов добрый месяц глядели его портреты. Сталкиваясь на каждом шагу с
самим собой, он как бы шествовал сквозь строй зеркал, и не думаю, чтобы
такое ощущение смущало его, как смутило бы меня. (Я, например, как-то раз
в Париже заметил, поднимаясь на лифте, что одна женщина держит мою книгу.
На суперобложке была фотография, и из-под чужой руки один мой образ
взглянул в глаза другому. Я жаждал обладать этой фотографией - вероятно,
жаждая уничтожить ее. Мысль, что женщина уйдет, унося под мышкой мое лицо,
оскорбляла во мне чувство собственного достоинства. На четвертом этаже
женщина вышла, и разлука двух моих обличий внесла мне в душу смятение. Мне
хотелось кинуться ей вслед, но как было объяснить по-французски, да и
вообще на любом языке, что я чувствовал в эти минуты?) С Эймосом Кэботом
обстояло совершенно иначе. Ему как будто нравилось видеть себя повсюду, а
когда он не прошел на выборах и портреты исчезли (лишь кое-где по глухим
углам они еще с месяц лохматились на сараях), похоже было, что он и в ус
не дует.
Существуют, как известно, "не те" Лоуэллы, "не те" Халлоуэллы, "не те"
Элиоты, Чиверы, Кодмены и Инглиши, но сегодня речь у нас пойдет о "не тех"
Кэботах. Эймос был родом с южного берега залива и про Кэботов с северного
берега, возможно, никогда не слыхал. Отец его был аукционщик - в те дни
эта работа предполагала умение балагурить, заговаривая публике зубы,
сбывать сомнительный товар, а подчас и смошенничать. Эймос владел
недвижимостью, в городке ему принадлежали скобяная лавка, коммунальные
сооружения, он состоял в правлении местного банка. Контора у него
помещалась в Картрайтовском блоке, напротив городского сквера. Его жена
была уроженкой штата Коннектикут - нам в ту пору он представлялся
отдаленной глухоманью, на восточной окраине которой стоял город Нью-Йорк.
Населяли Нью-Йорк алчные иностранцы, суматошливые, задерганные и по
слабости характера абсолютно неспособные вставать в шесть утра, обливаться
холодной водой и преспокойно влачить дни свои в изнурительной скуке.
Миссис Кэбот я знал, когда ей было лет за сорок: коротконогая, с багровым
лицом пьянчужки, хоть и слыла ярой поборницей трезвенности. Седая как снег
голова. Формы, равно пышные как спереди, так и сзади, и спина с памятной
мне впадиной, то ли от жестоких тисков корсета, то ли от начинающегося
лордоза. Почему мистер Кэбот женился на этой чудачке из далекого
Коннектикута, никто толком не знал, да и, в конце концов, кому какое дело,
хоть, впрочем, это ей принадлежали почти все доходные дома на восточном
берегу реки, где селились рабочие с фабрички, изготовляющей столовое
серебро. Дома приносили доход, и все же это еще не значит, будто Эймос
Кэбот женился только по расчету. Плату с жильцов она взимала самолично.
Полагаю, что она и хозяйство вела сама, одевалась скромно, зато носила на
правой руке семь колец с крупными бриллиантами. Вероятно, вычитала
где-нибудь, что бриллианты - надежное помещение капитала, и блеск камней
на ее руке таил в себе не больше очарования, чем шелест банковской книжки.
Бриллианты круглые, квадратные, продолговатые, бриллианты, какие принято
вставлять в лапки... По четвергам она с утра промывала свои бриллианты в
растворе, которым пользуются ювелиры, и развешивала сушиться на бельевой
веревке. Почему - она не объясняла, по при том размахе, какой имели в
городишке чудачества, никто не видел в ее поведении ничего особенного.
Раза два в году миссис Кэбот выступала с лекцией в сент-ботолфской
Академии - так называлась средняя школа, где обучались многие из нас. У
нее были три темы: "Мое путешествие по Аляске" (с показом слайдов), "О
вреде пьянства" и "О вреде курения". Пьянство ей представлялось пороком
столь неслыханным, что, обличая его, она не могла распалиться в полную
силу, зато одна мысль о курении приводила ее в неистовство. Можно ли
вообразить себе распятого Христа с сигаретой в зубах, вопрошала она. Или
деву Марию? Лабораторные опыты ученых показывают: если скормить взрослой
свинье каплю никотина, животное погибает. И так далее, в том же духе. Она
наделяла курение неотразимой притягательностью, и, если мне суждено
умереть от рака легких, я буду в этом винить миссис Кэбот. Выступления
устраивались в классе, прозванном нами Большой зал. Это была просторная
аудитория на втором этаже, где всем нам хватало места. Академию строили в
50-х годах прошлого века, снабдив ее, как было принято в американской
архитектуре того периода, прекрасными высокими большими окнами. Весной и
осенью здание словно бы величаво парило над школьной территорией, но в
зимние дни из широких оконных проемов несло ледяным холодом. В Большом
зале разрешалось сидеть, не снимая пальто, шапки и перчаток. Своеобразие
обстановки усугублялось тем, что в свое время моя двоюродная бабка Анна
приобрела в Афинах обширное собрание гипсовых фигур, и мы, лязгая зубами,
долбили наизусть глаголы волеизъявления в обществе голых, в чем мать
родила, богов и богинь. Таким образом, хула, изрыгаемая миссис Кэбот на
скверну табака, предназначалась, наравне с нами, Гермесу и Венере. Живя во
власти предрассудков, столь же неистовых, сколь и низменных, она, я думаю,
с не меньшим удовольствием ополчилась бы на черных и евреев, но в городке
проживало всего одно чернокожее семейство и одно еврейское - и оба
примерной нравственности. Мне в голову не приходило, что в Сент-Ботолфсе
может существовать нетерпимость, покуда спустя много времени ко мне в
Уэстчестер не приехала на День благодарения моя матушка.
Было это несколько лет тому назад, когда в Новой Англии еще не
завершилось строительство автомагистралей и поездка туда из Нью-Йорка или
Уэстчестера занимала больше четырех часов. Я выехал пораньше и Сперва
остановился в Хейверхилле, где забрал свою племянницу из пансиона мисс
Пикок. Потом направился дальше, в Сент-Ботолфс - там, сидя в прихожей на
стуле церковного причетника, меня дожидалась мать. Островерхую резную
спинку стула украшала геральдическая лилия. Из какой промозглой от сырости
церкви уволокли эту вещь? Мать сидела в пальто; у ног ее стоял саквояж.
- Я готова, - сказала она. Наверно, она сидела так уже с неделю. Она
выглядела отчаянно одинокой. - Хочешь что-нибудь выпить?
Наученный опытом, я не поддался на соблазн. Скажи я "хочу", мать
заглянула бы в кладовку и вернулась с грустной улыбкой и словами: "Все
виски выпил твой братец". Итак, мы тронулись обратно в Уэстчестер. День
выдался пасмурный, холодный, и дорога показалась мне утомительной, хотя, я
думаю, не усталость была причиной того, что произошло потом. Я завез
племянницу в Коннектикут, к брату, и двинулся домой. Добрались мы затемно.
К приезду матери у моей жены все было приготовлено, как обычно. Пылал
огонь в камине, на пианино - ваза с розами, к чаю - сандвичи с анчоусной
пастой.
- Какая прелесть, когда в доме цветы, - сказала моя мать. - Я так их
люблю. Жить не могу без цветов. Если б я вдруг лишилась средств и мне
пришлось выбирать - цветы или продукты, я, вероятно, выбрала бы цветы...
Я не стремлюсь создать для вас образ тонной старой дамы, ибо нередко
она отступала от этой роли. Упомяну, с большой неохотой, одно
обстоятельство, о котором после смерти матери мне рассказала ее сестра.
Оказывается, был случай, когда она ходила наниматься в Бостоыскую полицию.
У нее было много денег в ту пору, и для чего ей это понадобилось, понятия
не имею. Допускаю, что ее прельщало полицейское поприще. Не знаю, в каком
отделе она собиралась служить, но воображение неизменно рисует мне ее в
темно-синей форме, со связкой ключей у пояса и дубинкой в правой руке. Моя
бабка отговорила ее от этой затеи, и все же в облике матери, когда она,
прихлебывая чай, сидела у нашего камина, сквозило нечто полицейское. В тот
вечер она старалась держаться как на светском рауте - в меру своего
понимания. В связи с чем стоит вспомнить ее любимую присказку: "Вероятно,
к нам в семью все-таки просочилась капля плебейской крови. Иначе откуда бы
в тебе это пристрастие к ветхой и рваной одежде? Иметь такой выбор - и
вечно отдавать предпочтение обноскам!"
Я приготовил коктейль и сказал, как рад был повидаться с племянницей.
- У мисс Пикок перемены, - печально сказала моя мать.
- Да? Я не знал. Какие?
- Ограничений больше нет.
- Не понимаю.
- Туда стали принимать евреев. - Она выстрелила в меня последним
словом.
- Поговорим на другую тему, ладно? - сказал я.
- Почему? Ты первый начал.
- Моя жена - еврейка, мама.
Жена в это время была на кухне.
- Не может быть, - сказала мать. - Ведь у нее отец - итальянец.
- Отец у нее, - сказал я, - польский еврей.
- Ну и что ж. Я, например, происхожу из старой массачусетской семьи - и
не стыжусь этого, только не люблю, когда меня называют "янки".
- Это не одно и то же.
- Твой отец говорил, что еврей хорош только в гробу, хотя я лично
считаю, что судья Брандис был милейший человек.
- Похоже, собирается дождь, - сказал я. Это у нас был испытанный способ
переводить разговор на другую тему, когда требовалось выразить гнев или
голод, любовь, страх перед смертью. Вошла жена, и моя матушка привычно
подхватила нить беседы:
- В такой холод можно ждать и снега. Ты, когда был маленький, имел
привычку молиться, чтоб выпал снег или замерзла вода в пруду. Смотря на
чем тебе хотелось покататься - на коньках или на лыжах. Ты очень четко
излагал свою просьбу. Становился возле кроватки на колени и громким
голосом просил бога обеспечить тебе нужную погоду. Больше ты ни о чем не
молился. Я не слыхала, чтоб ты хоть раз помолился за родителей. Летом ты
вообще не молился богу.
У Кэботов были две дочери - Джинева и Молли. Джинева была старшая и
считалась красивее сестры. Год или около того я ухаживал на Молли. Это
была прелестная девушка с сонным личиком, которое могла в одну минуту
преобразить лучезарная улыбка. Ее русые волосы искрились на свету. От
усталости или волнения на верхней губе у нее проступали бусинки пота. По
вечерам я приходил к ним в дом и сидел с нею в гостиной под самым
неусыпным надзором. К плотским вожделениям миссис Кэбот, естественно,
относилась с паническим ужасом. Она вела за нами наблюдение из столовой.
Сверху явственно и размеренно доносились глухие удары. Это Эймос Кэбот
упражнялся на гребном станке. Изредка нам разрешалось прогуляться вдвоем,
с условием никуда не сворачивать с главных улиц, а когда мне по возрасту
начали доверять автомобиль, я стал возить ее в клуб, на танцы. Был я
неимоверно, болезненно ревнив и, видя, как она веселится с кем-нибудь
другим, забивался в угол, помышляя о самоубийстве. Помню, как однажды
вечером я вез ее домой, на Прибрежную улицу.
В начале века кому-то пришло в голову, что у Сент-Ботолфса, возможно,
есть шансы сделаться популярным курортом, и в конце Прибрежной улицы
построили под увеселительные заведения пять больших павильонов. В одном из
них жили Кэботы. На каждом павильоне имелась башенка. Она возвышалась над
каркасным строением примерно на этаж, круглая, с конической крышей. Вид у
башенок был решительно невоенный, так что, по-видимому, их назначенном
было создавать романтический колорит. Что находилось внутри? Могу только
догадываться: чуланы, комнатки для прислуги, сломанная мебель, сундуки, и,
уж конечно, такое место не могли не облюбовать для своих гнезд осы. Перед
домом Кэботов я остановился и выключил фары. Наверху, в особняке, царила
темнота.
Давно это было, так давно, что в понятие "летняя ночь" неотъемлемой
частью входили кроны вязов. (Так давно, что, делая левый поворот, ты
опускал стекло в машине и рукой показывал, куда тебе ехать. Во всех прочих
случаях показывать рукой считалось неприличным. Никогда не показывай
руками, внушали тебе. Почему - не представляю себе, разве что в этом жесте
усматривали нечто эротическое.) Танцевальные вечера - их тогда называли
балами - обставлялись торжественно, по причине чего я являлся на них в
смокинге, который от отца достался моему брату, а уж от брата - словно щит
с фамильным гербом, словно эстафета во имя бережливости - перешел ко мне.
Я обнял Молли. Она и не думала противиться. Я невысок ростом (и склонен к
тому же горбиться), но сознание, что я любим и люблю, действует на меня
точно команда "смирно!". Выше голову! Прямее спину! Я уже двухметровый
великан, я тянусь вверх, подхлестываемый яростным всплеском чувств. Иногда
у меня звенит в ушах. Такое может случиться со мной где угодно - скажем, в
сеульской лавчонке, где поят женьшеневой настойкой, - но в тот вечер такое
случилось перед домом Кэботов на Прибрежной улице. Потом Молли сказала,
что ей пора идти. Мать наверняка уже следит из окошка. Она просила не
провожать ее до дверей. Должно быть, я не расслышал. Я прошел рядом с ней
по дорожке и поднялся на крыльцо; она толкнула дверь, но оказалось, что
дверь заперта. Она опять попросила меня уйти, но не мог же я бросить ее
одну, верно? В эту минуту зажегся свет и дверь отворил карлик. Это было
существо всеобъемлющего безобразия: гидроцефальный череп, заплывшее,
отечное лицо, толстые, колесом искривленные ноги. Цирковой уродец,
пронеслось у меня в голове. Прелестная девушка расплакалась. Она шагнула в
дом и закрыла дверь, а я остался, и со мною - летняя ночь, и вязы, и
привкус восточного ветра на губах. С неделю потом она старалась со мной не
встречаться, а наша старая кухарка Мэгги изложила мне кой-какие
подробности.
Но сперва - еще кой-какие подробности. Стояло лето, а летом большинство
из нас уезжало на Залив [речь идет о заливе Кейп-Код в Новой Англии], в
лагерь, которым руководил директор сент-ботолфской Академии. Эти месяцы
тонули в такой неге, такой голубизне, что их толком и не припомнишь. На
соседней со мною койке спал мальчик по фамилии Де-Варенн, я его знал со
дня рождения. Почти все время мы проводили вместе. Вместе играли в шарики,
вместе ложились спать, вместе держали защиту на футбольном поле, а раз
отправились вместе в байдарочный поход и только чудом не утонули вместе.
Мой брат утверждал, что мы даже внешне стали смахивать друг на друга.
Таких естественных, радостных отношений мне не дано было больше изведать
никогда. (До сих пор он раза два в год звонит мне из Сан-Франциско, где
живет - плохо живет - с женой и тремя незамужними дочерьми. Голос у него
нетрезвый. "Счастливые были времена, правда?" - спрашивает он.) Однажды
новый мальчик, по фамилии Уоллес, спросил, не хочу ли я сплавать с ним на
ту сторону озера. Я мог бы, не погрешив против истины, сделать вид, что
ничего про Уоллеса не знал - я и правда знал о нем очень мало, - но одно я
знал твердо, чуял нутром: что ему одиноко. Это было заметно сразу, это
просто бросалось в глаза. Он проделывал все, что полагается. Гонял мяч,
убирал постель, учился ходить под парусом, сдавал экзамен по спасению
утопающих - но все без души, как бы старательно исполняя чужую роль. Он
маялся, он был одинок, и рано или поздно, так или эдак, он неминуемо
должен был об этом сказать и своим признанием потребовать от тебя
невозможного: твоей дружбы. Все это ты прекрасно знал, но делал вид, будто
не знаешь. Мы спросились у учителя плавания и поплыли на ту сторону. Плыли
на боку, без фасона - мне до сих пор плавать таким способом удобнее, чем
кролем, который сегодня считают обязательным в плавательных бассейнах, где
я провожу львиную долю времени. Плавать на боку - это не класс. Я как-то
видел такого пловца в бассейне и спросил, кто это; мне сказали -
дворецкий. Когда мой корабль пойдет ко дну, когда мой самолет совершит
вынужденную посадку в океане, я поплыву на спасательный плот кролем и
красиво погибну, меж тем как, поплыви я на боку, хоть это и не класс, я
жил бы вечно.
Мы переплыли через озеро, повалялись на солнышке - излияний не
последовало - и поплыли назад. Когда я подошел к домику, где мы жили,
Де-Варенн отозвал меня в сторону.
- Чтобы я больше тебя не видел с этим Уоллесом.
Я спросил почему. Он сказал:
- Уоллеса прижил на стороне Эймос Кэбот. Мать у него - гулящая. Они
живут в тех домах, в заречье.
Назавтра было жарко, солнечно, и Уоллес опять спросил, не охота ли мне
сплавать на ту сторону. Я сказал, само собой, давай, и мы поплыли. Когда
мы вернулись в лагерь, Де-Варенн не пожелал со мной разговаривать. Ночью с
северо-востока задул ветер, и три дня потом лил дождь. Де-Варенн, судя по
всему, простил меня, а я, если мне память не изменяет, больше не плавал с
Уоллесом на другой берег озера. Ну а карлик, как сообщила мне Мэгги, был
сыном миссис Кэбот от первого брака. Он работал на фабричке столового
серебра, но уходил на работу рано утром и не возвращался дотемна. Никто не
должен был знать, что он есть на свете. Случай был не совсем рядовой,
однако для того времени, о котором я пишу, не единичный. Сумасшедшую
сестрицу миссис Трамбул прятали на чердаке, а Дядюшку Писписа Пастилку -
эксгибициониста - нередко скрывали от глаз людских месяцами.
Был зимний день - зима, по сути, только еще начиналась. Миссис Кэбот
вымыла бриллианты и развесила на дворе сушиться. А сама поднялась к себе
вздремнуть. Она утверждала, что никогда не ложится в дневное время, и чем
крепче спала, тем неистовей отрицала это. Тут было не столько чудачество с
ее стороны, сколько привычка представлять действительное в искаженном
свете, столь распространенная в здешних палестинах. В четыре она
проснулась и пошла вниз за своими кольцами. Колец не было. Она кликнула
Джиневу, но никто не отозвался. Миссис Кэбот взяла грабли и принялась
прочесывать жухлую траву под бельевой веревкой. Ничего. Тогда она
позвонила в полицию.
Случилось это, как уже сказано, в зимний день, а зимы в наших краях
лютые. От стужи - а порой и от смерти - спасали дрова в камине да уголь в
больших печах, которые постоянно выходили из строя. Зимняя ночь таила в
себе угрозу, отчасти поэтому - под конец ноября и в декабре - мы с
особенным чувством следили, как на западе догорает закат. (В дневниках
моего отца, например, то и дело попадаются описания зимних сумерек,
продиктованные не пристрастием к полумраку, но сознанием, что ночь
способна принести с собою опасность и страдания.) Джинева уложила чемодан,
взяла бриллианты и на последнем поезде, который отходит в 4:37, укатила из
городка. Воображаю, что это были за умопомрачительные минуты! Бриллианты
сам бог велел украсть. Это были силки, расставленные без зазрения совести,
и Джинева лишь совершила неизбежное. Вечером она уехала на поезде в
Нью-Йорк, а через три дня на "Сераписе", пароходе Кунардской линии,
отплыла в Александрию. Из Александрии по Нилу добралась до Луксора, где за
два месяца успела перейти в магометанскую веру и сочетаться браком с
родовитым египтянином.
На другой день я прочел сообщение о краже в вечерней газете. Я
подрабатывал, доставляя по домам газеты, Вначале бегал от дома к дому,
потом пересел на велосипед, а в шестнадцать в мое распоряжение поступил
видавший виды грузовой "фордик". Я стал водителем автомашины! Пока
линотиписты печатали выпуск, я слонялся по типографии, а после объезжал
четыре соседствующих городка, швыряя связки газет к порогу лавочек, где
торговали сластями и канцелярскими принадлежностями. В дни ежегодных
чемпионатов по бейсболу печатали дополнительный выпуск с подробным
разбором и итогами каждого матча, и, когда смеркалось, я вновь пускался в
путь на Травертин и остальные поселки, разбросанные вдоль берега. Дороги
Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Чивер Джон 23 страница | | | Чивер Джон 25 страница |