Читайте также: |
|
Меня угораздило в армию до великой войны. Вышло очень строгое распоряжение: отменить все брони. И тогда в театре стали волноваться. Я уже кончал Вахтанговское театральное училище и после этого должен был загреметь в армию неизбежно.
Мне прислали повестку из военкомата явиться в армию. Я уже работал в театре, то есть я учился и работал. И Борис Васильевич Щукин спрашивал у меня:
– Как дела?
Я говорю:
– Вот, мне повестку прислали – нужно идти в армию.
Он говорит:
– Не ходи без меня, – а он уже Ленина играл, – пойдем с тобой вместе и там, может, тебе какую‑то отсрочку на год дадут.
Ну я все и ждал. Мне еще раз прислали повестку. И я с этой повесткой решил идти на призывной пункт, но пришел в театр, как он сказал. В это время репетировали «Ревизора» Гоголя. Я вхожу в театр и чувствую, что‑то стряслось. Ночью умер Щукин.
Помню, замечательная актриса Алексеева, родная сестра Добронравова, знаменитого актера МХАТа – кричала, выла, с ней просто истерика была. Она, видимо, очень любила Бориса Васильевича. И я постеснялся, такое горе в театре, чего я буду говорить, что мне нужно идти в армию. И я пошел в военкомат – и все. На другой день меня забрили.[6]
Но до этого в театре начали что‑то зондировать, что вот забирают меня в армию, нельзя ли куда‑нибудь пристроить. А пристраивать места было только два – театр Красной Армии и ансамбли, которые в это время только начали организовывать.
Я очень хотел похоронить Бориса Васильевича. И меня отпустили, к их чести – хороший командир попался – и я пришел на похороны в театр уже в форме. И пострижен наголо. И я помню такие ощущения, когда я себе все время голову трогал. Первый раз под машинку все сбрили, и было холодно голове.
Потом нас отвезли под Москву в какие‑то деревянные казармы довольно страшные. Я попал на учебный пункт младших командиров – один сикель я получил – были петлицы тогда и треугольнички.
Помню своих сотоварищей по армии. И видимо, все‑таки куда‑то нас отдельно собирали, потому что было много очень музыкантов, еще кого‑то, близких к артистической профессии. Видимо, все‑таки сортировали. Но попали мы в жесткую школу, и почему‑то в железнодорожные войска. Сперва меня хотели забрать во флот – по здоровью – на три года. Я отнесся к этому довольно спокойно, романтически даже как‑то – флот. Но потом меня из флота перевели по каким‑то соображениям, мне тогда непонятным…
Сперва комиссия же… голый стоишь, комиссия определяет:
– Здоровый, да. Вроде тренированный.
Один говорит:
– Во флот его.
Другой еще чего‑то. Потом смотрю, никакой одежды мне флотской, сапоги дают, гимнастерку и говорят:
– Вы будете в железнодорожных конвойных войсках.
И потом – учеба, солдатские курсы. Вот там нас драили на всю железку. Был какой‑то, видимо закрытый, приказ Сталина, потому что менялись очень внутри армии отношения, вплоть до того, что командир мог влепить вам по роже. И все эти демократические – якобы – установки: собрания, партийные ячейки – все это тогда было ликвидировано. В армии вводилась жесткая дисциплина. И были какие‑то даны повышенные полномочия командирам. Еще оставались политработники, но дисциплина была очень суровая. Карцер за малейшее ослушание. Меня в него посадили, когда я табуреткой запустил в старшину.
Я раздобыл в солдатской библиотечке старый том Шекспира – «Хроники», потрепанная старая книжка издания Брокгауза и Ефрона. И если была свободная табуретка – мы сидели, потому что на кровать нельзя было ложиться – дисциплина. И все свободные минуты, которые там были, я все читал эти «Хроники». А уж командиры муштровали нас до потери сознания. И один, из украинцев – самые жесткие из них – подошел, полистал грязными лапами заскорузлыми и сказал: «Шекспёр!.. Устав надо читать!» – и книгу взял, и сунул мне устав. И у меня с ним как‑то не сложились отношения. Но, конечно, я вскакиваю: «Слушаюсь!» – как положено, – но он невзлюбил меня – то сортиры чистить пошлет, то казармы мыть. Ну и вот я мою казарму – огромная казарма, а ребята ходят с улицы и грязь обратно наносят – туда‑сюда. Ну и я выругался:
– Ты же завтра, зараза, убирать будешь. Я тряпку бросил, вытереть что ли ноги не можешь? Да пошел ты…
И, значит, вдруг он является как из‑под земли:
– Что я слышу! В казарме нашей Родины мат! А ну, смирно!
Я говорю:
– Товарищ командир, да я вот мою, мою, а они…
– Руки!
– Да я!..
– Руки! Два наряда вне очереди! – И начал орать, орать на меня. И у меня какое‑то замыкание произошло, я табуретку схватил и в него табуреткой. Ну, а это штрафной – все. По‑моему, уже финская шла война. Короче говоря, приказ сразу последовал:
– Взять! – меня сразу взяли. – Скрутить! И отвести его к врачу психопату!
Скрутили меня два здоровых мужика, под руки взяли и повели. И отвели, к счастью моему, в санбат к совсем молодому врачу. И он понимал, чем мне это грозит. И написал, что я нахожусь в состоянии аффекта. Меня привели обратно и вручили командиру, ну и тот, видно, уже отошел от возбуждения и сказал:
– Точно. Бьет на аффект – я так и знал. А, артист, добьешься!
И получил я тогда высшее наказание. Не помню, тогда десять суток губы давали или пятнадцать. Это такая дыра бетонная, окошечко с решеткой, койка, которая пристегивается – в шесть утра подъем – и она прихлопывается к стене. А пол обливают водой, чтоб ты не мог лечь на пол. Но ребята во дворе работали и мне совали или хлеба кусок, или еще чего‑нибудь. Даже когда начальники отворачивались, миску супа горохового. Так что ничего. Но в общем‑то сурово. Чирьями весь покрылся от холода. Посидишь там – много передумаешь.
* * *
Я забыл, когда это было, до или после этого случая – когда нас по тревоге подняли ночью всех: «В ружо! В ружо!» – ну, все, кто служил, знают, что это такое, ночью. И по порядку номеров: не первый‑второй, а первый‑второй‑третий‑четвертый‑пятый… и когда дошло до половины батальона: «Стой! Направо!» – их отвели в сторонку, и потом нам сказали: «Прощайтесь!» И как раз до меня это и дошло, и я остался, а вся часть до меня ушла на фронт сражаться – зима была – в финской войне. И никто из них не вернулся. Все там и замерзли.
Я помню, у нас были каски и вязаные подшлемники. И когда был бросок на лыжах, то ты весь мокрый, и каска примерзала к волосам от пота – бессмысленное было одеяние. Тогда еще не было ни ватников под шинелью, ни портков ватных. Это уже потом, после финской войны появилось, где такие потери были. И лыжи были ужасные – на каких‑то ремнях, а финны же были прекрасно оснащены.
Меня поражало убожество и скверность обучения. Я удивлялся – всегда говорили: «Все со средним образованием минимум», а я увидел совершенно полуграмотных темных людей, забитых. Пастух с Алтая был в нашей части, он не выдержал и удавился в сортире на ремне – не выдержал просто. Его вынули из ремня, откачали и отправили в штрафбат. Хорошо я здоровый был, тренированный в училищах акробатикой. И на лыжах хорошо ходил. Со мной только никто драться не хотел, потому что я левша. И очень трудно драться, опасно в штыковых боях – все отказывались. И когда с цепочки стрелять – стрелял я хорошо, но всем портил вид, потому что левша, а с другого плеча я плохо попадал. Поэтому на меня махнули рукой – уже тогда эта показуха царствовала, как везде, по всей стране. А я портил показатели, и поэтому мне разрешили: «Черт с ним, пусть дерется с другой руки и пусть стреляет с другого плеча».
Стрелял я хорошо и удивлялся – как же они не дают всем выучиться как следует стрелять – дают три патрона раз в неделю. Как же можно так выучиться, что же они делают?! Шагистика, муштра, штыковые бои, как разбирать винтовку, пулемет – и ручной, и станковый «Максим» – этому учили. Это мы умели. Марши всякие, броски, в непогоду – зимой и летом.
На общих основаниях я, наверное, месяцев шесть был. Я только помню, что простудился, поэтому у меня было перевязанное горло, бритый и уже много прошедший стрельб, муштры, штыковых боев. Это было где‑то под Москвой, в Реутове, что ли, – я забыл.
Время шло к зиме, потому что было холодно. Я помню тусклые лампочки и эти лекции идиотские, в шесть утра подъем.
– Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.
И мы, значит, начинали засыпать с открытыми глазами. Тогда кричали:
– Встать!
Вскакивали, а кто спать оставался, тех будили и давали наряды – мыть сортир, на кухню и так далее. И продолжалось опять:
– Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.
* * *
И вот вдруг неожиданно собрали нас, перекличку сделали. Один из нас был Ворошилов – однофамилец. Командир как‑то подобрался и говорит:
– Не родственник, случайно?
Тот говорит:
– Дальний, – хитрец.
– Будешь старшим!
Дали пакет с документами и, ничего не говоря, посадили в грузовик и повезли. И смотрю, везут на Лубянку. Мы думаем, за что?
Потом водили‑водили, привели в какую‑то комнату и там сидит Юткевич, еще кто‑то… а Юткевич был со мной знаком. И он говорит:
– Юра! – а я простуженный и охрипший был.
Я говорю:
– Так точно!
И начальник ансамбля говорит:
– Пусть почитает.
А Сергей Иосифович говорит:
– Ну, вы видите, он же простужен. Но я его знаю. Он способный человек, вы можете его брать.
Тот:
– Нет, надо послушать.
И вот я хрипатый начал Пушкина читать. Значит, голоса нет, повязка какая‑то, грязные бинты… И я начал:
– Театр уж полон, ложи блещут. Партер и кресла, все кипит… и взвившись занавес шумит… блистательна, полувоздушна…
Сергей Иосифович говорит:
– Ну поверьте мне, он замечательный способный молодой человек, его стоит брать. И вот тогда я понял, что они куда‑то нас берут.
Дата добавления: 2015-08-20; просмотров: 70 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Сидящие мужчины: Юра Месхиев, Иосиф Моисеевич Толчанов, Исай Спектор и я | | | P.S. Вот так через много лет Юткевич расписался на стене моего кабинета |