Читайте также: |
|
Аллен согласился оставить Ленхен в помощь Карлу, который не отходил с этой минуты от больной и старался быть самой терпеливой и внимательной сиделкой.
Со слезами на глазах Женнихен и Лаура покидали родителей. Глубокая грусть охватила всех. Карл вышел на крыльцо, чтобы еще раз поцеловать дочерей. Только проказница Тусси не понимала постигшего дом несчастья.
— До свиданья, старина. Я скоро вернусь, ты доскажешь мне тогда сказку о Гансе Рекле, — сказала она, крепко целуя колючую щеку отца и маленькими ручонками ласково растрепав его мягкие густые волосы.
Когда доктор Аллен дал последние наставления Ленхен и вышел из комнаты больной, Карл с нервно бьющимся, встревоженным сердцем, крепко сжав руки, обратился к нему с просьбой не скрывать правды о состоянии больной.
— Я вижу по всему, — произнес он дрожащим голосом, — что опасность очень велика, но есть ли надежда на спасение? Лишь бы ничего не грозило ее психике. Моя жена в последнее время была столь возбуждена, что, вероятно, нетрудно сойти с ума. Только бы не это.
Врач с глубоким сочувствием посмотрел на осунувшееся, болезненно-бледное лицо Маркса.
— В одном отношении дело обстоит лучше, чем вы думаете, — ответил он, — это не нервная горячка, и рассудку госпожи Маркс ничто не угрожает, но в другом — приготовьтесь к худшему из того, что могло вас постигнуть. Очевидно, тяжелые переживания последних лет истощили организм вашей жены и где-нибудь — в лавке, в омнибусе, в толпе — она заразилась болезнью, весьма частой в прошлые века…
— Какой?! Неужели… — потрясенный страшной догадкой, вскричал Маркс.
— Черной оспой.
Карлу показалось, что врач исчез из поля его зрения, что он на мгновение ослеп и оглох.
«Оспа, оспа, оспа, оспа, смерть, смерть, смерть», — рвались, как гранаты, в мозгу два слова.
Где-то далеко-далеко снова зазвучала для Карла монотонная речь врача.
— Я сделаю госпоже Маркс, вам и почтенной мисс Демут по две прививки, как учил нас великий Дженнер. Надо надеяться, что вы оба еще не заразились.
— Спасите Женни, — беззвучно сказал Карл, — не могу ли я что-либо сделать? Располагайте мной, моей жизнью, доктор Аллен. Останется ли она жива?
Доктор Аллен принялся основательно мыть руки в фаянсовом тазу, принесенном Ленхен.
— Оспа — младшая сестра чумы, но не все заболевающие ею умирают, — спокойно объяснял он, — будем надеяться на лучшее. Дженнер дал нам могучее средство, правда в качестве профилактики, но и во время болезни оно иногда помогает. Жизнь вашей супруги теперь зависит более всего от ее природы. Медицина одна тут бессильна. Госпожа Маркс не стара, у нее хорошая наследственность, и я не замечал, чтобы сердце ее, печень и почки были нездоровы. Крепитесь, друг мой, терпение и время — вот наши с вами подручные.
Врач прописал больной красное вино для поддержания сил и сделал Карлу и Ленхен прививки.
— Твердо надеюсь, что организм вашей жены победит эту отвратительную болезнь и оспе не удастся обезобразить одно из самых прекрасных лиц, какие я знаю.
Врач ушел. Карл отыскал и прочел в справочнике все, что было известно об одном из самых заразных и тяжелых заболеваний, об оспе. То, что красота Женни также находится под угрозой и она может ослепнуть, не показалось Карлу столь страшным, как процент смертности от этого бича, вырванного у природы около ста лет назад скромным сельским лекарем.
Образ Женни навсегда запечатлелся в любящем сердце Карла, и, какой бы она ни стала, для него она навсегда была единственной, незаменимой, прекрасной. Настоящая любовь не исчезает оттого, что идут годы, чередуются болезни, наступает старость и стирает краски, сушит кожу, прокладывает морщины, искажает черты, обесцвечивает волосы. Это неизбежность, на которой закаляется чувство. Внешнее разрушение не охлаждает истинной привязанности. Любовь всегда мудра. Женни и Карл стали как бы единым физическим существом. И обоим им показалось бы странным даже самое предположение, что они могут разлюбить друг друга из-за поседевших волос, рябин на лице пли рубцов от нарывов.
— Живи, только живи! — заклинал Карл, сжимая горячую сухую руку жены и заглядывая в ее воспаленные глаза.
Болезнь развивалась, беспощадная, уродливая, жестокая, изощренная, как камера пыток.
Лицо Женни напоминало багрово-синий кровоподтек. По всему телу разлилась темно-красная мелкопятнистая сыпь, которая затем превратилась в множество пузырьков, похожих на жемчужины, окруженные пунцовой каемкой.
Женни с трудом дышала, глухо кашляла и почти лишилась голоса, а затем и зрения. Во рту появились язвочки, метавшие ей глотать. Карл поил ее но капельке с ложечки портвейном, чтобы хоть немного подкрепить. Она заметно слабела с каждым часом. На девятый день температура достигла возможного предела. Началась стадия нагноения. Кожа больной покрылась как бы чешуей из темно-бурых пустул. Сознание Женни затемнилось, она металась и вскрикивала. Глаза ее непрерывно слезились, веки отекли.
Приходя в себя, больная ясно чувствовала, что тело ее состоит из миллионов клеточек и каждая из них жжет, болит. Постель казалась ей утыканной гвоздями, и она извивалась, чтобы как-нибудь лечь, причиняя себе меньше страданий. Растянутые, истонченные стенки оспенных пустул лопались, и гной выступал наружу, стекал на кожу, прилипал к белью. Начался адский зуд. Женни, казалось, обезумела. Чаша страдания переполнилась. Она испила ее до дна.
День и ночь напролет Карл старался успокоить зуд, обмахивая воспаленную кожу веером. Это не помогало. Женни принималась расчесывать ранки и срывать черные подсыхающие струпья. Она, казалось, звала смерть. Сознание ее было снова ясным и тем более усиливало мучения. Карл и Ленхен силой удерживали ее руки, чтобы она не расчесывала лицо и тело. Догадавшись, чем именно болеет, Женни испугалась, что заразит оспой мужа, и начала умолять его поостеречься и не прикасаться к ней. Но Карл никому не доверял ухода за женой. Несколько ночей были поистине страшны. Женни не засыпала ни на мгновение, и отек гортани не давал ей пи есть, ни пить. Одышка все усиливалась, пульс слабел.
Болезнь достигла своего чудовищного апогея. Бесстрашная душа Карла дрогнула. Он подумал, что Женни обречена и погибнет. Чувство душераздирающего бессилия и отчаяния, как тогда, когда на его руках умирал маленький Муш, охватило его. Карл заплакал. Искаженное, бесформенное, бураково-фиолетовое лицо, заплывшие, незрячие глаза Женни были ему дороже всего на земле. Вряд ли он любил жену больше, когда красота ее изумляла. Без Женни не было жизни для Карла. Но он чувствовал всю свою беспомощность, оказавшись свидетелем единоборства со смертью самого любимого им существа.
Что предпринять? Чем помочь? Все было напрасно. Болезнь неумолимо шла своим чередом. Зуд не прекращался, хотя жар спадал, глаза прозрели и пустулы подсохли. Карл едва держался на ногах. Многодневная бессонница, постоянные опасения грозили тяжелыми последствиями. В дни наибольшего напряжения судьба пришла ему на помощь. У него разболелись два зуба. Дантист вырвал их столь неудачно, что в десне остались корни. Щека Карла распухла. Он потерял способность думать, все исчезло и растворилось в невыносимой боли.
Это неожиданное переключение спасло его от опасного психического напряжения, точно так же как оспа, по мнению доктора Аллена, предотвратила для Женни тяжелое нервное заболевание.
Женни начала медленно поправляться. Карл и Ленхен были оба так переутомлены, что пришлось нанять для нее сиделку. Дети все еще жили у Либкнехтов. Несколько раз родители предлагали им переселиться в учебный пансион, однако Женнихен и Лаура отказывались, так как обе были атеистками и не хотели лицемерно исполнять обязательные в учебных пансионах религиозные обряды.
Карл и Женни переживали счастье возрождения. Они не могли наглядеться друг на друга и не замечали вынужденной из-за болезни изоляции от всего мира. Их вечно молодая любовь, пройдя через испытание и опасность, еще больше спаяла их.
Карл, радуясь, что жена спит целебным сном выздоравливающих, сидя подле нее, находил отдохновение в высшей математике и подолгу решал мудреные, сложные задачи. Каждые два-три дня он писал письма в Манчестер, где Фридрих Энгельс и Вильгельм Вольф с волнением ждали известий о ходе болезни.
Однажды Женни попросила зеркало. Оспа, однако, не смогла обезобразить ее точеного лица, ярких карих глаз. Но кожа напоминала пчелиные соты. Заметив смущенно и беспокойство жены, Карл сказал ей со всей присущей ему силой убеждения:
— Милая, ты была, есть и будешь для меня самой красивой женщиной в мире. Доктор Аллен заверяет, что на твоем лице скоро не останется и следа болезни. Если даже несколько рябинок не совсем исчезнут, они украсят тебя, как родники, воспетые восточными поэтами.
Дни на Графтон-террас потекли обычной чередой. Но потрясения последней поры не прошли для Карла бесследно, он тяжело заболел и слег.
Большой радостью были для него похвалы книге «Господин Фогт», которая вышла из печати и раскупалась в разных странах. Каин был заклеймен: Фогт получил удар, от которого никогда уже не оправился как политический деятель.
Энгельс многократно в письмах восторженно высказывался о работе друга:
«Вещь эта превосходна… это сокрушительно…», «Это лучшее полемическое произведение, какое ты когда-либо написал; его стиль проще, чем в Бонапарте («18-ое брюмера»), и все же там, где это нужно, он так же эффектен».
В течение четырехнедельного карантина в связи с оспой Карл, когда опасность для жизни Женни миновала, прочитал множество книг. Особенно заинтересовал его недавно изданный труд Чарльза Дарвина о естественном отборе. Он не замедлил поделиться своим впечатлением об этом необыкновенном произведении с Женни, а затем и с Фридрихом.
«…Эта книга дает естественноисторическую основу нашим взглядам», — писал он между прочим.
Энгельс приветствовал труд Дарвина, как первую грандиозную попытку успешно доказать историческое развитие в природе.
В то время как недоступный аристократический Оксфорд готовил Англии преимущественно политических деятелей консервативной партии, Кембридж вооружал профессиональными знаниями юристов, физиков, врачей и естественников. Дарвин получил ученую степень в колледже Кембриджа, похожем на магометанскую богословскую школу — медресе. Глубокая тишина нарушалась там дважды в день протяжным пением органа во время обязательной церковной службы. Но смелость научных выводов Дарвина испугала кембриджских ученых. Его книга была вызовом городу, где все жило заветами англиканской церкви.
Внутренняя политика Наполеона III возбуждала недовольство не только простого народа и рабочих, но и крупной буржуазии. Не мирились с новым режимом интеллигенция, торговцы и мелкие фабриканты. Император опирался на военную силу, полицию и духовенство. Католическая власть широко раскинула свои ловушки по всей стране. Печать билась в сетях цензуры. Свобода собраний и слова всячески попиралась. В Париже и провинции возникали тайные революционные общества, за которыми ретиво охотилась полиция.
Многолетний префект Парижа, барон Осман, согласно воле императора, рьяно занимался перестройкой столицы, прокладкой новых, широких улиц и бульваров. Сносились старые кварталы, возводились вычурные, дорогостоящие здания.
Старый средневековый Париж узеньких, непроезжих улочек и тупичков, маленьких квадратных площадей, готических домов с острыми отвесными крышами, продолговатыми глубокими окнами с резными наличниками и тяжелыми входными дверями в низких подворотнях, город цеховых корпораций, торговых рядов, защитных стен, башенок и рвов, подъемных мостов, площадок для дуэлей на шпагах, чумных нашествий и всеуничтожающих пожаров исчезал. Ему на смену вырастали просторные проспекты, великолепные площади, парки и дворцы с множеством крикливых лепных украшений, орнаментальных колонн, которые беспощадно облепляли пыль и сажа. Париж стал нарядным, комфортабельным городом буржуазной Европы. Но Бонапарт и его слуга префект Осман преследовали не только эстетическую цель украшения столицы, они решили смести улицы, столь удобные для баррикадных народных боев. К тому же большое строительство предотвращало безработицу и давало заработок труженикам.
Водитель локомотива Жан Сток доставлял железо, мрамор, туф и много других материалов для возведения богатых домов в центре Парижа.
В свои двадцать с небольшим лет машинист был так мужественно хорош собой, так привлекательна была его улыбка, открывавшая зубы, белые, как рис, что, даже когда он выглядывал с паровоза, вымазанный будто савоярский трубочист, молодые девушки кричали ему приветствия и махали платочками, останавливаясь у полотна дороги. Жан замечал их и был доволен, но не потому, что ему это льстило или он сам заглядывался на женщин. Досадная мысль волновала его постоянно: «Почему я нравлюсь всем, кроме одной?»
Жаннетта встречала его, когда он возвращался с работы, сурово и придирчиво:
— Ну и гадкую же ты выбрал профессию, мальчик. И что хорошего в дымящем утюге, которым ты приглаживаешь дорогу. Я не успеваю отстирывать твою одежду от грязи. У тебя всегда воспалены глаза, ты пропитан мазутом, машинным маслом и угольной пылью. А твои ногти черны. По ком только носишь ты траур?
— По любви, которой не смог добиться. Знаю, Жаннетта, как я тебе противен. Ты можешь обижать меня как хочешь, но профессию машиниста не задевай. Она, право, лучше всякой другой.
В этом мнении Жан был непоколебим. Он любил свой локомотив, как кавалерист лошадь и кочевник верблюда. Ему казалось, что на свете нет машины более величественной и сильной. Жану никогда не надоедало чистить огромный остов железного великана, и если бы он не стеснялся рябого насмешливого кочегара, то громко говорил бы с локомотивом, как с живым существом. Но и так он нередко обращался к нему мысленно:
«Ну, поторапливайся же, что это ты, дружище, поскрипываешь и замедляешь ход, — видно, просишь больше пару. Потерпи немного, до водокачки осталось десяток миль, а уж там я напою тебя славно. Не шали, голубчик, давай-ка принажмем. Быстрее… еще…. еще… Молодец!»
Жан уверенно управлял громадным чудовищем, которое с трудом тащило за собой много груженных тяжестями и людьми деревянных коробок, поставленных на колеса. Отвага, сознание силы и чувство собственного достоинства всегда были присущи сыну Женевьевы и Иоганна Стока. Профессия укрепила эти черты его характера. Он был господином одного из лучших изобретений века, и новая, впервые зародившаяся гордость открылась ему. Быть машинистом локомотива было почетно и свидетельствовало о смелости. Железнодорожные катастрофы случались часто. И если бы Жан был опытнее и наблюдательнее, то заметил бы, что Жаннетта часто в часы его возвращения стояла у порога дома. Вздох облегчения при виде юноши предшествовал ее угрюмому приветствию и придиркам.
Жаннетте было за тридцать, и она считала себя старухой, хотя выглядела совсем юной и была очень привлекательна. Прошло много лет со дня смерти Иоганна Стока: ого дочь, Катрина, стала послушным, трудолюбивым подростком и училась шить у одной солидной портнихи на улице Мира, где одевались только богатые буржуа, модные актрисы и содержанки. Жаннетта мечтала о том, что Катрина откроет со временем собственную мастерскую и будет жить безбедно.
— Тогда и я отдохну подле моей приемной дочери. Моя жизнь ведь кончена, и я надеюсь, что старость вознаградит меня за все былые неудачи и горести, — любила говорить Жаннетта, вызывающе и зло глядя при этом на Жана. — Ты ведь не оставишь меня, Катрина?
Девочка кидалась на шею своей названой горячо любимой матери и покрывала ее лицо и руки поцелуями, а Жан отодвигал тарелку с превосходным супом и вставал из-за стола. Последнее время отношения его с Жаннеттой ухудшались непрерывно.
— Зачем ты ходишь поденно стирать тряпье и мыть полы ко всем старым холостякам и вдовцам нашей улицы, разве моего заработка не хватает на нас троих? — возмущался молодой машинист.
— Кто дал тебе право шпионить за мной? Я не привыкла давиться чужим хлебом и, пока гнется спина и но трясутся руки, буду работать на себя. Какое мне дело до твоих заработков? Может, завтра ты приведешь молодку, и нам с Катриной надо будет искать себе другую кровлю.
Жан испытывал желание избить Жаннетту и уходил из дома в соседнюю таверну, где читал газеты, пил аперитив и вступал в беседы и споры.
Противоправительственные настроения все нарастали. Народ знал, что у кормила власти собрались авантюристы и мошенники, получившие после бонапартистского переворота чины, богатства и земли. Духовенство прибрало к рукам неграмотное, темное крестьянство. Биржевые спекулянты во главе с братом Бонапарта, графом Морни, преуспевали и тянули деньги из казны. В государстве не чувствовалось устойчивой, продуманной линии правления. Одна прихоть сменяла другую. За исключением крупной буржуазии и бюрократов, никто не был уверен в своем завтрашнем дне и не верил ни одному начинанию императора, о котором шумели подкупленные им газеты и чиновники. Слова резко расходились с делами. Неустойчивость и недоверие к властям породили у одних безразличие, у других возмущение. По-прежнему барон Осман тратил большие деньги на украшение Парижа и строительство зданий. Но в нарядные дома и особняки въезжали зажиточные люди, а рабочий люд продолжал по-прежнему ютиться в подвалах и конурах на окраинах. Благоустройство столицы не было рассчитано на улучшение жилищ бедняков.
Домовладельцы получали неимоверные барыши, наживаясь на своих земельных участках и Зданиях, предназначенных на слом. Искусственно вздувались цены и заключались фиктивные сделки. Правительство потворствовало шантажу, спекуляции и мошенничеству.
Жан Сток не держал языка за зубами и не боялся говорить о том, что думал о правлении Бонапарта. Уроки отца на забылись. Жаннетта, потерявшая мужа на баррикадах и сама участвовавшая в июньском восстании 1848 года, оказалась во власти противоречивых чувств, когда узнала, что Жан посещает тайные собрания рабочих и часто выступает на них, призывает на борьбу с произволом цезаризма. Она понимала, что сын расстрелянного второго декабря коммуниста не должен трусить и покоряться ненавистному режиму буржуазии, возглавляемой авантюристом, но страх за жизнь Жана и его безопасность подсказывал ей другое.
«Если ты погибнешь, я этого не переживу», — хотелось ей крикнуть Жану, но тогда обнаружилась бы тайна, которой она стыдилась. И, хитря, Жаннетта принималась говорить, что рабочим вовсе не так уж худо в Париже.
— Чем тебе плохо? Платят хорошо, живешь, как не снилось твоим родителям. По праздникам одет, как будто имеешь бакалейную лавку. Можешь выбрать невесту, даже с хорошим приданым.
Жан досадливо морщился.
— Женщину всегда можно купить. Я не ожидал, что ты, друг моего отца, можешь болтать, как торговка.
Жаннетта не умела лгать и притворяться.
— Ты прав, мальчик, все это я выдумала, но у тебя есть сестра. Ты не захочешь, чтобы она торчала под стенами тюрьмы или — еще чего хуже — у подножия гильотины.
— Ну, дальше Гвианы для рабочего дороги заказаны. Мы не безумцы террористы, чтобы нас обезглавили на радость Бонапарту, который воображает себя и впрямь Цезарем. Нужна социальная революция, а не бомба, взрывающая один экипаж. Эх, Жаннетта, если бы ты меня любила, как силен я был бы в борьбе.
— Тебе пора жениться, а я, чтобы показать тебе, как это делается, выхожу скоро замуж за нашего соседа, портного. Хорошая у него профессия. Тихий, непьющий, добрый человек, да и по годам мне подходит.
Жан схватил Жаннетту за плечи:
— Ты все шутишь, но смотри, как бы не выплакать тебе глаза.
Жаннетта действительно дала согласие вдовцу, который был когда-то приятелем Кабьена и Стока. Она решила создать искусственную преграду между собой и молодым машинистом, который с каждым днем становился ой дороже.
«Брак, — уговаривала она себя, — навсегда разлучит нас с Жаном и утихомирит мое сердце».
Но мысль о другом приводила ее в отчаяние и снова она принималась внушать себе, что не должна любить Жана.
«Я стара. Десять проклятых лет. Зачем родилась я раньше его. Он будет еще молод, когда я высохну, как мочалка».
Вне себя от ревнивой горечи, досады и женского чрезмерного самолюбия, Жаннетта решила выйти замуж за другого.
Отчаянию Жана не было предела. Всю ночь до утра на все лады умолял он любимую женщину стать его женой, даже если она к нему равнодушна.
— Я не верю, чтобы ты полюбила этого облезлого козла. Тут кроется иное. Может, тебе не хочется ходить на поденную работу? Но я давно прошу тебя тратить все деньги, что я приношу в получку. Ты не можешь, не смеешь оставить меня и Катрину. Вспомни клятву, данную моему отцу.
— Девочка будет жить со мной, а тебе давно пора вить свое гнездо.
— Я никогда не женюсь.
Жаннетта вся засияла от радости, но, тотчас же испугавшись, что выдаст себя, сказала с напускным равнодушием:
— Тоже нашелся монах. О-ла-ла! Слишком ты красив и силен, чтобы выстричь на макушке тонзуру. Вспомни лучше, как я шлепала тебя, когда ты бил баклуши или дрался с мальчуганами на улице, а я была уже замужем. У тебя был тогда голосок, как у пискливой девчонки. Я гожусь тебе в тетки, парень.
— Для меня на свете нет и не будет более молодой и желанной.
Жаннетта закрыла лицо руками. Она была счастлива этим признанием, но снова тревожные сомнения из-за разницы в годах и женское самолюбие победили.
— Не дури, ищи своей судьбы. Твои родители прокляли бы меня, если бы я пошла с тобой под венец. Я выйду замуж за ровню. Мужу моему будет сорок лет, и никто не скажет, что Жаннетта соблазнила мальчишку. Мужчине положено жениться на молоденькой.
— Кто сказал? Турки. Я читал, что они покупают в свои гаремы сопливых девчонок. Вот, верно, скучища с ними. Хотел бы я знать, о чем с ними говорить? Я не нянька, не учитель приходской школы; мне нужна жена с головой, с характером. Знаешь, Жаннетта, когда я полюбил тебя? На баррикаде. Ты подхватила знамя, упавшее из рук Кабьена, и была прекрасна и беспощадна, как революция.
— Твои слова так красивы, точно ты выучил их из книжки.
— Пуля свалила тебя. Окровавленную я вынес тебя из пекла, каким стала баррикада. Мне казалось, что ты убита, и я решил умереть тоже. Не бросай меня, Жаннетта. Не поступай со мной как враг. Ты ведь решила выйти замуж не по любви. Что-то другое толкает тебя в петлю. Мой отец, помню, внушал мне стараться не делать ошибок. «Есть закон ошибок, это палка о двух концах, — говорил он, — и обязательно рано или поздно она стукнет по голове».
На рассвете Жан добился от Жаннетты обещания повременить со свадьбой еще несколько месяцев.
— Мало ли что может случиться, — сказал он ей пророчески, собираясь в железнодорожное депо, на локомотив.
Более трех дней Жан был в отлучке, он вел состав в Лион и обратно. Вернувшись, он застал Жаннетту угрюмой и неразговорчивой. Снова ее обуяли сомнения. К тому же с некоторых пор, когда Жан был в поездках, ее грызла ревность.
Расстроенный и недоумевающий, молодой машинист, как всегда по вечерам, отправился в знакомую таверну, где собирались рабочие, в большинстве столяры, каменщики и маляры, работавшие на строительстве Большого Парижа. Работы подходили к концу, и они тревожно ждали будущего, предвидя безработицу и скитания.
— Вот кончаем строить хоромы. А никогда и на черную лестницу этих домов нас не пустят. Сегодня я красил стены ресторанного зала, а кто будет любоваться моей работой? Пузатые банкиры, биржевики и фабриканты.
— Да, в твоей одежонке да с пустыми карманами тебя швейцар так шуганет с порога твоего ресторана, что костей не соберешь.
— А хороший театр мы недавно сдали, жаль, что не придется смотреть, как будут в нем петь, плясать актеры и представлять всякие пьесы. В сорок восьмом году я бывал в «Комеди Франсез» и, по правде сказать, без памяти влюбился в одну актрису, которая читала «Марсельезу» так, что мы все плакали. С тех пор я часто во сне вижу сцену, меня дома жена так и прозвала театралом. Но купить билет мне не по карману, разве только на ярмарке.
— Барон Осман кидает нам подачки с барского стола, чтоб не подохли с голоду. А мы трудимся с рассвета до сумерек.
— Так было, есть и будет, покуда императоры и прочая нечисть будут управлять страной, принадлежащей всему народу, — веско произнес Жан, окидывая сидевших за столами людей цепким, острым взглядом.
На мгновение все стихли, завороженные столь смелыми словами.
— Ты на что намекаешь? — вдруг спросил худой человек в одежде простолюдина и серой кепке, которую он но снял, хотя давно уже сидел за столом, изредка прихлебывая из кружки кислый сидр.
— А я не намекаю, я говорю прямо то, что думаю. Нет для нас иного выхода на волю, кроме рабочей революции.
— Ого, вот ты каков, — тихо огрызнулся человек в кепке; но Жан не слыхал его слов. К нему подошел старик с седой головой, изможденным лицом, на котором поражали молодые, дерзкие, умные глаза.
— Ты сын Иоганна Стока, — сказал он, присаживаясь к столу Жана. — Я не раз видал тебя, паренек, да нн решил тогда, нужно ли знакомиться. Бывает, что дети но стоят своих родителей. Но ты не таков. Я хорошо знал твоего отца. Это был человек. Мы жили в одном домишке на улице Вожирар. Ты, верно, слыхал: Кабьен, Красоцкий и я.
— Значит, вы и есть итальянец-прядильщик по имени Пьетро. Мой отец и Кабьен искали вас в годы революции и решили, что вы погибли. Отец говорил: такие, как он, своей смертью но умирают.
— Иоганн знал толк в людях, но время умереть для меня еще не настало. Сейчас люди, как никогда, нужны, много нас погибло. Я еще могу пригодиться. Сегодня ночью я отправляюсь на родину. Ты, верно, слыхал о доблестной тысяче Гарибальди?
— Теперь будет уже тысяча и один? — улыбнулся Жан. — Газеты вопят, что война с Австрией на носу. Наш цезарь обязательно ввяжется в это дельце. Трон его качается, нужно укрепить сиденье.
— Ты прав. Он хочет показать, что был карбонарием, когда участвовал в заговоре братьев Бандьера и едва унес целыми свои кости. Сейчас ему выгодно похваляться этим перед итальянцами. Пускай! Нам тоже это на руку. Хоть с самим чертом, лишь бы выгнать Франца-Иосифа с нашей родной земли. А там и его выставим пинком в зад, — горячо произнес Диверолли.
Жан, повысив голос, обратился не столько к своему собеседнику, сколько ко всем в таверне:
— Бонапарт рад случаю таскать каштаны из огня чужими руками, тут беспроигрышная комбинация: поможет сардинскому королю Виктору-Эммануилу и оттяпает за это жирный кусок. А главное — уладит все свои темные делишки внутри страны и скроет, что в казне не осталось ни гроша. Недаром Бонапарт сказал, что нет ничего легче, чем управлять французами: каждые четыре года нм нужна война, и тогда они будут довольны. Что же, после Крымской войны прошло именно столько времени.
— Замолчи, — схватил машиниста за руку итальянец. — Будь сдержан, а то дойдешь до беды. Ты забыл, что недавно издан суровый закон об охране личности императора. Легко попасть в Гвиану, но нелегко выбраться оттуда живым. Не забывай этого. Ну, а мне пора, сынок.
Жан крепко обнял Диверолли. Итальянец вышел. К машинисту тотчас же подсели рабочие. Какой-то извозчик, изрядно выпив, принялся задираться и возносить Наполеона III. Завязался спор. Слегка охмелевший от нескольких рюмок аперитива, Жан вспылил.
— Наполеон поднялся оттого, что французский народ пал. Его слава — наш позор! — крикнул он.
— Врешь, — сказал владелец таверны, — император выиграл войну в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году. Он отличный воин, дипломат и правитель. При нем у рабочих всегда хлеб и жирный суп на столе. Я считаю, что он достойный преемник своего дяди.
— Кнутолюбцы, — рассвирепел Жан, окончательно потеряв самообладание.
— Глядите, парень от похвалы императору взбесился, как бык при виде пунцовой тряпки, — сказал многозначительно худощавый сутулый человек и надвинул до самых бровей мятую кепку.
— Вы называете великим того, кто превзошел предшественников в произволе! — вскричал Жан. — Сила кулаков не есть сила справедливости, и вы, плававшие в крови революции, братья и сыновья тех, кто жизнь отдал за ваше счастье и свободу, превозносите кого? Палача и мошенника, обманувшего народ.
В ту же ночь Жан был арестован. Управляющий министерством внутренних дел генерал Эспинас, пользуясь военной диктатурой, введенной после попытки покушения на императора, располагал отныне всей полнотой власти. Он имел право, утвержденное услужливым большинством законодательного собрания, арестовывать, ссылать, держать в тюрьме без суда каждого заподозренного в неповиновении и критике бонапартистского режима и особы императора.
Жан подпал под этот закон. Он отнесся к аресту с редким хладнокровием и проявил горячность только тогда, когда Жаннетта бросилась к нему на грудь и, заливаясь слезами, сказала:
— Миленький мой, я люблю тебя больше всего на свете и, как только мы будем вместе, буду твоей женой, что бы ни сказали об этом все кумушки Франции.
Жан часто слыхал от отца о тюремных нравах верхнегессенских тюрем. Но большая камера, куда его заперли, ничем не походила на каменный мешок, где два года томился портняжий подмастерье в тридцатых годах XIX века. В помещении, годном вместить двадцать человек, находилось свыше сотни. Для Жана нашлось подобие места возле огромной зловонной бочки у самой двери. Там он мог примоститься, только сидя боком. В камере был такой назойливый шум, что даже привыкший к грохоту локомотива и поездов Жан очень скоро почувствовал боль в висках и головокружение. Маленькое окошко, забранное решеткой, находилось под самым потолком и почти но пропускало света. В камере царил полумрак и было так душно, что арестованные сидели (лечь было негде) полуголыми, задыхаясь от вони.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава пятая Огненосцы 2 страница | | | Глава пятая Огненосцы 4 страница |