|
В последние годы наблюдения и предостережения американских специалистов в области психиатрии все больше и больше сходились на двух понятиях: «шизоидной личности» и «материнского отвергания». По существу это означает, что помимо многих несчастных, которые сходят с дистанции и оказываются в полосе отчуждения в результате психотического разобщения с реальностью, слишком большому числу людей, официально не причисленных к категории больных, все же не достает определенного тонуса эго и определенной взаимности в социальных связях. Кто-то может смеяться над этим предположением и ссылаться на дух индивидуализма и на выразительные средства живости и веселого дружелюбия, характеризующие значительную часть социальной жизни Америки; но психиатры (особенно после того шокирующего опыта последней войны, когда им пришлось признавать негодными или отправлять домой сотни тысяч «психоневротиков») смотрят на него иначе. Хорошо отработанная улыбка в рамке точно настроенного выражения лица и внутри стандартизованных способов демонстрации владения собой не всегда укрывает ту истинную непосредственность, которая только и сохраняет личность интактной и достаточно гибкой, чтобы проявлять действительное участие.
В этом психиатры склонны винить «мамочку». Одна история болезни за другой констатирует, что пациент имел холодную мать, доминантную мать, отвергающую мать или, наоборот, мать-собственницу и чрезмерно опекающую мать. Они предполагают, что пациенту во времена его младенчества не давали чувствовать себя уютно в этом мире за исключением тех случаев, когда он вел себя определенными способами, несовместимыми с графиком нужд и потенций малыша, да к тому же еще и внутренне противоречивыми. Они также предполагают, что мать подавляла отца, и что хотя он давал больше нежности и понимания детям, чем это делала она, в конечном счете и отец разочаровывал своих детей, «заражаясь той же болезнью» от их матери. Постепенно то, что началось как стихийное движение в тысячах медицинских карточек, стало официальным видом литературного спорта, поносящего в печати американских матерей как «мамочек» и как «гадючье племя».[83]
Кто же эта «мамочка»? Как она потеряла свое доброе, свое простое имя? Как она могла оказаться оправданием всего прогнившего в этой стране и объектом литературных вспышек раздражения? Виновата ли «мамочка» на самом деле?
Конечно, винить в клиническом смысле — значит просто указывать на то, что знающий специалист искренне считает первичной причиной бедствия. Однако в значительной части нашей психиатрической работы существует подтекст мстительного торжества, как если бы главный злодей был обнаружен и загнан в угол. Вина, которую сваливают на матерей в Америке (а именно, что они сексуально фригидны, отвергают своих детей и чрезмерно властвуют в семьях), содержит в себе особое моральное возмездие. Не приходится сомневаться, что как пациентов, так и психиатров чрезмерно обвиняли в то время, когда они были детьми; теперь они винят всех матерей, потому что всякая причинность оказалась связанной с виной.
Разумеется, было мстительной несправедливостью давать имя «мамочка» в известном смысле опасному типу матери, характеризуемому, по-видимому, рядом фатальных противоречий в материнстве. Такую несправедливость можно объяснить и оправдать только пристрастием журналистов к сенсационному противопоставлению — одной из сторон публицистских нравов нашего времени. Верно, что в тех случаях, когда американский солдат «психоневротического» склада ощущал себя недостаточно подготовленным к жизни, он часто косвенно, а еще чаще бессознательно, винил в этом свою мать, и что психиатр чувствовал себя вынужденным согласиться с ним. Но также верно и то, что путь от Главной улицы к стрелковой ячейке был явно длиннее — географически, культурно и психологически — дороги к передовым позициям из городских семей тех стран, которые были не защищены от нападения и подверглись ему, или тех, которые готовили себя к нападению на чужое отечество и теперь опасались за судьбу своего. По-видимому, бессмысленно (да и бесчувственно) винить американскую семью в этих неудачах, только чтобы свести на нет ее вклад в великий человеческий подвиг преодоления такой дистанции.
Тогда «мамочка», подобно сходным прототипам в других странах (см. прототип «немецкий отец», в следующей главе), есть не что иное, как составной образ характерных черт, которые невозможно было бы обнаружить одновременно ни у одной живой женщины. Нет такой женщины, которая сознательно стремилась бы быть «мамочкой», хотя вполне вероятно, что конкретная женщина может обнаружить приближение к этому гештальту, как если бы ее вынуждали принять на себя некую роль. Для клинициста «мамочка» есть нечто сопоставимое с «классическим» психиатрическим синдромом, который вводится в употребление как мерило, хотя никто и никогда не видел его в чистом виде. В комиксах «мамочка» становится карикатурой, сразу доходящей до всех. Поэтому прежде чем анализировать «мамочку» как исторический феномен, давайте посмотрим на нее с точки зрения патогенетических требований, которые она предъявляет своим детям и благодаря которым мы и распознаем ее присутствие в нашей клинической практике:
1. «Мамочка» — бесспорный авторитет в вопросах нравов и нравственности в своем доме и (через клубы) в своей общине; тем не менее, она так или иначе позволяет себе оставаться тщеславной в своем облике, эгоистичной в своих требованиях и инфантильной в своих эмоциях.
2. В любой ситуации, где это расхождение приходит в столкновение с почтением, которого она требует от своих детей, она винит детей, но никогда не винит себя.
3. Таким образом, она искусственно поддерживает то, что Рут Бенедикт назвала разрывом между статусом ребенка и статусом взрослого, без наделения этой дифференциации более высоким смыслом, проистекающим из высшего примера.
4. Она демонстрирует непреклонную враждебность к любому свободному выражению самых наивных форм чувственного и сексуального удовольствия со стороны своих детей и достаточно ясно дает понять, что их отец, с его сексуальными притязаниями, смертельно ей наскучил. Однако сама, по-видимому, вовсе не расположена с возрастом жертвовать такими внешними знаками сексуальной конкуренции, как слишком молодежные наряды, ужимки эксгибиционизма и «макияж». Вдобавок у нее развивается жадный интерес к сексуальным проявлениям в книгах, фильмах и разговорах.
5. Она учит воздержанию и самоконтролю, но сама не способна ограничить потребление лишних калорий, хотя бы для того, чтобы влезать в те самые наряды, которые она предпочитает.
6. Она ожидает, что ее дети не будут давать себе никаких поблажек, тогда как сама ипохондрически обеспокоена собственным благополучием.
7. Она стоит стеной за высшие ценности традиции, хотя сама не хочет становиться «старушкой». На самом деле она смертельно боится того статуса, который в прошлые времена был плодом богатой жизни, именно, статуса бабушки.
Пожалуй, этого будет достаточно, чтобы показать: «мамочка» — это образ женщины, в жизненном цикле которой остатки инфантильности соединяются с рано наступившей старостью, вытесняя средний диапазон женской зрелости, в результате чего она становится эгоцентричной и косной. Фактически, как женщина и как мать она не доверяет своим собственным чувствам. Даже ее сверхозабоченность вызывает вместо доверия прочное недоверие. А это позволяет сказать, что «мамочка» или лучше: любая женщина, напоминающая себе и другим стереотип «мамочки», — несчастлива; она не нравится самой себе, ее одолевает тревога, что жизнь потрачена впустую. Она знает, что дети на самом деле не любят ее, несмотря на подношения в День матери.[84] «Мамочка» — жертва, а не победитель.
Тогда, если предположить, что «мамочка» — это «тип», составной образ, достаточно релевантный для эпидемиологии невротического конфликта в этой стране, то его объяснение очевидно потребовало бы сотрудничества историка, социолога и психолога, равно как и нового вида истории — того самого, что в настоящее время находится в импрессионистской и сенсуальной стадиях. Конечно, «мамочка» — это лишь стереотипная карикатура существующих противоречий, появившихся в результате интенсивных, быстрых и все еще неинтегрированных перемен в американской истории. Чтобы отыскать истоки этого образа, вероятно, пришлось бы проследить историю страны назад до времени, когда американской женщине предстояло развить на основе множества импортированных традиций одну общую и на ней основать воспитание детей и стиль домашней жизни; когда ей предстояло установить новые обычаи оседлой жизни на континенте, первоначально населенном мужчинами, которые в своих родных краях по той или другой причине не захотели жить «за забором». Теперь же, боясь когда-либо снова уступить внешней или внутренней автократии, эти мужчины настойчиво утверждали и отстаивали новую культурную идентичность, доходя в своих пробах и ошибках до грани, где уже женщинам приходилось становиться автократичными в требованиях хотя бы некоторого порядка.
В поселениях колонистов американская женщина была объектом сильного соперничества со стороны грубых и часто не останавливающихся ни перед чем мужчин. Тогда же ей пришлось стать культурным цензором, религиозной совестью, эстетическим арбитром и, конечно, учительницей. Во времена, когда первые переселенцы с огромным трудом отвоевывали у суровой природы свою хозяйственную нишу, именно женщина придавала жизни утонченность и духовность, без чего община распалась бы. В своих детях она видела будущих мужчин и женщин, которым предстояло столкнуться с контрастами неподвижной оседлости и движущейся кочевой жизни. Они должны быть подготовлены к любому количеству противоположностей в своей среде и всегда быть готовыми ставить новые цели и отстаивать их в беспощадной борьбе. Ибо, в конце концов, быть сосунком еще хуже, чем быть грешником.
Мы предположили, что матери индейцев сиу и юрок обладали инстинктивной способностью адаптации, которая позволяла им создавать методы воспитания детей, подходящие для воспроизводства охотников и их жен в кочевом обществе или рыбаков и сборщиков желудей в оседлом обществе. Я полагаю, американская мать реагировала на историческую ситуацию на этом континенте сходным бессознательным приспособлением, когда совершенствовала англосаксонские модели детского воспитания таким образом, чтобы избежать ослабления потенциальных колонистов чрезмерной материнской опекой. Другими словами, я считаю то, что сейчас называют «отвергающим» аттитюдом американской женщины, всего лишь современным недостатком характера, основанным на историческом достоинстве, соответствовавшем обширной новой стране, главным признаком которой была граница продвижения поселенцев, независимо от того, стремились ли к ней, избегали или пытались пережить ее существование.
От пограничного форта моему историку-социологу и мне пришлось бы вернуться к пуританству как решающей силе в создании американского типа материнства и его современной карикатуры, «мамочки». Не следует забывать, что это многократно оклеветанное пуританство было некогда системой ценностей, предназначенной для того, чтобы сдерживать мужчин и женщин, отличающихся вулканической энергией, сильными инстинктивными влечениями, равно как и ярко выраженной индивидуальностью. В связи с примитивными культурами мы обсуждали тот факт, что живая культура обладает внутренними уравновешивающими механизмами, которые делают ее устойчивой и терпимой для большинства ее носителей. Но изменяющаяся история угрожает этому равновесию. В течение короткой американской истории быстрые перемены соединялись с пуританством таким образом, что приводили к эмоциональному напряжению матери и ребенка. Среди этих перемен были: непрерывная миграция местного населения, беспрепятственная иммиграция, индустриализация, урбанизация, классовая стратификация и женская эмансипация. Они наряду с другими переменами и стали теми событиями, которые привели пуританство в состояние обороны, — а системе свойственно обретать жестокость, когда она становится оборонительной.
Выйдя за пределы обозначения сферы сексуального греха для полных жизни и решительных людей, пуританство постепенно распространилось на всю область телесной жизни, компрометируя всякую чувственность (включая супружеские отношения) и разнося свою фригидность повсюду, включая беременность, роды, выкармливание и воспитание ребенка. В результате стали рождаться мужчины, не способные научиться от матерей любить благо чувственности до того, как они выучивались ненавидеть ее греховные цели. Вместо того, чтобы ненавидеть грех, они выучивались недоверию к жизни. Многие становились святошами без твердой веры или внутреннего огня. Конечно, граница оставалась решающим фактором, который послужил упрочению в идентичности американца крайней поляризации, столь характерной для нее и сейчас. Первоначальная полярность представляла собой развитие полюсов оседлости и миграции. Ибо одни и те же семьи, одни и те же матери были вынуждены подготавливать будущих мужчин и женщин, которые бы закреплялись в жизни общины и постепенно образующихся социальных классов новых деревень и городов, и одновременно готовить этих детей к тяжелым физическим испытаниям на участках пограничных поселений. Города тоже развивали оседлое существование и ориентировали свою внутреннюю жизнь на рабочее место и конторку, камин и алтарь, хотя через них, по дорогам и рельсам, нескончаемым потоком шли чужаки, хвастаясь Бог знает какими зелеными пастбищами. Приходилось либо соглашаться и идти с ними дальше, либо держаться за свое и хвастать еще громче. Дело в том, что зов границы, соблазн продолжать движение заставлял тех, кто остановился, обретать оборонительную оседлость и развивать защитную гордость. В мире, где господствовал лозунг «Если вам видна труба соседа, самое время идти дальше», матерям приходилось так воспитывать сыновей и дочерей, чтобы они были полны решимости игнорировать зов границы, но с той же решимостью отправлялись бы в путь, если их вынуждали обстоятельства или они сами хотели этого. Но когда они становились слишком старыми, выбора не было, и им оставалось поддерживать самую фанатичную и наиболее стандартизованную верность оседлости. Я полагаю, что именно боязнь оказаться слишком старым для выбора способствовала дурной репутации старости и смерти в этой стране. (Лишь недавно старые пары нашли решение — национальную систему трейлеров, которая позволяет им жить в вечных странствиях и умирать на колесах.)
Мы знаем, как проблемы иммигрантов и мигрантов, эмигрантов и беженцев накладывались одна на другую по мере того, как большие области этого континента заселялись и постепенно обретали прошлое. Для нового американца, с региональной традицией стратификации, пришельцы все больше и больше стали характеризоваться тем, чего им удалось, по сравнению с ним, избежать, а не теми общими ценностями, к которым они стремились; к тому же существовала масса невежественных и обманутых «рабов» расширяющегося рынка промышленного труда. Для и против всех этих более поздних американцев американским матерям приходилось вводить новые моральные нормы и строгие испытания для продвижения по социальной лестнице.
Когда Америка стала вошедшим в поговорку тиглем для переплавки национальностей, именно решительность англосаксонской женщины способствовала тому, что из всех смешиваемых ингредиентов пуританство (в том виде, каким оно тогда было) оказалось самой распространенной чертой характера. Старый англосаксонский тип становится еще более строгим, чем раньше, но в то же время по-своему милым и добрым. Однако и дочери иммигрантов вовсю старались соответствовать нормам поведения, которым они не выучились в раннем детстве на своей исторической родине. Здесь, я думаю, и зародилась личность, обязанная всем самой себе, как женская копия мужчины, добившегося успеха своими силами; и именно здесь мы обнаруживаем источник популярной американской идеи светской «личности» — «личности» напоказ, которая является своим собственным организатором и арбитром. Фактически, психоанализ детей иммигрантов ясно показывает, в какой степени они, как первые настоящие американцы в их семьях, становятся культурными родителями своих биологических родителей.
Идея самосозидаемого эго в свою очередь была подкреплена, хотя и несколько видоизменена, индустриализацией и классовой стратификацией. Индустриализация, например, принесла с собой идею воспитания «механического» ребенка. Как если бы этот новый, созданный человеком мир машин, который должен был заменить собой «сегменты природы» и «хищных животных», предлагал свое могущество только тем, кто уподоблялся ему, так же как сиу «становился» бизоном, а юрок — лососем. В детском воспитании возникло движение, которое стремилось с самого начала отрегулировать человеческий организм до точности часового механизма, чтобы сделать его стандартизованным придатком индустриального мира. Но ни в Америке, ни в странах, желающих ради развития промышленного производства походить на нее, это не было единственным последствием такого воспитания. В погоне за приспособлением к машине и за властью над машиной американские матери (особенно из среднего класса) оказались стандартизирующими и жестко программирующими детей, которые, как ожидалось, должны затем стать воплощением той ярко выраженной индивидуальности, что в прошлом была одной из характерных черт американца. В результате возникла угроза создания серийно производимой маски индивидуальности вместо подлинного индивидуализма.
Как если бы и этого было мало, усиливающаяся классовая дифференциация в некоторых не больших, но влиятельных группах и регионах объединилась с остатками образцов европейской аристократии, чтобы создать идеальную леди — женщину, которая не только не должна работать сама, но, в силу детской неискушенности и полной неосведомленности, не способна даже понять, зачем вообще нужно работать. Такому образу женщины в большинстве американских штатов, за исключением южных, вскоре был брошен вызов со стороны идеала эмансипированной женщины. Казалось, новый идеал требует равенства возможностей; однако хорошо известно, как вместо этого он стал довольно часто представлять претензии на одинаковость в «оснащении» и на право мужеподобного поведения.
По своим первоначальным качествам американская женщина была достойной и героической спутницей послереволюционного мужчины: одержимой идеей свободы от автократии любого мужчины и преследуемой страхом, что тоска по родине и капитуляция перед каким-нибудь вождем все же могла вынудить ее партнера согласиться на политическое рабство. Мать стала «мамочкой» только тогда, когда отец под воздействием тех же самых исторических разрывов стал «папочкой». Ибо если посмотреть глубже, то «мамизм» — это лишь находящийся не на своем месте патернализм. Американские матери входили в роль дедушек по мере того, как отцы складывали с себя полномочия главы семьи в области воспитания детей и культурной жизни. Послереволюционные потомки Отцов-основателей вынудили своих женщин быть матерями и отцами, хотя сами продолжали культивировать роль свободнорожденных сыновей.
Я не берусь оценивать количество эмоциональных расстройств в этой стране. Простая статистика тяжелых психических расстройств оказывается здесь бесполезной. Наши усовершенствованные методы обнаружения и наше миссионерское рвение развиваются параллельно, по мере того как мы начинаем сознавать проблему, так что трудно сказать, стало ли в сегодняшней Америке больше неврозов или больше возможностей их выявления — или того и другого вместе. Но я, исходя из собственного клинического опыта, осмелился бы сформулировать специфическое качество тех, кто страдает подобными расстройствами. Я бы сказал, что за фасадом гордого чувства автономии и бьющей через край инициативы испытывающий тревогу американец (который часто выглядит менее всего встревоженным) винит свою мать за то, что она сделала его слабым. Отец же, по его утверждению, не имел к этому непосредственного отношения, за исключением тех редких случаев, когда он отличался необычайно суровой внешностью, был старомодным индивидуалистом, нездешним патерналистом или местным «боссом». При психоанализе американского мужчины обычно требуется немало времени, чтобы прорваться к инсайту о существовании раннего периода в жизни, когда отец действительно казался большим и угрожающим. И даже тогда существует лишь весьма слабое чувство специфического соперничества за мать в том виде, как оно стереотипизировано в эдиповом комплексе. Похоже на то, как если бы мать переставала быть объектом ностальгии и чувственной привязанности сына раньше, чем общее развитие инициативы приводило его к соперничеству со «стариком». Затем, после фрагментарного «эдипова комплекса», появляется то затаенное чувство покинутости и разочарованности матерью, которое немым укором присутствует в шизоидном уходе. Вероятно, ребенок чувствовал, что не было смысла регрессировать, так как не к кому было регрессировать; и что бесполезно было вкладывать чувства, потому что ответ был весьма неопределенным. Оставалось только действие и движение, вплоть до момента прерывания. Там же где действие не удавалось, существовали лишь уход и шаблонная улыбка, а потом и психосоматическое расстройство. Однако везде, где наши методы позволяют нам заглянуть еще глубже, за всем этим мы обнаруживаем у американца беспощадное обвинение себя в том, что на самом-то деле, будучи ребенком, отказался от матери,поскольку очень спешил стать независимым.
Американский фольклор ярко освещает этот комплекс в его первозданной силе в саге о рождении Джона Генри, цветного железнодорожного рабочего времен строительства Тихоокеанской железной дороги, который, согласно широко известной балладе, впоследствии погиб, пытаясь доказать, что настоящий мужчина способен справиться с любой машиной. Сага о Джоне Генри, не столь хорошо известная как баллада, гласит:
«Когда-то Джон Генри был человеком, но он давно умер. В ту ночь, когда Джон Генри родился, на черном небе горела медно-красная луна. Звезд не было видно, и лил сильный дождь. Зигзаги молний разрывали воздух, а земля тряслась, как лист. Дикие кошки пронзительно кричали в кустарнике, как младенцы, а Миссисипи разлилась на многие мили. Джон Генри весил 44 фунта.
Они не знали, что им делать с Джоном Генри, когда тот родился. Они посмотрели на него, а потом пошли и стали смотреть на реку.
«У него такой бас, как у проповедника», — сказала мать.
«У него плечи, как у рабочего на хлопкопрядильне», — сказал отец.
«У него синие десны, как у колдуна», — сказала няня.
«Я мог бы проповедовать, — сказал Джон Генри, — но я не собираюсь быть проповедником. Я мог бы грузить хлопок, но я не собираюсь быть рабочим на хлопкопрядильне. У меня могут быть синие десны, как у колдуна, но я не собираюсь сводить близкое знакомство с духами. Потому что имя мне — Джон Генри, и когда люди зовут меня по имени, они должны знать, что я просто человек».
«Его зовут Джон Генри, — сказала мать. — Это так».
«И когда ты называешь его по имени, — сказал отец, — он просто человек».
Тут Джон Генри встал на ноги и потянулся. «Ну, — сказал он, — не подошло ли время ужинать?»
«Да уж подошло», — ответила мать.
«И прошло», — добавил отец.
«И давно прошло», — сказала няня.
«Так, — сказал Джон Генри. — А собак покормили?»
«Покормили», — ответила мать.
«Всех собак», — добавил отец.
«Уже давно», — сказала няня.
«Так неужели я хуже собак?» — спросил Джон Генри.
И когда Джон Генри сказал это, его терпение лопнуло. Он улегся обратно в свою кровать и выломал перекладины. Потом открыл рот и завыл так, что от его воя погасла лампа. А потом плюнул, да так, что от этого плевка потух очаг. «Не сердите меня!» — сказал Джон Генри, и раскатисто прогрохотал гром. — «Не заставляйте меня сердиться в тот день, когда я родился, потому что я не отвечаю за себя, когда сержусь».
Тут Джон Генри встал на пол посередине комнаты и сказал им, что хочет есть. «Принесите мне четыре окорока и полный горшок капусты, — сказал он. — Принесите мне свежей зелени побольше, да еще специй. Принесите мне холодного кукурузного хлеба и остатки горячего соуса, чтобы его смочить. Принесите мне две свиных головы с горохом. Принесите мне полную сковороду горячих сладких лепешек и большой кувшин черной тростниковой патоки. Потому что имя мне — Джон Генри, и я скоро вас навещу». С этими словами Джон Генри вышел из дома и ушел из страны Черной реки[85], где рождаются все хорошие чернорабочие.»[86]
Конечно, аналогичные истории существуют и в других странах, от мифа о Геракле до былины о Василии Буслаеве. И все же в этой саге есть специфические особенности, которые, как я считаю, можно назвать типично американскими. Чтобы охарактеризовать используемый здесь особого рода юмор, потребовался бы объективный подход, превышающий мои теперешние возможности. Но что мы должны запомнить в качестве эталона для последующего анализа, так это следующее: Джон Генри начинает жизнь с ужасной досады, ибо ему мешают утолить свой громадный аппетит; он просит: «Не заставляйте меня сердиться в день, когда я родился»; он разрешает дилемму, вскочив на ноги и похваляясь вместимостью своего желудка; он не хочет связывать себя никакой идентичностью, предопределяемой стигматами рождения; и он уходит, чтобы стать человеком, прежде чем делается какая-то попытка дать ему то, что он требовал.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Полярные качества национального характера. | | | Джон Генри. |