Читайте также: |
|
– Вам кого видеть желательно? – спросил смотритель.
– Богодуховскую.
– Это из башни. Вам подождать придется, – обратился он к Нехлюдову.
– А нельзя ли мне покамест увидать арестантов Меньшовых – мать с сыном, обвиняемые за поджог.
– А это из двадцать первой камеры. Что ж, можно их вызвать.
– А нельзя ли мне повидать Меньшова в его камере?
– Да вам покойнее в сборной.
– Нет, мне интересно.
– Вот нашли интересное.
В это время из боковой двери вышел щеголеватый офицер помощник.
– Вот сведите князя в камеру к Меньшову. Камера двадцать первая, – сказал смотритель помощнику, – а потом в контору. А я вызову. Как ее звать?
– Вера Богодуховская, – сказал Нехлюдов.
Помощник смотрителя был белокурый молодой с нафабренными усами офицер, распространяющий вокруг себя запах цветочного одеколона.
– Пожалуйте, – обратился он к Нехлюдову с приятной улыбкой. – Интересуетесь нашим заведением?
– Да, и интересуюсь этим человеком, который, как мне говорили, совершенно невинно попал сюда.
Помощник пожал плечами.
– Да, это бывает, – спокойно сказал он, учтиво вперед себя пропуская гостя в широкий вонючий коридор. – Бывает, и врут они. Пожалуйте.
Двери камер были отперты, и несколько арестантов было в коридоре. Чуть заметно кивая надзирателям и косясь на арестантов, которые или, прижимаясь к стенам, проходили в свои камеры, или, вытянув руки по швам и по-солдатски провожая глазами начальство, останавливались у дверей, помощник провел Нехлюдова через один коридор, подвел его к другому коридору налево, запертому железной дверью.
Коридор этот был у€же, темнее и еще вонючее первого. В коридор с обеих сторон выходили двери, запертые замками. В дверях были дырочки, так называемые глазки, в полвершка в диаметре. В коридоре никого не было, кроме старичка надзирателя с грустным сморщенным лицом.
– В которой Меньшов? – спросил помощник надзирателя.
– Восьмая налево.
LII
– Можно поглядеть? – спросил Нехлюдов.
– Сделайте одолжение, – с приятной улыбкой сказал помощник и стал что-то спрашивать у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой человек в одном белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить.
Нехлюдов заглянул в другое отверстие: глаз его встретился с другим испуганным большим глазом, смотревшим в дырочку; он поспешно отстранился. Заглянув в третье отверстие, он увидал на кровати спящего очень маленького роста свернувшегося человечка, с головою укрытого халатом. В четвертой камере сидел широколицый бледный человек, низко опустив голову и облокотившись локтями на колени. Услыхав шаги, человек этот поднял голову и поглядел. Во всем лице, в особенности в больших глазах, было выражение безнадежной тоски. Его, очевидно, не интересовало узнать, кто глядит к нему в камеру. Кто бы ни глядел, он, очевидно, не ждал ни от кого ничего доброго. Нехлюдову стало страшно; он перестал заглядывать и подошел к двадцать первой камере Меньшова. Надзиратель отпер замок и отворил дверь. Молодой с длинной шеей мускулистый человек, с добрыми круглыми глазами и маленькой бородкой, стоял подле койки и с испуганным лицом, поспешно надевая халат, смотрел на входивших. Особенно поразили Нехлюдова добрые круглые глаза, вопросительно и испуганно перебегающие с него на надзирателя, на помощника и обратно.
– Вот господин хочет про твое дело расспросить.
– Покорно благодарим.
– Да, мне рассказывали про ваше дело, – сказал Нехлюдов, проходя в глубь камеры и становясь у решетчатого и грязного окна, – и хотелось бы от вас самих услышать.
Меньшов подошел тоже к окну и тотчас же начал рассказывать, сначала робко поглядывая на смотрителя, потом все смелее и смелее; когда же смотритель совсем ушел из камеры в коридор, отдавая там какие-то приказания, он совсем осмелел. Рассказ этот по языку и манерам был рассказ самого простого, хорошего мужицкого парня, и Нехлюдову было особенно странно слышать этот рассказ из уст арестанта в позорной одежде и в тюрьме. Нехлюдов слушал и вместе с тем оглядывал и низкую койку с соломенным тюфяком, и окно с толстой железной решеткой, и грязные отсыревшие и замазанные стены, и жалкое лицо и фигуру несчастного, изуродованного мужика в котах и халате, и ему все становилось грустнее и грустнее; не хотелось верить, чтобы было правда то, что рассказывал этот добродушный человек, – так было ужасно думать, что могли люди ни за что, только за то, что его же обидели, схватить человека и, одев его в арестантскую одежду, посадить в это ужасное место. А между тем еще ужаснее было думать, чтобы этот правдивый рассказ, с этим добродушным лицом, был бы обман и выдумка. Рассказ состоял в том, что целовальник вскоре после женитьбы отбил у него жену. Он искал закона везде. Везде целовальник закупал начальство, и его оправдывали. Раз он силой увел жену, она убежала на другой день. Тогда он пришел требовать свою жену. Целовальник сказал, что жены его нет (а он видел ее, входя), и велел ему уходить. Он не пошел. Целовальник с работником избили его в кровь, а на другой день загорелся у целовальника двор. Его обвинили с матерью, а он не зажигал, а был у кума.
– И действительно ты не поджигал?
– И в мыслях, барин, не было. А он, злодей мой, должно, сам поджег. Сказывали, он только застраховал. А на нас с матерью сказали, что мы были, стращали его. Оно точно, я в тот раз обругал его, не стерпело сердце. А поджигать не поджигал. И не был там, как пожар начался. А это он нарочно подогнал к тому дню, что с матушкой были. Сам зажег для страховки, а на нас сказал.
– Да неужели?
– Верно, перед Богом говорю, барин. Будьте отцом родным! – Он хотел кланяться в землю, и Нехлюдов насилу удержал его. – Вызвольте, ни за что пропадаю, – продолжал он.
И вдруг щеки его задергались, и он заплакал и, засучив рукав халата, стал утирать глаза рукавом грязной рубахи.
– Кончили? – спросил смотритель.
– Да. Так не унывайте; сделаем, что можно, – сказал Нехлюдов и вышел. Меньшов стоял в двери, так что надзиратель толкнул его дверью, когда затворял ее. Пока надзиратель запирал замок на двери, Меньшов смотрел в дырку в двери.
LIII
Проходя назад по широкому коридору (было время обеда, и камеры были отперты) между одетыми в светло-желтые халаты, короткие широкие штаны и коты людьми, жадно смотревшими на него, Нехлюдов испытывал странные чувства – и сострадания к тем людям, которые сидели, и ужаса и недоумения перед теми, кто посадили и держат их тут, и почему-то стыда за себя, за то, что он спокойно рассматривает это.
В одном коридоре пробежал кто-то, хлопая котами, в дверь камеры, и оттуда вышли люди и стали на дороге Нехлюдову, кланяясь ему.
– Прикажите, ваше благородие, не знаю, как назвать, решить нас как-нибудь.
– Я не начальник, я ничего не знаю.
– Все равно, скажите кому, начальству, что ли, – сказал негодующий голос. – Ни в чем не виноваты, страдаем второй месяц.
– Как? Почему? – спросил Нехлюдов.
– Да вот заперли в тюрьму. Сидим второй месяц, сами не знаем за что.
– Правда, это по случаю, – сказал помощник смотрителя, – за бесписьменность взяли этих людей, и надо было отослать их в их губернию, а там острог сгорел, и губернское правление отнеслось к нам, чтобы не посылать к ним. Вот мы всех из других губерний разослали, а этих держим.
– Как, только поэтому? – спросил Нехлюдов, остановясь в дверях.
Толпа, человек сорок, все в арестантских халатах, окружила Нехлюдова и помощника. Сразу заговорило несколько голосов. Помощник остановил:
– Говорите один кто-нибудь.
Из всех выделился высокий благообразный крестьянин лет пятидесяти. Он разъяснил Нехлюдову, что они все высланы и заключены в тюрьму за то, что у них не было паспортов. Паспорта же у них были, но только просрочены недели на две. Всякий год бывали так просрочены паспорта, и ничего не взыскивали, а нынче взяли да вот второй месяц здесь держат, как преступников.
– Мы все по каменной работе, все одной артели. Говорят, в губернии острог сгорел. Так мы в этом не причинны. Сделайте божескую милость.
Нехлюдов слушал и почти не понимал того, что говорил старый благообразный человек, потому что все внимание его было поглощено большой темно-серой многоногой вошью, которая ползла между волос по щеке благообразного каменщика.
– Как же так? Неужели только за это? – говорил Нехлюдов, обращаясь к смотрителю.
– Да, начальство оплошность сделало, их бы надо послать и водворить на место жительства, – говорил помощник.
Только что смотритель кончил, как из толпы выдвинулся маленький человечек, тоже в арестантском халате, начал, странно кривя ртом, говорить о том, что их здесь мучают ни за что.
– Хуже собак… – начал он.
– Ну, ну, лишнего тоже не разговаривай, помалкивай, а то знаешь…
– Что€ мне знать, – отчаянно заговорил маленький человечек. – Разве мы в чем виноваты?
– Молчать! – крикнул начальник, и маленький человечек замолчал.
«Что же это такое?» – говорил себе Нехлюдов, выходя из камер, как сквозь строй прогоняемый сотней глаз выглядывавших из дверей и встречавшихся арестантов.
– Неужели действительно держат так прямо невинных людей? – проговорил Нехлюдов, когда они вышли из коридора.
– Что ж прикажете делать? Но только что и много они врут. Послушать их – все невинны, – говорил помощник смотрителя.
– Да ведь эти-то не виноваты же ни в чем.
– Эти-то, положим. Но только народ очень испорченный. Без строгости невозможно. Есть такие типы бедовые, тоже палец в рот не клади. Вот вчера двоих вынуждены были наказать.
– Как наказать? – спросил Нехлюдов.
– Розгами наказывали по предписанию…
– Да ведь телесное наказание отменено.
– Не для лишенных прав. Эти подлежат.
Нехлюдов вспомнил все, что он видел вчера, дожидаясь в сенях, и понял, что наказание происходило именно в то время, как он дожидался, и на него с особенной силой нашло то смешанное чувство любопытства, тоски, недоумения и нравственной, переходящей почти в физическую, тошноты, которое и прежде, но никогда с такой силой не охватывало его.
Не слушая помощника смотрителя и не глядя вокруг себя, он поспешно вышел из коридоров и направился в контору. Смотритель был в коридоре и, занятый другим делом, забыл вызвать Богодуховскую. Он вспомнил, что обещал вызвать ее, только тогда, когда Нехлюдов вошел в контору.
– Сейчас я пошлю за ней, а вы посидите, – сказал он.
LIV
Контора состояла из двух комнат. В первой комнате, с большой выступающей облезлой печью и двумя грязными окнами, стояла в одном углу черная мерка для измерения роста арестантов, в другом углу висел, – всегдашняя принадлежность всех мест мучительства, как бы в насмешку над его учением, – большой образ Христа. В этой первой комнате стояло несколько надзирателей. В другой же комнате сидели по стенам и отдельными группами или парочками человек двадцать мужчин и женщин и негромко разговаривали. У окна стоял письменный стол.
Смотритель сел у письменного стола и предложил Нехлюдову стул, стоявший тут же. Нехлюдов сел и стал рассматривать людей, бывших в комнате.
Прежде всех обратил его внимание молодой человек в короткой жакетке, с приятным лицом, который, стоя перед немолодой уже чернобровой женщиной, что-то горячо и с жестами рук говорил ей. Рядом сидел старый человек в синих очках и неподвижно слушал, держа за руку молодую женщину в арестантской одежде, что-то рассказывавшую ему. Мальчик-реалист с остановившимся испуганным выражением лица, не спуская глаз, смотрел на старика. Недалеко от них, в углу, сидела парочка влюбленных: она была с короткими волосами и с энергическим лицом, белокурая, миловидная, совсем молоденькая девушка в модном платье; он – с тонкими очертаниями лица и волнистыми волосами красивый юноша в гуттаперчевой куртке. Они сидели в уголку и шептались, очевидно млея от любви. Ближе же всех к столу сидела седая в черном платье женщина, очевидно мать. Она глядела во все глаза на чахоточного вида молодого человека в такой же куртке и хотела что-то сказать, но не могла выговорить от слез: и начинала и останавливалась. Молодой человек держал в руках бумажку и, очевидно не зная, что ему делать, с сердитым лицом перегибал и мял ее. Подле них сидела полная, румяная, красивая девушка с очень выпуклыми глазами, в сером платье и пелеринке. Она сидела рядом с плачущей матерью и нежно гладила ее по плечу. Все было красиво в этой девушке: и большие белые руки, и волнистые остриженные волосы, и крепкие нос и губы; но главную прелесть ее лица составляли карие, бараньи, добрые, правдивые глаза. Красивые глаза ее оторвались от лица матери в ту минуту, как вошел Нехлюдов, и встретились с его взглядом. Но тотчас же она отвернулась и что-то стала говорить матери. Недалеко от влюбленной парочки сидел черный лохматый человек с мрачным лицом и сердито говорил что-то безбородому посетителю, похожему на скопца. Нехлюдов сел рядом с смотрителем и с напряженным любопытством глядел вокруг себя. Его развлек подошедший к нему гладко стриженный ребенок – мальчик и тоненьким голоском обратился к нему с вопросом.
– А вы кого ждете?
Нехлюдов удивился вопросу, но, взглянув на мальчика и увидав серьезное, осмысленное лицо с внимательными, живыми глазами, серьезно ответил ему, что ждет знакомую женщину.
– Что же, она вам сестра? – спросил мальчик.
– Нет, не сестра, – ответил удивленно Нехлюдов. – А ты с кем здесь? – спросил он мальчика.
– Я с мамой. Она политическая, – гордо сказал мальчик.
– Марья Павловна, возьмите Колю, – сказал смотритель, нашедший, вероятно, противозаконным разговор Нехлюдова с мальчиком.
Марья Павловна, та самая красивая девушка с бараньими глазами, которая обратила внимание Нехлюдова, встала во весь свой высокий рост и сильной, широкой, почти мужской походкой подошла к Нехлюдову и мальчику.
– Что он у вас спрашивает, кто вы? – спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто не могло быть сомнения в том, что она со всеми была, есть и должна быть в простых, ласковых, братских отношениях. – Ему все нужно знать, – сказала она и совсем улыбнулась в лицо мальчику такой доброй, милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов – оба невольно улыбнулись на ее улыбку.
– Да, спрашивал меня, к кому я.
– Марья Павловна, нельзя разговаривать с посторонними. Ведь вы знаете, – сказал смотритель.
– Хорошо, хорошо, – сказала она и, взяв своей большой белой рукой за ручку не спускавшего с нее глаз Колю, вернулась к матери чахоточного.
– Чей же это мальчик? – спросил Нехлюдов уже у смотрителя.
– Политической одной, он в тюрьме и родился, – сказал смотритель с некоторым удовольствием, как бы показывая редкость своего заведения.
– Неужели?
– Да, вот теперь едет в Сибирь с матерью.
– А эта девушка?
– Не могу вам отвечать, – сказал смотритель, пожимая плечами. – А вот и Богодуховская.
LV
Из задней двери вертлявой походкой вышла маленькая стриженая, худая, желтая Вера Ефремовна, с своими огромными добрыми глазами.
– Ну, спасибо, что пришли, – сказала она, пожимая руку Нехлюдова. – Вспомнили меня? Сядемте.
– Не думал вас найти так.
– О, мне прекрасно! Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, – говорила Вера Ефремовна, как всегда испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки.
Нехлюдов стал спрашивать ее о том, как она попала в это положение. Отвечая ему, она с большим оживлением стала рассказывать о своем деле. Речь ее была пересыпана иностранными словами о пропагандировании, о дезорганизации, о группах, и секциях, и подсекциях, о которых она была, очевидно, вполне уверена, что все знали, а о которых Нехлюдов никогда не слыхивал.
Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно знать все тайны народовольства. Нехлюдов же смотрел на ее жалкую шею, на редкие спутанные волосы и удивлялся, зачем она все это делала и рассказывала. Она жалка ему была, но совсем не так, как был жалок Меньшов-мужик, без всякой вины с его стороны сидевший в вонючем остроге. Она более всего была жалка той очевидной путаницей, которая была у нее в голове. Она, очевидно, считала себя героиней, готовой пожертвовать жизнью для успеха своего дела, а между тем едва ли она могла бы объяснить, в чем состояло это дело и в чем успех его.
Дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение. Вера Ефремовна считала себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать все возможное для того, чтобы освободить ее. Другое дело, о котором просила Богодуховская, состояло в том, чтобы выхлопотать содержащемуся в Петропавловской крепости Гуркевичу разрешение на свидание с родителями и на получение научных книг, которые ему нужны были для его ученых занятий.
Нехлюдов обещал попытаться сделать все возможное, когда будет в Петербурге.
Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло все хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.
– Взяли и меня и вот теперь высылают… – закончила она свою историю. – Но это ничего. Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, – сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою.
Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами. Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма. Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок. Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики. Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма. Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет. И так и осталось. И теперь идет в каторгу.
– Альтруистическая, хорошая личность… – одобрительно сказала Вера Ефремовна.
Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как все зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или по крайней мере в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.
LVI
Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
– Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь.
Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться. Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.
– Вот этим одним весело, – сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся.
Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные – молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка – вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться.
– Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, – сказал молодой человек.
– Он что же?
– Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, – прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданиям матери чахоточного.
– Господа! Пожалуйста, пожалуйста! Не вынудьте меня принять меры строгости, – говорил смотритель, повторяя несколько раз одно и то же. – Пожалуйста, да ну, пожалуйста! – говорил он слабо и нерешительно. – Что ж это? Уж давно пора. Ведь этак невозможно. Я последний раз говорю, – повторял он уныло, то закуривая, то туша свою мариландскую папироску.
Очевидно было, что как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
Наконец заключенные и посетители стали расходиться: одни во внутреннюю, другие в наружную дверь. Прошли мужчины – в гуттаперчевых куртках, и чахоточный и черный лохматый; ушла и Марья Павловна с мальчиком, родившимся в остроге.
Стали выходить и посетители. Пошел тяжелой походкой старик в синих очках, за ним пошел и Нехлюдов.
– Да-с, удивительные порядки, – как бы продолжал прерванный разговор словоохотливый молодой человек, спускаясь с Нехлюдовым вместе с лестницы. – Спасибо еще, капитан – добрый человек, не держится правил. Всё поговорят – отведут душу.
– Разве в других тюрьмах нет таких свиданий?
– И-и! Ничего подобного. А не угодно ли поодиночке, да еще через решетку.
Когда Нехлюдов, разговаривая с Медынцевым – так отрекомендовал себя словоохотливый молодой человек, – сошел в сени, к ним подошел с усталым видом смотритель.
– Так если хотите видеть Маслову, то пожалуйте завтра, – сказал он, очевидно желая быть любезным с Нехлюдовым.
– Очень хорошо, – сказал Нехлюдов и поспешил выйти.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова – и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем не повинных людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они делают и хорошее и важное дело. Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и добрый смотритель, который должен разлучать мать с сыном, отца с дочерью – точно таких же людей, как он сам и его дети.
«Зачем это?» – спрашивал Нехлюдов, испытывая теперь в высшей степени то чувство нравственной, переходящей в физическую, тошноты, которую он всегда испытывал в тюрьме, и не находил ответа.
LVII
На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если все так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов, между прочим, рассказал адвокату о содержимых ста тридцати человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
– Кто виноват? Никто, – сказал он решительно. – Скажите прокурору – он скажет, что виноват губернатор, скажите губернатору – он скажет, что виноват прокурор. Никто не виноват.
– Я сейчас еду к Масленникову и скажу ему.
– Ну-с, это бесполезно, – улыбаясь, возразил адвокат. – Это такая – он не родственник и не друг? – это такая, с позволения сказать, дубина и вместе с тем хитрая скотина.
Нехлюдов, вспомнив, что говорил Масленников про адвоката, ничего не ответил и, простившись, поехал к Масленникову.
Масленникова Нехлюдову нужно было просить о двух вещах: о переводе Масловой в больницу и о ста тридцати бесписьменных, безвинно содержимых в остроге. Как ни тяжело ему было просить человека, которого он не уважал, это было единственное средство достигнуть цели, и надо было пройти через это.
Подъезжая к дому Масленникова, Нехлюдов увидал у крыльца несколько экипажей: пролетки, коляски и кареты, и вспомнил, что как раз нынче был тот приемный день жены Масленникова, в который он просил его приехать. В то время как Нехлюдов подъезжал к дому, одна карета стояла у подъезда, и лакей в шляпе с кокардой и пелерине подсаживал с порога крыльца даму, подхватившую свой шлейф и открывшую черные тонкие щиколотки в туфлях. Среди стоящих уже экипажей он узнал закрытое ландо Корчагиных. Седой румяный кучер почтительно и приветливо снял шляпу, как особенно знакомому барину. Не успел Нехлюдов спросить швейцара о том, где Михаил Иванович (Масленников), как он сам показался на ковровой лестнице, провожая очень важного гостя, такого, какого он провожал уже не до площадки, а до самого низа. Очень важный военный гость этот, сходя, говорил по-французски об аллегри в пользу приютов, устраиваемых в городе, высказывая мнение, что это хорошее занятие для дам: «И им весело, и деньги собираются».
– Qu'elles s'amusent et que le bon Dieu les bénisse…[23]А, Нехлюдов, здравствуйте! Что давно вас не видно? – приветствовал он Нехлюдова. – Allez presenter vos devoirs à madame.[24]И Корчагины тут. Et Nadine Bukshevden. Toutes les jolies femmes de la ville,[25]– сказал он, подставляя и несколько приподнимая свои военные плечи под подаваемую ему его же великолепным с золотыми галунами лакеем шинель. – Au revoir, mon cher![26]– Он пожал еще руку Масленникову.
– Ну, пойдем наверх, как я рад! – возбужденно заговорил Масленников, подхватывая под руку Нехлюдова и, несмотря на свою корпуленцию, быстро увлекая его наверх.
Масленников был в особенно радостном возбуждении, причиной которого было оказанное ему внимание важным лицом. Казалось, служа в гвардейском, близком к царской фамилии полку, Масленникову пора бы привыкнуть к общению с царской фамилией, но, видно, подлость только усиливается повторением, и всякое такое внимание приводило Масленникова в такой же восторг, в который приходит ласковая собачка после того, как хозяин погладит, потреплет, почешет ее за ушами. Она крутит хвостом, сжимается, извивается, прижимает уши и безумно носится кругами. То же самое был готов делать Масленников. Он не замечал серьезного выражения лица Нехлюдова, не слушал его и неудержимо влек его в гостиную, так что нельзя было отказаться, и Нехлюдов шел с ним.
– Дело после; что прикажешь – все сделаю, – говорил Масленников, проходя с Нехлюдовым через залу. – Доложите генеральше, что князь Нехлюдов, – на ходу сказал он лакею. Лакей иноходью, обгоняя их, двинулся вперед. – Vous n'avez qu'à ordonner.[27]Но жену повидай непременно. Мне и то досталось за то, что я тот раз не привел тебя.
Лакей уже успел доложить, когда они вошли, и Анна Игнатьевна, вице-губернаторша, генеральша, как она называла себя, уже с сияющей улыбкой наклонилась к Нехлюдову из-за шляпок и голов, окружавших ее у дивана. На другом конце гостиной у стола с чаем сидели барыни и стояли мужчины – военные и штатские, и слышался неумолкаемый треск мужских и женских голосов.
– Enfin![28]Что же это вы нас знать не хотите? Чем мы вас обидели?
Такими словами, предполагавшими интимность между нею и Нехлюдовым, которой никогда не было, встретила Анна Игнатьевна входящего.
– Вы знакомы? Знакомы? Мадам Белявская, Михаил Иванович Чернов. Садитесь поближе.
– Мисси, venez done à notre table. Ou vous apportera votre thé….[29]И вы… – обратилась она к офицеру, говорившему с Мисси, очевидно забыв его имя, – пожалуйте сюда. Чаю, князь, прикажете?
– Ни за что, ни за что не соглашусь: она просто не любила, – говорил женский голос.
– А любила пирожки.
– Вечно глупые шутки, – со смехом вступилась другая дама в высокой шляпе, блестевшая шелком, золотом и камнями.
– C’est excellent[30]– эти вафельки, и легко. Подайте еще сюда.
– Что же, скоро едете?
– Да уж нынче последний день. От этого мы и приехали.
– Такая прелестная весна, так хорошо теперь в деревне!
Мисси в шляпе и каком-то темно-полосатом платье, схватывавшем без складочки ее тонкую талию, точно как будто она родилась в этом платье, была очень красива. Она покраснела, увидав Нехлюдова.
– А я думала, что вы уехали, – сказала она ему.
– Почти уехал, – сказал Нехлюдов. – Дела задерживают. Я и сюда приехал по делу.
– Заезжайте к мама. Она очень хочет вас видеть, – сказала она и, чувствуя, что она лжет и он понимает это, покраснела еще больше.
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
XXXVIII 12 страница | | | XXXVIII 14 страница |