Читайте также:
|
|
Как и каждое лето в Ясной Поляне, когда приезжала многочисленная семья тети Тани Кузминской, жизнь била ключом.
Две матери, тетя Соня и тетя Таня, как они назывались, едва успевали присматривать за большими и малыми детьми. То дети убегали в поле за своей любимой лошадью «Кавушкой», и не успевала тетя Таня, тетя Соня, гувернантки и гувернеры оглянуться, как, водрузившись по три или четыре на спину смирной, покорной лошади — дети исчезали в недрах густых, тенистых лесов; то Илья, с ружьем и собакой, уходил на целые сутки, скитаясь по лесам и болотам за бекасами, дикими утками и вальдшнепами, и мама беспокоилась; то дети ссорились и дрались между собой и поднимали страшный рев, и тетя Таня хватала их и, стукая головами друг о друга, кричала: «Миритесь, целуйтесь, дряни вы этакие, а то сейчас в угол поставлю...» То кто-то влюблялся в хорошенькую черноглазую Таню или Машу Кузминскую, и опять матери волновались, как бы этот кто-то не
позволил себе вольности — пожатие руки, поцелуя... То вся эта орава на длинной линейке, «катках», ехала через лес по грязной, никогда не просыхавшей тенистой лесной дороге Заказа, купаться на речку Воронку, и надо было смотреть, чтобы никто не попал под лошадей, не захлебнулся в воде, не простудился...
Постоянно праздновали чьи-то именины, рождения, пеклись пироги, Толстые ходили в гости в «Кузминский дом», как он назывался, Кузминские ходили к Толстым, обсуждали, чьи пироги лучше, и следили за тем, чтобы «малыши» не объелись сладким...
Повара жарили кур, баранину, ростбифы, готовили необыкновенные фруктовые мороженные, каймаки — целые избушки с окнами из вафель с каким-то необыкновенным вкусным кремом — лакеи чистили батареи грязной обуви, подавали, убирали, горничные крахмалили воротнички, гладили, кучера чистили лошадей, то и дело запрягали, распрягали коляски и катки тройками, дрожки, тарантасы, седлали лошадей мужскими и дамскими седлами... У всех были свои любимые лошади. Тоненькая, стройная и ловкая Таня и широкоплечий, сильный Илья обожали лошадей и прекрасно ездили — их учителем верховой езды был отец.
Тетя Соня верхом ездила редко, и когда ездила, ей выбирали самую смирную лошадь. Тетя Таня тоже ездила редко, но сидела на лошади смело и свободно и не боялась.
Но папа — «дяди Ляли», как звали его дети Кузминские — уже не было среди всей этой веселящейся молодежи и детей.
В простой, запыленной одежде, в лаптях, Толстой шел в сопровождении двух спутников — своего слуги Сергея Арбузова и яснополянского учителя — по широкому, обсаженному старыми тополями большаку в монастырь — Оптину Пустынь.
Встречи с паломниками, разговоры с крестьянами, приближение к их простой жизни, здравому мышлению и природе, среди которой он находился с утра до поздней ночи — вот что ему было необходимо, чтобы, откинув всю внешнюю оболочку праздной жизни, начинавшую его тяготить, целиком приобщиться к тому настоящему, единому, без чего жизнь мертва есть — к миру Божьему.
С дороги Толстой писал жене:
«Второй час после полудня. Крапивна. Дошел хуже, чем я ожидал. Натер мозоли, но спал, и здоровьем чувствую лучше, чем ожидал. Здесь купил чуни пенечные, и в них пойдется легче. Приятно, полезно и поучительно очень. Только бы дал Бог нам свидеться здоровым всей семьей, и чтоб не было дурного ни с тобой, ни со мной, а то я никак не буду раскаиваться, что пошел. Нельзя себе представить, до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как живет мир Божий, большой, настоящий, а не тот, который мы устроили себе, и из которого не выходим, хотя бы объехали вокруг света...»
Это стремление отъединения себя от привычного, ограниченного мира в поисках Бога сквозит и в конце этого же письма:
«Главное, новое чувство, это сознавать себя и перед собой и перед другими только тем, что я есмь, а не тем, чем я вместе с своей обстановкой...»
«Только бы тебя не расстраивали и большие и малые дети, только бы гости не были неприятные, только бы сама ты была здорова, только бы ничего не случилось, только бы... я делал все самое хорошее, и ты тоже, и тогда все будет прекрасно».
12 же июня Софья Андреевна пишет мужу длинное письмо, описывая свою жизнь:
«У Тани дети здоровы. Моего Мишу тоже сейчас велела вынести погулять. Мы купаемся, ягоды поспевают, жарко очень, и скучно без тебя. Я думаю, тебе мучение идти с ношей в эту жару, и я очень боюсь за твою голову. Надеюсь, что ты самую жару сидишь в тени или спишь, и что не будешь потный пить, купаться, что ужасно вредно, удар может сдалаться...»'
Когда грязные, в чунях и кафтанах, яснополянские путники пришли в Оптину Пустынь, монахи не пустили их в чистую горницу, а направили в общую ночлежную избу, где останавливалась вся беднота, и только по настоянию слуги Толстого, Сергея, им отвели отдельный номер.
Но на другой день, узнав, что среди гостей граф Толстой, монахи переполошились и настояли на том, чтобы он перешел в самую лучшую гостиницу.
«Коли меня узнали, — сказал Толстой с некоторым сожалением своему слуге Сергею, — делать нечего, дай мне сапоги и другую блузу, я переоденусь...»2
В этот свой приезд Толстой посетил старца Амвросия*, беседовал, спорил с ним, но общение его со старцем и увещания его, чтобы Толстой раскаялся и вернулся в лоно церкви, не подействовали. Посещение Оптиной Пустыни еще более оттолкнуло его от православия.
«...Скажу вам прямо, чем я себя считаю, — писал Толстой Рачинскому от 15 ноября того же года. — Я считаю себя христианином. Учение Христа есть основа моей жизни. Усумнившись в нем, я бы не мог жить; но православие сознанное, связанное с церковью, с государством, есть для меня основа всех соблазнов, есть соблазн, закрывающий Божескую истину от людей».
Вернувшись, Толстой не долго высидел в Ясной Поляне. Сначала, по приглашению Тургенева, поехал к нему на два дня в Спасское, и затем, 13 июля, вместе с старшим сыном Сергеем, уехал к себе на хутор в Самарскую губернию.
Внешне жизнь Толстого катилась по привычным рельсам. Он продолжал интересоваться доходами Самарского имения, лошадьми: «Хлеба хорошие, — писал он жене 19 июля, — хотя и не везде. У нас очень хорошие... — Лошади, жеребцы, больше 10 штук, очень хороши. Я не ожидал таких. Должно, я приведу осенью для продажи и для себя. Лошади замечательно удались, несмотря на голодные годы, в которые они голодали, и много истратилось. Есть лошади, по-моему, по дешевой цене, в 300 рублей и больше... Виды на доходы более 10 тысяч, мне кажутся верными, но я уже столько раз ошибался, что боюсь верить».
Художественную работу Толстой совсем забросил. Иногда, приступами, писал свою легенду «Чем люди живы», в которой так ярко описаны мужицкая вера в Бога, в справедливость Его, и мудрая простота и богобоязненность русского крестьянина.
Во время своего путешествия в Оптину Пустьшь Толстой посетил староверов. В Самарской губернии он заинтересовался молоканами. По простоте своего учения и той значимости, которую они придавали учению Христа, они были ему ближе и понятнее староверов.
В письме к жене он пишет: «Интересны молокане в высшей степени. Был я у них на молении, присутствовал при их толковании Евангелия и принимал участие,
* «Старцем» в монастыре назывался особо почитаемый старый монах-отшельник, славящийся святостью своей жизни и мудростью. Даже не при всяком монастыре бывал старец, и больше одного старца единовременно в монастыре не бывало.
и они приезжали и просили меня толковать, как я понимаю; и я читал им отрывки из моего изложения, и серьезность, интерес, и здравый, ясный смысл этих полуграмотных людей — удивительна. Был я еще в Гавриловке, у субботника. Тоже очень интересно».
Но у Софьи Андреевны в это время были другие заботы: надо было переезжать в город, и она отправилась в Москву, где, со свойственной ей энергией, искала дом, в который вся семья могла бы переехать на зиму.
Старший сын Сергей, которому минуло уже 18 лет, поступил на естественный факультет Московского университета. 17-летняя Таня, унаследовавшая от матери способности к рисованию, поступила в эту же зиму, в ноябре, в Московскую школу живописи и ваяния, а 16- и 13-летние Илья и Лев поступили в частную гимназию Поливанова*. В сентябре 1881 года семья Толстых поселилась в Москве.
Для Толстого жизнь в городе была жесточайшей мукой. Он никогда не живал подолгу в городах. Только в природе, в величии Кавказских гор и бурных рек, в полях и лесах Ясной Поляны или среди вольных просторов самарских степей, где он мог дышать полной грудью, он ощущал в себе тот подъем, ту высшую духовную силу, которая возносила его над мирским, телесным, и душа его сливалась с Богом.
«Вонь, камни, роскошь, нищета, разврат, — записывает он в дневнике от 5 октября. — Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргии, и — пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками...»
* Поливанов Л. И. (1838 — 1899) — основатель и директор одной из лучших частных мужских гимназий в Москве.
«Прошел месяц — самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. — Все устраиваются. Когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни».
В этой тесноте и ограниченности городской жизни он искал просветов. Одним из таких просветов было его знакомство с крестьянином Тверской губернии, Василием Сютаевым.
Еще летом, в Самарской губернии, Толстой встретил Пругавина*, изучавшего жизнь сектантов в России.
«Лев Николаевич с жадным любопытством расспрашивал меня о моих впечатлениях и наблюдениях, вынесенных мною от знакомства и личного изучения тех или иных сект на местах их распространения, — писал Пругавин в своей книге «О Льве Толстом и о толстовцах». — Но особенно его заинтересовали личность и учение только что появившегося тогда в Тверской губернии крестьянина Василия Сютаева, проповедывавшего любовь и братство всех людей и народов и полный коммунизм имущества. — Узнавши, что прежде чем попасть в Самару и Патровку, я был в Тверской губернии у Сютаева, где я прожил целую неделю, почти не расставаясь с ним, Лев Николаевич начал расспрашивать меня относительно личной жизни и религиозных взглядов этого необыкновенного крестьянина, а также о тех попытках, которые он предпринимал у себя в деревне с целью устройства общины-коммуны...»'
Илья Львович Толстой в своих воспоминаниях пишет:
«Сютаев отрицал всякое насилие и не допускал его даже как средство противления злу.
Он принципиально отказывался от платежа всяких повинностей, потому что они идут на содержание войска.
А когда полиция описывала его имущество и продавала скот он безропотно присутствовал при своем разорении и не сопротивлялся.
— Их грех, пусть они и делают. Сам ворота отворять не пойду, а если им надо, пусть идут. Замков у меня нет, — говорил он, рассказывая об этом.
Семья его разделяла его убеждения и жила в своей общине, не признавая личной собственности.
Когда сына Сютаева забрали в солдаты, он отказался от присяги, потому что в Евангелии сказано «не клянись», и не взял в руки ружья, потому что «от него кровью пахнет».
За это он был зачислен в Шлиссельбургский дисциплинарный батальон и терпел там большие лишения.
Осуществление своего идеала «жизни по-божьи» Сютаев видел в христианской общине.
— Поле не должны делить, лес не должны делить, дома не должны делить. Тогда и замков не надо, сторожей не надо, торговли не надо, судей не надо, войны не надо... У всех будет одно сердце, одна душа, не будет ни твоего, ни моего, — все будет местное, — говорил он, и в словах его чувствовалась глубокая вера в осуществимость этих идеалов, почерпнутых им из Евангелия»4.
Толстой был потрясен силой веры этих простых людей, верой, ради которой они готовы были идти на страдания, может быть, на смерть.
В октябре 1881 года, уже из Москвы, Толстой поехал к Сютаеву, в Тверскую
* Пругавин А. С. — писатель, известный исследователь раскола и этнограф.
губернию. Для него знакомство с Сютаевым было откровением. Опять среди «темного» крестьянства он нашел подлинньш религиозный подъем, веру в учение Христа, в Бога. Он писал в Дневнике, что это было для него «утешением». Толстой говорил: свою веру Сютаев выражал в очень простых фразах «все в табе и все в любве».
Софья Андреевна писала сестре: «Левочка впал не только в уныние, но даже какую-то отчаянную апатию. Он не спал и не ел, сам a la lettre плакал иногда, и я думала, просто, что с ума сойду... Потом он поехал в Тверскую губернию, виделся там со старыми знакомыми... потом ездил там в деревню к какому-то раскольнику, христианину, и когда вернулся, тоска его стала меньше. Теперь он наладился заниматься во флигеле, где нанял себе две маленькие, тихие комнатки за 6 руб. в месяц, потом уходит на Девичье Поле, переезжает реку на Воробьевы Горы и там пилит и колет дрова с мужиками. Ему это здорово и весело»".
Поглощенная жизнью семьи, Софья Андреевна не могла понять, почему Левочка хандрит. Она видела, как тяжело ему жить в городе, а между тем, что она могла сделать? Она была воспитана в том, что надо было учить и вести детей так, как полагалось в известном обществе: вывозить в свет дочь Таню, иметь приличную квартиру, одежду, слуг.
«Я осталась с мальчиками, пришли два Олсуфьева мальчика, пили степенно чай; потом графиня Келлер приехала спросить, пущу ли я мальчиков в цирк завтра. Я пустила, а утром они едут в оперу. Долго еще будет этот сумбур. В субботу у Олсуфьевых танцуют, в пятницу Оболенская зовет к себе. Кому платье, кому башмаки, кому еще что...
Маленький мой все нездоров и очень мне мил и жалок, — писала она мужу 3 февраля 1882 года. — Вы с Сютаевым можете не любить особенно своих детей, а мы простые смертные не можем, да, может быть, и не хотим себя уродовать и оправдывать свою нелюбовь ни к кому какою-то любовью ко всему миру» 6.
«Наслаждайся тишиной, пиши и не тревожься; в сущности все то же при тебе и без тебя, только гостей меньше. Вижу я тебя редко и в Москве, а жизнь наша пошла врозь. Впрочем, какая это жизнь — это какой-то хаос труда, суеты, отсутствия мысли, времени и здоровья и всего, чем люди живы»7.
«Маленький», о котором упоминает Софья Андреевна, — сын Алексей, родившийся 31 октября 1881 года.
Толстого мало интересовали светские знакомые. Ему хотелось узнать жизнь городской бедноты, с которой ему до тех пор не приходилось сталкиваться. Посетив в декабре 1881 года Хитров рынок, Толстой впервые лицом к лицу столкнулся с этой ужасающей, нездоровой, чахлой городской нищетой, с ночлежками. И увидав это, он пришел в ужас.
«Нужда городская, — писал он в статье «Так что же нам делать», — была и менее правдива, и более требовательна, и более жестока, чем нужда деревенская».
Чтобы ближе подойти к этим несчастным людям, Толстой предложил свои услуги как один из 80 руководителей переписи, которую должны были произвести в трехдневный срок в Москве. Толстой пошел на эту работу с мыслью помочь всем тем несчастным, которых он встретит. Для этой цели он выбрал для себя самый бедный участок. Но очень скоро он убедился, что та задача, которую он хотел на себя принять, — непосильна.
«Цель переписи научная. Перепись есть социологическое исследование. Цель
же науки социологии — счастье людей. Наука эта и ее приемы резко отличаются от всех других наук...
Счетчик приходит в ночлежный дом, в подвале находит умирающего от бескормицы человека и учтиво спрашивает: звание, имя, отчество, род занятия; и после небольшого колебания о том, внести ли его в список как живого, записывает и проходит дальше...» писал он в статье о переписи в Москве. В конце статьи Толстой призывал к помощи этим несчастным людям не деньгами... «Почему не надеяться, что будет отчасти сделано или начато то настоящее дело, которое делается уже не деньгами, а работой, что будут спасены ослабевшие пьяницы, непопавшиеся воры, проститутки, для которых возможен возврат? Пусть не исправится все зло, но будет сознание его, и борьба с ним не полицейскими мерами, а внутренними — братским общением людей, видящих зло, с людьми, не видящими его потому, что они находятся в нем».
Но очень скоро Толстой понял, что призыв к людям был гласом вопиющего в пустыне. Весь строй, экономическое классовое разделение, городские соблазны — породили эту нищету. Помощь отдельным лицам была или невозможна, или бесполезна. В отдельных случаях, когда Толстой помогал, люди пропивали деньги, отказывались от работы, проститутки, отвыкшие от труда, предпочитали вести ту жизнь, к которой они привыкли.
«...При виде этого голода, холода и унижения тысячи людей, я не умом, не сердцем, а всем существом своим понял, что существование десятков тысяч таких людей в Москве, тогда, когда я с другими тысячами объедаюсь филеями и осетриной и покрываю лошадей и полы сукнами и коврами, — что бы ни говорили мне все ученые мира о том, как это необходимо, — есть преступление, не один раз совершенное, но постоянно совершающееся, и что я, с своей роскошью, не только попуститель, но прямой участник его», — писал он в своей статье «Так что же нам делать»
Изменить жизнь миллионов Толстой не мог. Он мог только изменить свою собственную жизнь.
«...Если человек точно не любит рабство и не хочет быть участником в нем, то первое, что он сделает, будет то, что не будет пользоваться чужим трудом ни посредством владения землею, ни посредством службы правительству, ни посредством денег», — писал он в статье «Так что же нам делать».
Вывод этот, который с годами становился все яснее и яснее Толстому, и который впоследствии он решил претворить в жизнь — был жесточайшим приговором для его жены.
«Жизнь пошла врозь».
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА XXXV. НАЧАЛО ОТХОДА ОТ ПРАВОСЛАВИЯ. ДОСТОЕВСКИЙ. УБИЙСТВО АЛЕКСАНДРА II | | | ГЛАВА XXXVII. ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? |