Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава ХШ. Литераторы, заграница, смертная казнь

ГЛАВА II. ПЕРВЫЕ ПРОБЛЕСКИ | ГЛАВА III. СМЕРТЬ ОТЦА | ГЛАВА IV. ПЕРЕЛОМ | ГЛАВА V. НЕРАДИВЫЙ СТУДЕНТ | ГЛАВА VI. ПОМЕЩИК | ГЛАВА VII. КАВКАЗ | ГЛАВА VIII. ПЕРВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ | ГЛАВА IX. ЛЕНЬ, РАЗДРАЖИТЕЛЬНОСТЬ И БЕСХАРАКТЕРНОСТЬ. ДУНАЙ | ГЛАВА X. СЕВАСТОПОЛЬ | ГЛАВА XI. ПЕТЕРБУРГ |


Читайте также:
  1. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 1 страница
  2. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 2 страница
  3. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 3 страница
  4. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 4 страница
  5. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 5 страница
  6. Герцог Онри... из Англии, кузен королевы Марии-Антуанетты, подвергся пыткам и осужден королем Генрихом на казнь через повешение. Франция. (1 сессия). 6 страница

«Первое условие популярности автора, т. е. средство заставить себя любить. Есть любовь, с которой он обращается со всеми своими лицами. От этого Диккенсовские лица — общие друзья всего мира, они служат связью между человеком Америки и Петербурга», — писал Толстой в своей записной книжке в то время, как слава его возросла настолько, что все журналы — «Современник», «Библиотека для чтения», «Отечественные записки» — старались наперебой заполучить его произведения. Он старался удовлетворить их всех, но связанность с ними тяготила его.

«Как хочется поскорее отделаться с журналами, чтобы писать так, как я теперь начинаю думать об искусстве, ужасно высоко и чисто», — писал он в дневнике ноября 23, в Петербурге.

И сам того не сознавая, он как раз писал так, как, по его мнению, надо было, вкладывая в своих героев неограниченный запас любви, скопившийся в его душе, заставляя читателей своих любить их так, как он любил их сам. Но силу своей творческой мощи он тогда еще не вполне сознавал.

«Когда я жил в Петербурге после Севастополя, Тютчев, тогда знаменитый, сделал мне, молодому писателю, честь и пришел ко мне... меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах... говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих «Севастопольских рассказов», особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно»1.

30 ноября Толстой записал в дневнике: «Государь читал «Детство» и плакал». И известие это, без сомнения, произвело большее впечатление на Толстого, чем приевшаяся ему журнальная критика.

Вращаясь в кругу писателей, критиков, он все же близко не сходился с ними. Его раздражало, когда его старались завести в какие-то оглобли, приклеить к нему штамп «литератора». Как норовистая лошадь, он разбивал эти оглобли, вырывался на свободу и несся по собственному своему, никем не начертанному, пути: «Литературная подкладка противна мне до того, как ничто никогда противно не было», — записывает он в дневнике от ноября 22-го.

Общепринятый, штампованный либерализм с партийными рамками, теориями, программами был ему всегда чужд. «Есть два либерализма, — писал он в записной книжке от ноября 18-го, 1856 года, — один, который желает, чтобы все люди были равны мне, чтобы всем было так же хорошо, как мне, другой, который хочет, чтобы всем было так же дурно, как мне. Первый основан на нравственном христианском чувстве, желании счастья и добра ближнему, другой — на зависти, на желании несчастья ближнего».

На этом понятии либерализма, основанном на «христианском чувстве», возникло все дальнейшее философское мировоззрение Толстого.

Крепостное право продолжало его тревожить.

«Помянут мое слово, — писал он в дневнике 8 января 1857 года, — что через два года крестьяне поднимутся, ежели умно не освободят их до этого времени». Праздные же разглагольствования о «благе народа» в удобно обставленных гостиных среди людей, по существу не понимавших этого «народа», сладкая, розовая водичка, разводившаяся этими признанными «либералами», по-настоящему глубоко не болевшими его судьбами — возмущали его.

«Все мне противны, — пишет он с болью, —...и противны за то, что мне хочется любить дружбы, а они не в состоянии...».

И как они ни старались, кружку «прогрессивных литераторов» так и не удалось ввести норовистого коня в свои оглобли.

«Одиночество для меня тяжело, — писал он, — а сближение с людьми невозможно. Я сам дурен, а привык быть требователен».

Он усиленно искал душевной близости с Тургеневым, но из этого также ничего не выходило. Некрасов отталкивал его своим банальным либерализмом и среди всех его товарищей по перу не находилось никого, с кем он мог бы подружиться. Лучше других Толстого понимал Боткин и искренно любил его:

«Толстой несколько странен, — писал он своему брату от 12 марта 61 года, — но что касается до души, то она у него глубока, как море»2. Боткин несколько раз выражал это свое чувство к «ясному соколу», как его называл Некрасов, и в тяжелые минуты Толстой иногда делился своим настроением с Боткиным. Как чувствительный барометр, Толстой реагировал на малейшие колебания атмосферы. Встречи с людьми, природа, музыка, литература швыряли стрелку то вправо, то влево, вызывая бурю мыслей, ощущений, претворявшихся неминуемо в творчество.

«Всю ночь спал дурно. Эти дни слишком много слушал музыки».

«Статья о Пушкине (Белинского) — чудо. Я только теперь понял Пушкина». Один раз он пошел обедать к Боткину, там никого не было, кроме Панаева, который стал после обеда вслух читать Пушкина. «Я пошел в комнату Боткина, — пишет Толстой, — и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время. Упиваюсь быстротой морального движения вперед и вперед».

26 ноября 1856 года Толстой получил отставку, которой он так долго ждал. Теперь его ничего не связывало — ни военная служба, ни Валерия, отношения с которой были вполне выяснены, ни вопрос о раскрепощении крестьян, кончившийся так неудачно. Он решил поехать за границу. Тургенев был уже в Париже и ждал Толстого.

«Толстой мне пишет, что он собирается сюда ехать... По письмам его я вижу, что с ним совершаются самые благодатные перемены — и я радуюсь этому, «как нянька старая», — писал он Дружинину. И по приезде Толстого в Париж «старая нянька» по первому впечатлению осталась довольна своим питомцем, потому что после свидания с Толстым, Тургенев пишет Полонскому: «Толстой здесь. В нем произошла перемена к лучшему, весьма значительная. Этот человек пойдет далеко и оставит за собой глубокий след»4.

Но очень скоро у Тургенева наступает разочарование: «С Толстым я все-таки не могу сблизиться окончательно, — пишет он Колбасину, — слишком мы врозь глядим»5.

Несмотря на это, писатели постоянно виделись, ездили вместе в Дижон. Казалось, неведомая сила влекла их друг к другу и, сталкиваясь, они неизменно отскакивали друг от друга. «Зашел к Тургеневу, — записывает Толстой в дневнике 4/16 марта. Он дурной человек по холодности и бесполезности, но очень художественно умный и никому не вредящий».

Не раз Толстой решает, что сближение его с Тургеневым невозможно. «Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, — невозможно».

По-видимому, он был прав. Тургенев не мог понять ни его бурной непоследовательности, ни его резких скачков в непонятное, ни его отрицания «принятого», его сомнений, его угрызении совести после падений.

«Вчера ночью мучило меня вдруг пришедшее сомнение во всем, (Дневник). И теперь, хотя оно не мучит меня, оно сидит во мне. Зачем? и что я такое? Не раз уж мне казалось, что я решаю эти вопросы, но нет, я их не закрепил жизнью...»

Живя в Париже, Толстой старался, как мог, упорядочить свою жизнь и извлечь пользу из своего пребывания за границей. Он усиленно занимался языками, посещал музеи, старался писать. Но вдруг случилось событие, нарушившее все его планы (25 марта — 6 апреля). «...Встал в семь часов и поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу... Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться».

С этого дня взгляд на смертную казнь навсегда определился у Толстого.

«...Вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка».

И в своей статье «Так что же нам делать?» Толстой еще раз вспоминает ужас, пережитый им при виде гильотины.

«В тот момент... я понял, — не умом, не сердцем, а всем существом моим, — что все рассуждения, которые я слышал о смертной казни, есть злая чепуха, что сколько бы людей ни собралось вместе, чтобы совершить убийство, как бы они себя ни называли, убийство — худший грех в мире, и что вот на моих глазах совершен этот грех. Я своим присутствием и невмешательством одобрил этот грех и принял участие в нем».

То, что он испытал, глядя на эту казнь, настолько тяжело давило его, настолько пронизало ужасом все его существо, что он не в силах был один нести

эту тяжесть, ему необходимо было поделиться с близкими охватившим его темным, давящим душу настроением, свалить со своих плеч хоть часть этого груза. И в тот же день он написал Боткину:

«Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная воля, но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного... Здесь на днях сделано пропасть арестаций, открыт заговор, хотели убить Наполеона в театре; тоже будут убивать на днях, но уже верно с нынешнего дня я не только никогда не пойду смотреть этого, никогда не буду служить нигде никакому правительству». «Пропала радость жизни, померкло, опротивело все...»

На другой день он «встал поздно,нездоровый, читал, и вдруг пришла простая и дельная мысль — уехать из Парижа».

Он вспомнил, что в Женеве жили его дальние родственницы, Александра и Елизавета Толстые, и он уехал к ним.

ГЛАВА XIV. «БАБУШКИ»

Отец Александрии Толстой был родным братом Ильи Андреевича Толстого — деда Льва Николаевича, следовательно Александра Толстая была двоюродной теткой Льва. Она была еще совсем молодая, только на одиннадцать лет старше своего племянника, и Толстой в шутку прозвал ее и ее сестру, Елизавету Андреевну, «бабушками».

Александрии приехала за границу с Великой Княгиней Марией Николаевной, при которой она состояла фрейлиной. Сестра же ее, Елизавета Андреевна, была наставницей детей Великой Княгини.

В том состоянии мрачной подавленности, в которой находился Толстой, он вспомнил про своих «бабушек» и покатил в Женеву искать у них успокоения.

Пока он ехал по железной дороге, ему, как он выразился, было «скучно». Но как только он пересел в дилижанс, ближе к земле и к природе, и его окутала волшебная лунная ночь, он пришел в восторг: «Все выскочило, залило любовью и радостью. В первый раз после долгого времени искренно опять благодарил Бога за то, что живу», — записал он в дневнике.

Как вихрь, ворвался Толстой в жизнь своих двух придворных тетушек. В своих воспоминаниях Александрии прекрасно рассказывает о настроении своего друга после его появления в Женеве.

«Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел, — говорил он ей. — Чего я там не насмотрелся. Во-первых, в maison garnie, где я остановился, жили 36 menagcs, из которых 19 незаконных. Это ужасно меня возмутило. Затем, хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться. К счастью, узнал нечаянно, что вы в Женеве и бросился к вам опрометью, будучи уверен что вы меня спасете»1.

И Александрии, разумеется, сделала все, чтобы спасти его. Она нежно любила Льва и он это чувствовал.

«Наша чистая, простая дружба торжественно опровергала общепринятое, фальшивое мнение насчет невозможности дружбы между мужчиной и женщиной», писала она в своих воспоминаниях.

Так ли это было? Сам Толстой был противоположного мнения и считал, что дружба между молодым мужчиной и женщиной неизбежно, всегда переходила в более сильное чувство.

«С Толстыми весело»... «очень, очень весело», писал он в дневнике от 29 апреля, 11 мая. «Как я готов влюбиться, что это ужасно. Ежели бы Александрии была 10-ю годами моложе. Славная натура». «У Александрии чудная улыбка», — записывает он в дневнике от 31 марта, 12 апреля.

О нежной привязанности Александрии к Толстому видно из писем, которые она писала ему после их разлуки.

«Находясь вблизи вас, трудно не чувствовать себя счастливым... Я не могу вам передать, сколько было радостного в наших, часто неожиданных встречах, как воспоминания о них ободряют меня. Все, что я люблю, исчезло вместе с Швейцарией». «Когда я вижу вас, мне всегда хочется стать лучше, и мысль о вашей дружбе (правда немножко слепой), производит на меня то же действие», — писала она ему в Ясную Поляну 29 августа 1857 г.2

Слова эти звучат почти признанием... Да и кто возьмется определить грань между дружбой и романтической любовью? Несомненно, что их тянуло друг к другу, и что когда они бывали вместе — им было хорошо и весело. В то время, как отношения Толстого с Валерией были искусственными, неясными, с Александрии Толстому было легко и непринужденно. Она была умна, чутка, не было в ней и тени рисовки, она была уже вполне сделанным, зрелым человеком, тогда как с Валерией ему приходилось делать усилия, стараясь развивать ее, найти в ней то, чего по существу, может быть, и не было. Его умственные запросы, любовь к искусству, литературе, природе, интерес к религиозно-философским вопросам находили отклик в чуткой, тонкой душе Александрии.

Они часто и подолгу спорили. Он не принимал ее строгого, покорного отношения к православной церкви. Она же страдала оттого, что он недостаточно придерживался всех церковных правил и обрядов, и редко ходил в церковь.

«Несмотря на различие воспитания и положения, — пишет она в своих воспоминаниях, — у нас была одна общая черта в характерах. Мы были оба страшные энтузиасты и аналитики, любили искренно добро, но не умели за него приняться правильно..., а в сущности анализ только щекотал наше воображение и нисколько не действовал на улучшение жизни. Лев был уже тогда полон отрицаний, но больше по уму, чем по сердцу. Душа его была рождена столько же для веры, сколько для любви, и часто, сам того не сознавая, он это проявлял в различных случаях.

Разговоры наши клонились большею частью к религиозным темам, но едва ли мы друг друга понимали. Где мне было постигнуть в то время всю многообразность его исключительной природы».

Из Кларан Толстой переехал в Веве. «Бабушки» получили отпуск от Великой Княгини, к ним присоединились еще двое молодых людей, и вся эта молодая, веселая компания с утра до вечера бродила пешком по окрестностям Веве, останавливаясь в маленьких швейцарских пансионах, шумным своим весельем нарушая покой спокойных, благонравных туристов.

«Что за чудная поездка, — писала Александрии, — и опять какой ряд восхитительных, радостных дней!»4 А Толстой в письмах к Александрии вспоминает эту прогулку в таких поэтических выражениях: «Мы шли до позднего вечера этими душистыми, задумчивыми, савойскими дорогами... Природа больше всего дает это

высшее наслаждение жизни, забвение своей несносной персоны. Не слышишь, как живешь, нет ни прошедшего, ни будущего, только одно настоящее, как клубок плавно разматывается и исчезает».

Несмотря на то, что «бабушки» привыкли к строгому придворному этикету, они от души веселились и радовались всяким шалостям и веселым выходкам своего племянника, а он неустанно выдумывал какие-нибудь новые проделки. «Фарсам их не было конца, — писала Александрии. — Одна приятельница наша, старая француженка... не могла надивиться на их буйность: «Они всегда являются как ураган», — говорила она5.

Раз утром все отправились пешком на Глион. Там остановились в гостинице, чтобы выпить чаю. Помимо наших русских путешественников, в общей гостиной находились англичане, американцы и другие иностранцы. После чая Толстой, не обращая внимания на многочисленную публику, сел за фортепиано и потребовал от своих спутников, чтобы они начали петь. У Александры Андреевны был прекрасный голос; другая, бывшая с ними русская, тоже хорошо пела. Двое мужчин подтягивали басом, а Лев Николаевич управлял ими, как капельмейстер. Импровизированный хор пел «Боже, царя храни», русские и цыганские романсы и песни. Успех был поразительный, сидевшие в гостиной иностранцы бросились к певцам с выражением восхищения и благодарности и умоляли продолжать концерт.

На другой день то же самое повторялось в том пансионе, где остановились Толстые. Грозные англичане и англичанки до того смягчились, что не знали, как выразить свое восхищение.

Отпуск Александры Андреевны кончился, но друзья продолжали видаться.

Раз Александра Андреевна с детьми Великой Княгини предприняли путешествие в Оберланд. По дороге они остановились в Веве, в одном из нарядных отелей.

«Едва мы уселись за стол, — рассказывает Александра Андреевна, — как кельнер пришел мне объявить таинственным тоном, что кто-то дожидается меня внизу... Догадавшись, в чем дело, я быстро спустилась в залу, посреди которой стояли опять они [Толстой и его друзья], окутанные в длинные плащи с перьями на фантастических шляпах. Ноты лежали на полу, по примеру странствующих музыкантов, а инструменты заменялись палками. При моем появлении раздалась невообразимая какофония, истинно un tapage infernal или кошачий концерт. Голоса и палки действовали взапуски. Я чуть не умерла со смеху, а великокняжеские дети не могли утешиться, что не присутствовали при этом представлении».

Дети умоляли Александру Андреевну пригласить Толстого на их пароход, чтобы вместе продолжать путешествие. Это состоялось к их большому удовольствию. Они долго помнили, как он их забавлял всякими выдумками и шутками.

«А сколько вишен он мог съесть!» — говорили они с удивлением.


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ХII. НЕУДАЧИ| ГЛАВА XV. МАЛЕНЬКИЙ МУЗЫКАНТ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)