Читайте также:
|
|
Когда я приезжала в Москву, телефон звонил с утра до вечера. По ошибке арестовали профессора; земский врач находился под угрозой ссылки; схватили заведующего музеем из аристократов; разгоняли бывший монастырь, превратившийся в трудовую коммуну; ссылали кого-то за сатиру против советской власти; священнику грозили расстрелом за слишком сильное воздействие на паству; собирались снести церковь, где венчался Пушкин...
В памяти был длинный лист всех тех дел, о которых надо было хлопотать в промежутках между своими прямыми обязанностями: найти хоть один или два микроскопа для школы, что было нелегкой задачей, и найти их можно было только у старьевщиков, просить Наркомпрос об увеличении ссуды на учебные пособия; просить музейный отдел об увеличении сметы на ремонт крыш в усадьбе; отыскать преподавателей, которых всегда не хватало в Яснополянской школе; присутствовать на конференции; посмотреть работу по дальтон-плану в 14-й школе Моно и прочее и т. п.
Заранее надо было обдумать, в каком учреждении и у кого хлопотать по тому или иному делу.
О сохранении церкви, в которой венчался Пушкин, надо было хлопотать у Смидовича, заместителя Калинина. Он интеллигент и скорее поможет в этом деле. И действительно, Смидович помогал. Выслушивал просьбы спокойно, не перебивая, долго и обстоятельно расспрашивал, думал, мечтательно подняв кверху добрые голубые глаза.
А я смотрела на него и думала: «Как он может? Как он может с ними работать, не понимает? Не видит?»
— Ах, как я устал,— говорил он иногда,— как хотел бы я сейчас в деревню, жаворонков послушать! — и страшная тоска слышалась в голосе.
Я бывала у него часто и каждый раз поражалась, как он быстро дряхлел: покрывалась сединами голова и короткая бородка, появлялось все больше и больше морщин на измученном широком лице.
С некоторыми просьбами я обращалась к добродушному и недалекому грузину Енукидзе — секретарю ВЦИКа. Он всегда добродушно улыбался и редко отказывал, и мне удалось, благодаря ему, многих вытащить из тюрьмы.
Но чаще всего я обращалась к Менжинскому и Калинину.
Один раз я ездила к Менжинскому с Верой Николаевной Фигнер.
Насколько я помню, мы хлопотали за арестованных членов кооперативного издательства «Задруга». «Задругу», как и другие культурные начинания частного характера, разгромили, и бывшие члены ее преследовались. Может быть, их арестовывали в связи с отъездом бывшего председателя «Задруги» историка С. П. Мельгунова, написавшего уже за рубежом книги «Красный террор», «Колчак» и другие.
Никогда не забуду лица Веры Николаевны Фигнер, когда мы с ней входили в кабинет Менжинского. Сколько гордости, достоинства было в ее аристократическом, когда-то, должно быть, очень красивом лице, когда мы получали пропуск в комендатуру ГПУ. Годы одиночного заключения не согнули ее гордую голову.
Нам пришлось подняться на третий этаж. Красноармеец почтительно показывал нам дорогу. В конце длинного коридора открылась дверь, раздвинулись тяжелые портьеры. Менжинский стоял на пороге.
— Очень рад, что имею удовольствие видеть вас у себя!
Вера Николаевна не склонила головы, не ответила.
— Ведь было время, когда мы вместе работали с вами,— продолжал Менжинский,— помните...
— Да, вы тогда писали...
— Да, я был писателем тогда™
— А теперь?- К сожалению, вы переменили свою деятельность,— продолжала Вера Николаевна, не замечая протянутой руки,— и... мы уж больше с вами не товарищи...
На секунду протянутая рука повисла в воздухе, тень пробежала по лицу чекиста, но он не убрал протянутой руки, а сделал вид, что указывал ею в глубь комнаты.
Бесшумно ступая по густым коврам, мы вошли в комнату.
— Пожалуйста, садитесь!
Возможно, что Менжинский обиделся на обращение с ним В. Н. Фигнер; сотрудники «Задруги» были освобождены гораздо позднее.
Следующую мою просьбу Менжинский исполнил.
Ко мне пришел писатель, я знала его по работе на фронте в Земском Союзе. Он только что приехал из Сибири. Работал у Колчака, потом скрывался в Москве.
— Я хочу легализироваться,— сказал он,— не можете ли вы помочь мне?
Я задумалась;
— А вы согласны рисковать?
— Я думаю, что без этого нельзя.
И вот я опять в кабинете заместителя председателя ОГПУ, Вячеслава Рудольфовича Менжинского. Он всегда был со мною любезен. Почему? До сего времени мне это непонятно. Я не верю, чтобы у него было уважение к Толстому и что поэтому он относился ко мне снисходительно, желая себя уверить, что и они уважают культурные ценности России — русских писателей, художников. А может быть, этих, у власти стоящих людей, могущих каждую минуту раздавить меня, забавляла моя откровенность, граничащая с дерзостью, которой я сама себя тешила, разговаривая с ними.
Помню, как однажды, войдя в кабинет к Менжинскому, я начала свою просьбу словами:
— Долго ли вы будете продолжать заниматься этим грязным делом? Казнить ни в чем не повинных людей? Ведь должен же наступить конец этой бессмысленной жестокости?
Любезная улыбка застыла, и взгляд хитрых маленьких глаз из-под пенсне сделался острым, жестким.
— ГПУ перестанет существовать, как только мы уничтожим контрреволюционные элементы в стране!
На этот раз в моих руках прямая ответственность за жизнь хорошего умного человека, известного писателя, и я должна быть очень осторожна.
— Чем могу служить? Говорите, только не задерживайте. Пришлось работать всю ночь — устал,— бросает он вскользь.
Менжинский не похож на чекиста. Интеллигентский клок волос свисает на лоб, лицо подвижное, скорее красивое, но чем-то напоминает лису.
— Вячеслав Рудольфович,— говорю я,— трудно верить заместителю председателя ГПУ, когда вопрос касается политических, но я пришла к вам сегодня с полным доверием, и я верю, что вы мне ответите тем же.
— Гм... Почему же это нам трудно верить?
Глаза мои встретились с маленькими хитрыми глазками поляка.
— А что если бы я просила вас помиловать человека, участвовавшего в белом движении?
— Многое зависит от того, кто он, где он сейчас, чем занимается!
Жесткие глаза кололи, гипнотизировали.
— Представьте себе, что этот человек далеко, скрывается под чужим именем, но хочет легализироваться...
— Весьма возможно, что мы пойдем ему навстречу... если он надежный, если мы узнаем, что он искренно раскаялся в своей контрреволюционной деятельности. Но ведь для этого я должен знать!
И чем сильнее сверлили острые глаза, стараясь внушить, напугать, тем сильнее росло во мне внутреннее противодействие. Напряжение дошло до крайних пределов.
— Я вам ничего не скажу, даже если бы вы арестовали, пытали меня, пока вы не дадите мне честное слово, что вы этого человека не тронете, если я назову его вам.
— А чем он занимается? Где он сейчас?
Я молчала. Допрос продолжался около часа. Наконец я встала, собираясь уходить.
— Подождите!
Менжинский с минуту колебался.
— Он активно участвовал, сражался против Красной Армии?
— Нет.
— Извольте, я даю вам слово, что я его не трону.
— Не посадите в тюрьму, не сошлете, не казните?
— Нет.
Я назвала фамилию писателя. Менжинский эту фамилию знал.
— Где он?
— В Москве.
— Скажите ему, чтобы он завтра ко мне явился.
— Хорошо.
Он написал пропуск и подал мне.
Менжинский сдержал слово. Писатель получил бумаги, остался жить в Москве и стал заниматься своей литературной деятельностью.
40
«РЕЛИГИЯ — ОПИУМ ДЛЯ НАРОДА»
Мы все — дети, музейные работники, учителя, крестьяне — жили двойной жизнью годами. Одна жизнь — официальная, в угоду правительству, другая — своя, которая попиралась и которую мы скрывали в глубине своего существа. Даже дети научились фальшивить.
Учитель обществоведения, по долгу своей службы, на собраниях в совете, в школе, на митингах, днем громил религию, кощунствовал, а ночью пел молитвы.
Чтобы забыться, заглушить в себе голос, подсознательно поющий молитвы, учитель все с большим и большим жаром отдается работе и в горячке деятельности сам не замечает того, что он все больше и больше подлаживается и теряет то свое настоящее, что было в нем. Он с подобострастной улыбкой встречает ничтожного комсомольца или члена партии, лебезит перед ним, и в своей угодливости, в безумном страхе перед возможностью преследования, потери должности, он все больше и больше становится ничтожеством.
В первой ступени ребятам не хочется петь «Интернационал», и они упрекают учительницу за то, что она заставила их это делать. Во второй ступени, на вопрос заместителя наркома по просвещению Эпштейна, ходят ли они в церковь, ребята разражаются бурным смехом, а вместе с тем я почти уверена, что многие из них ходили в церковь и изводили учителей вопросами о вере, Боге и т. п.
В школе были убежденные атеисты, но были и верующие. Каким-то чутьем ребята угадывали, кто из них верит в Бога, и они нередко ставили учителей в трудные положения.
Помню, однажды, во время одного из своих посещений телятеньской школы первой ступени, я услыхала страшный шум в третьей группе. Я вошла. Среди класса стоял совершенно растерянный учитель, Петр Николаевич Галкин. Ученики же кричали, требовали...
— Александра Львовна, как хорошо, что вы пришли! — сказал учитель.— Пожалуйста, скажите им, есть ли Бог или нет.
— Ну конечно, есть, ребята! — сказала я.
— Ну, что мы ему говорили! — загалдели вдруг ребята.— А вот он,— и один из мальчиков указал на пионера с красной повязкой вокруг шеи,— говорит, что Бога нет!
И опять поднялся страшный шум.
— Нам товарищ Ковалев все растолковал! — кричал пионер.— Только буржуи верят в Бога, а попы нарочно затемняют народ и потом грабят его.
Я вышла из класса через час.
Ребятам все надо было знать: верю ли я по-православному? как верил мой отец? все ли попы жадные? верю ли я в будущую жизнь?
Учитель был смущен. Он проводил меня по коридору.
— Ничего это, Александра Львовна? Вы так смело говорили?!
— Не знаю.
Да по правде сказать, мне было все равно. Ну закроют школу, выгонят. Может быть, это и лучше. В ушах звенели возбужденные детские голоса, я видела их горящие, любопытные глазенки, я сознавала, что своим трусливым молчанием мы лишали их самого главного.
— Так куда же заезжал Гоголь, ребята? — спросила учительница литературы у старшей выпускной группы.— Ну, путешествовал он по Европе, а затем, куда же он ездил?
Молчание.
— Он заезжал в Палестину. Вы же знаете Палестину? Чем она знаменита?
Опять молчание.
— Ну, кто же жил в Палестине?
— А кто его знает, святой какой-то, как его... Имени Христа никто «не знал».
Что толку в том, что у нас не велась антирелигиозная пропаганда. Весь программный материал в школах был начинен материалистической психологией. А как только в беспросветной мгле этой неудобоваримой, затемненной путаницы ребята сами пробивались к свету, мы против собственных убеждений толкали их обратно во тьму.
Что толку было в том, что мне удалось не иметь в нашей школе уголка безбожника со всегдашним непременным атрибутом этих уголков — изображением толстопузого краснорожего попа, Христа в кощунственном виде, антирелигиозных, грубых и мерзких стихов Демьяна Бедного и т. п.?
Губернский и районный комитеты партии обращали сугубое внимание, в отношении антирелигиозной пропаганды, на Ясную Поляну. Ставили кощунственные, осмеявающие религию пьесы и кинематографические фильмы в Народном доме, читали лекции на антирелигиозные темы, вели пропаганду через комсомольскую ячейку.
Сначала комсомольской ячейки не было в самой школе, и наши школьные комсомольцы входили в деревенскую ячейку. Но позднее была организована специальная школьная ячейка и секретарем ячейки был назначен ученик из старшего класса.
Комсомольцы требовали организации уголка безбожника в школе. Комсомольцы-школьники теперь вели уже пропаганду на деревне. Под пасху, под рождество, вообще под большие религиозные праздники комсомольцы-школьники устраивали вечера в Народном доме, посвященные антирелигиозной пропаганде. Крестьяне постарше отплевывались, возмущались бессовестным кощунством молодежи, девки же и молодые ребята рады были всякому зрелищу и посещали Народный дом. Иногда в сочельник молодежь гуртом отправлялась в церковь, пела кощунственные песни в ограде под окнами церкви, в то время как внутри шла служба...
И все чаще и чаще в голову закрадывалась мысль: «Хорошо ли я сделала, что организовала школы? Не было ли все это страшной, непоправимой ошибкой?» Я отводила душу в музее.
В праздники мы пропускали несколько сот посетителей через музей: советские служащие, рабочие, красноармейцы, учащиеся.
Пропускались посетители группами не более двадцати человек. Шума не допускалось. Старик Илья Васильевич вел книгу записей.
— Пожалуйста, товарищи, из уважения к памяти Льва Николаевича снимите головные уборы! — говорил он.
Это сразу же создавало какое-то особое настроение торжественности.
Самые серьезные посетители — рабочие и красноармейцы.
Самые пустые — советские служащие, особенно советские барышни.
Рабочие и красноармейцы знали про Толстого, кое-что читали, всегда задавали серьезные, значительные вопросы. Советские служащие большей частью ничего не читали, и трудно было давать им объяснения: приходилось ограничиваться биографическими сведениями.
Для большинства молодых рабочих было совершенно неизвестно отношение Толстого к рабочему народу. Они не имели понятия о его статьях: «Не могу молчать», «Единое на потребу», «Так что же нам делать?», «К рабочему народу» и других. Громадное впечатление производила на этих посетителей стеклянная глыба — подарок рабочих Мальцевского завода — с трогательной надписью: «Вы разделили участь многих великих людей, идущих вперед своего века. Раньше их жгли на кострах, гноили в тюрьмах и ссылке. Пусть отлучают вас, как хотят и от чего хотят фарисеи, первосвященники. Русские люди будут всегда гордиться, считая вас своим великим, дорогим, любимым!»
Помню один серьезный разговор, происшедший между мной и группой красноармейцев, желавших во что бы то ни стало понять религиозные убеждения Толстого. Разговор зашел настолько далеко, что мне пришлось напрячь все свои умственные силы, чтобы дать исчерпывающие ответы.
К сожалению, у меня почти что не сохранилось отцовских религиозно-философских брошюр, достать же их было невозможно. Они не только не издавались, но были запрещены во всех народных библиотеках. Но я все же отыскала у себя несколько книг и дала им.
Помню группу учеников тульской совпартшколы. До этого посещения, может быть потому, что наш враг Чернявский был с ними связан, я боялась этого учреждения.
С некоторым трепетом я стала показывать музей. Начала, как всегда, с залы, рассказывая им про предков отца, перешла на крепостное право, на отношение к нему отца и с первых же слов почувствовала, что ребята заинтересовались. И, как это иногда бывает, неизвестно почему, между нами вдруг установилось какое-то понимание и дружественная связь,
Я задержалась с ними дольше обыкновенного. Когда мы перешли в гостиную, я указала им на книгу «Мысли Мудрых Людей», лежащую на столе, и объяснила, как отец каждое утро читал изречение на данный день.
— Это было его молитвой...— сказала я и вдруг спохватилась, вспомнив, что для совпартшкольцев молитва есть что-то отвратительное, опиум для народа, как они говорят. Я взглянула на ребят. Но они все слушали серьезно и проникновенно.
— Давайте и мы последуем примеру Льва Николаевича,— сказала я,— и прочтем изречение на сегодняшний день.
Изречение оказалось из Евангелия.
— Кто написал эти прекрасные слова? — спросил меня один из учащихся.
— Это слова Христа,— ответила я.
— Не может быть! — воскликнули ребята.— Христос не мог этого сказать! Да и существовал ли он? Нас учили, что его никогда и не было...
Ни один из двадцати юношей никогда не читал Евангелия! Я принесла им Евангелие, переложенное отцом, я принесла им «Христианское учение», «В чем моя вера» и другие брошюры.
Мы распрощались очень сердечно, юноши ушли. Я стала показывать музей следующей группе.
После обеда мне надо было сходить в школу. Проходя мимо парка, я опять увидела совпартшкольцев. Они лежали в кругу на траве, и один из них громко читал Евангелие.
Но вскоре этим свободным разговорам должен был прийти конец. У меня было все меньше и меньше времени для того, чтобы давать объяснение посетителям музея, а сотрудники, боясь коммунистов, ограничивались чисто внешними объяснениями.
В Музейном Отделе Наркомпроса становилось все меньше и меньше беспартийных интеллигентных работников, коммунисты требовали марксистского освещения Толстого при даче объяснений в толстовских музеях.
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 60 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЛЕC РУБЯТ — ЩЕПКИ ЛЕТЯТ | | | ЭКСПЛУАТАТОРЫ |