Читайте также: |
|
Мир — не что иное, как бесконечное разнообразие и несходство. Всепороки совершенно сходны между собой в том, что они пороки, и именно так ихи толкуют стоики. Но хотя все они равно пороки, они пороки не в равной мере.Трудно допустить, чтобы тот, кто преступил установленную границу на стошагов, —
Quos ultra citraque nequit consistere rectum, [904] —
не был более тяжким преступником, чем тот, кто преступил ее на десять;или что совершить святотатство не хуже, чем украсть на огороде кочанкапусты:
Ne vincet ratio, tantundem ut peccet idemque
Qui teneros caules alieni fregerit horti,
Et qui nocturnus divum sacra legerit. [905]
Во всех этих проступках столько же различий, сколько и в любом другомделе.
Очень опасно не различать характер и степень прегрешения. Это было бывесьма выгодно убийцам, предателям, тиранам. Не следует, чтобы их совестьиспытывала облегчение от сознания, что такой-то вот человек лентяй, илипохотлив, или недостаточно набожен. Всякий склонен подчеркивать тяжестьпрегрешений своего ближнего и преуменьшать свой собственный грех. На мойвзгляд, даже судьи часто неправильно оценивают их.
Сократ говорил, что главная задача мудрости в том, чтобы различатьдобро и зло; то же самое и мы, в чьих глазах нет безгрешных, должны сказатьоб умении различать пороки, ибо без этого точного знания нельзя отличитьдобродетельного человека от злодея.
Среди других прегрешений пьянство представляется мне пороком особенногрубым и низменным. В других пороках больше участвует ум; существуют дажепороки, в которых, если можно так выразиться, имеется оттенок благородства.Есть пороки, связанные со знанием, с усердием, с храбростью, спроницательностью, с ловкостью и хитростью; но что касается пьянства, то этопорок насквозь телесный и материальный. Поэтому самый грубый из всех нынесуществующих народов — тот, у которого особенно распространен этот порок.Другие пороки притупляют разум, пьянство же разрушает его и поражает тело:
cum vini vis penetravit
Consequitur gravitas membrorum, praepediuntur
Crura vacillanti, tardescit lingua, madet mens,
Nant oculi; clamor, singultus, iurgia gliscunt. [906]
Наихудшее состояние человека — это когда он перестает сознавать себя ивладеть собой.
По поводу пьяных среди прочего говорят, что подобно тому, как прикипячении вся муть со дна поднимается на поверхность, точно так же те, ктохватил лишнего, под влиянием винных паров выбалтывают самые сокровенныетайны:
tu sapientium
Curas et arcanum iocoso.
Consilium retegis Lyaeo. [907]
Иосиф [908]рассказывает, что, напоив направленного к нему неприятелемпосла, он выведал у него важные тайны. Однако Август, доверившись в самыхсокровенных своих делах завоевателю Фракии Луцию Пизону, ни разу непросчитался, как равным образом и Тиберий [909]с Коссом, которому он открывалвсе свои планы; между тем известно, что оба они были столь привержены квину, что их нередко приходилось уносить из сената совсем упившимися:Hesterno inflatum venas de more Lyaeo [910].
И ведь не побоялись же заговорщики посвятить Цимбра [911], который частонапивался, в свой замысел убить Цезаря, как они посвятили в него Кассия,который пил только воду. Цимбр по этому поводу весело сострил: «Мне линосить в себе тайну о тиране, — ведь я даже вино переношу плохо!» Известнотакже, что немецкие солдаты, действующие во Франции, даже напившись доположения риз, никогда не забывают, однако, ни о том, в каком полкучислятся, ни о своем пароле, ни о своем чине:
nec facilis victoria de madidis et
Blaesis, atque mero titubantibus. [912]
Я бы не мог себе представить такого беспробудного и нескончаемогопьянства, если бы не прочел у одного историка [913]о следующем случае.Аттал, пригласив на ужин того самого Павсания, который впоследствии, в связис нижеописанным происшествием убил македонского царя Филиппа — царя, своимипревосходными качествами доказавшего, какое прекрасное воспитание он получилв доме Эпаминонда и в его обществе, — желая нанести Павсанию чувствительноеоскорбление, напоил его до такой степени, что Павсаний, совершенно не помнясебя, как гулящая девка, стал отдаваться погонщикам мулов и самым презреннымслугам в доме Аттала.
Или вот еще один случай, о котором рассказала мне одна весьма уважаемаямною дама. Неподалеку от Бордо, возле Кастра, где она живет, однадеревенская женщина, вдова, славившаяся своей добродетелью, вдруг заметила усебя признаки начинающейся беременности. «Если бы у меня был муж, — сказалаона соседям, — то я решила бы, что я беременна». С каждым днем подозренияотносительно беременности все усиливались и наконец дело стало явным. Тогдаона попросила, чтобы с церковного амвона было оглашено, что она обещаеттому, кто сознается в своем поступке, простить его и, если он захочет, выйтиза него замуж. И вот один из ее молодых работников, ободренный еезаявлением, рассказал, что однажды в праздничный день он застал ее околоочага погруженную после обильной выпивки в такой глубокий сон и в такойнескромной позе, что сумел овладеть ею, не разбудив ее. Они и поныне живут вчестном браке.
Известно, что в древности пьянство не особенно осуждалось. Многиефилософы в своих сочинениях довольно мягко отзываются о нем; и даже средистоиков есть такие, которые советуют иногда выпивать, но только не слишкоммного, а ровно столько, сколько нужно, чтобы потешить душу:
Нос quoque virtutum quondam certamine, magnum
Socratem palmam promeruisse ferunt. [914]
Того самого Катона [915], которого называли цензором и наставником,упрекали в том, что он изрядно выпивал:
Narratur et prisci Catonis
Saepe mero caluisse virtus. [916]
Прославленный Кир [917], желая показать свое превосходство над братомАртаксерксом, в числе прочих своих достоинств ссылался на то, что он умеетгораздо лучше пить, чем Артаксеркс. У самых цивилизованных и просвещенныхнародов очень принято было пить. Я слышал от знаменитого парижского врачаСильвия [918], что для того, чтобы наш желудок не ленился работать, хорошораз в месяц дать ему встряску, выпив вина и пробудив этим его активность.
О персах пишут, что они совещались о важнейших своих делах под хмельком [919].
Что касается меня, то врагом этого порока является не столько мойразум, сколько мой нрав и мои вкусы. Ибо, кроме того, что я легко поддаюсьавторитетным мнениям древних авторов, я действительно нахожу, что пьянство —бессмысленный и низкий порок, однако менее злостный и вредный, чем другие,подтачивающие самые устои человеческого общества. И хотя нет, как полагают,такого удовольствия, которое мы могли бы доставить себе так, чтобы оно намничего не стоило, я все же нахожу, что этот порок менее отягчает нашусовесть, чем другие, не говоря уже о том, что он не требует особых ухищренийи его проще всего удовлетворить, что также должно быть принято всоображение.
Один весьма почтенный и пожилой человек говорил мне, что в число трехглавных оставшихся ему в жизни удовольствий входит выпивка. Но она не шлаему впрок: в этом деле надо избегать изысканности и нельзя быть чересчурразборчивым в выборе вина. Если вы хотите получать от вина наслаждение,смиритесь с тем, что оно иногда будет вам не вкусно. Надо иметь и болеегрубый, и более разнообразный вкус. Кто желает быть настоящим выпивохой,должен отказаться от тонкого вкуса. Немцы, например, почти с одинаковымудовольствием пьют всякое вино. Они хотят влить в себя побольше, а нелакомиться вином. Это вещь более достижимая. Удовольствие немцев в том,чтобы вина было вволю, чтобы оно было доступным. Что касается французскойманеры пить, то прикладываться к бутылке дважды в день за едой, умеренно,опасаясь за здоровье, — значит лишать себя многих милостей Вакха. Тут нужнобольше постоянства, больше пристрастия. Древние предавались этому занятиюночи напролет, прибавляя часто сверх того еще и дни. И, действительно, надо,чтобы обычная порция вина была и более обильной и более постоянной. Я знавалнекоего сановника, на редкость удачливого во всех своих великих начинаниях,который без труда выпивал во время своих обычных трапез не менее двадцатипинт вина и после этого становился только более проницательным и искусным врешении сложных дел. Удовольствие, которое мы хотим познать в жизни, должнозанимать в ней побольше места. Нельзя упускать ни одного представляющегосяслучая выпить и следует всегда помнить об одном желании, надо походить вэтом отношении на рассыльных из лавки или мастеровых. Похоже на то, что мы скаждым днем ограничиваем наше повседневное потребление вина и что раньше внаших домах, как я наблюдал в детстве, всякие угощения и возлияния были кудаболее частыми и обычными, чем в настоящее время. Значит ли это, что мы вкаких-то отношениях идем к лучшему? Отнюдь нет! Это значит только, что мы вгораздо большей степени, чем наши отцы, ударились в распутство. Ведьневозможно предаваться с одинаковой силой и распутству, и страсти к вину.Воздержание от вина, с одной стороны, ослабляет наш желудок, а с другой —делает нас дамскими угодниками, более падкими к любовным утехам.
Какое множество рассказов довелось мне слышать от моего отца одобродетельности людей его времени! Добродетель, по его словам, как нельзяболее соответствовала нравам тогдашних дам. Отец мой говорил мало и оченьскладно, уснащая свою речь некоторыми выражениями не из древних, а из новыхавторов, в особенности из испанских; из испанских книг его излюбленной былосочинение, обычно именуемое у испанцев «Марком Аврелием» [920]. Он держался сприятным достоинством, полным скромности и смирения. На нем лежал особыйотпечаток честности и порядочности; он проявлял большую тщательность водежде как обычного рода, так и для верховой езды. Он был поразительно веренсвоему слову, а в отношении религиозных убеждений скорее склонен был ксуеверию, чем к другой крайности. Он был небольшого роста, но полон сил,имел хорошую выправку и был прекрасно сложен. У него было приятноесмугловатое лицо. Он был ловок и искусен во всякого рода физическихупражнениях. Я еще застал палки со свинцовым грузом, которые, как мнепередавали, служили ему для упражнений рук при подготовке к игре в городкиили фехтованию, и ботинки со свинцовыми набойками, в которых легче былобегать и прыгать. С самых ранних лет в моей памяти с ним связаны маленькиечудеса. Когда ему было уже за шестьдесят, мне не раз приходилось видеть, какон, посмеиваясь над нашей неловкостью, вскакивал в своем меховом плаще наконя, как он перепрыгивал через стол или как он, поднимаясь по лестнице всвою комнату, всегда перескакивал через три или четыре ступеньки. Онутверждал, что во всей нашей области вряд ли можно было найти хоть однублагородную женщину, которая пользовалась бы дурной славой, и рассказывал оприключавшихся с ним случаях удивительной близости с почтенными женщинами,случаях, не вызывавших никаких сомнений в его безупречном поведении. Онклялся, что до самой своей женитьбы был девственником. Он провел многие годыв Италии, участвуя в итальянских походах, о которых оставил намсобственноручный дневник с подробнейшим описанием всего происходившего,описанием, предназначавшимся и для его личного и для общественногопользования.
Поэтому он и женился довольно поздно, по возвращении из Италии, в 1528году, когда ему было тридцать три года. Но вернемся к разговору о бутылках.
Докуки старости, нуждающейся в опоре и каком-то освежении, с полнымоснованием могли бы внушить мне желание обладать умением пить, ибо это однаиз последних радостей, которые остаются после того, как убегающие годыукрали у нас одну за другой все остальные. Знающие толк в этом делесобутыльники говорят, что естественное тепло прежде всего появляется вногах: оно сродни детству. По ногам оно поднимается вверх, в среднююобласть, и, водворясь здесь надолго, является источником, на мой взгляд,единственных, подлинных плотских радостей (другие наслаждения меркнут посравнению с ними). Под конец, подобно поднимающемуся и оседающему пару, онодостигает нашей глотки и здесь делает последнюю остановку.
Однако я не могу представить себе, как можно продлить удовольствие отпитья, когда пить уже больше не хочется, и как можно создать себевоображением искусственное и противоестественное желание пить. Мой желудокбыл бы не способен на это: он может вместить только то, что ему необходимо.У меня привычка пить только после еды, и поэтому я под конец почти всегдапью самый большой бокал. Анахарсис [921]удивлялся, что греки к концу трапезыпили из более объемистых чаш, чем в начале ее. Я полагаю, что это делалосьпо той же причине, по какой так поступают немцы, которые к концу начинаютсостязание — кто выпьет больше. Платон запрещал детям пить вино довосемнадцатилетнего возраста и запрещал напиваться ранее сорока лет; тем же,кому стукнуло сорок, он предписывает наслаждаться вином вволю и щедроприправлять свои пиры дарами Диониса, этого доброго бога, возвращающеголюдям веселье и юность старцам, укрощающего и усмиряющего страсти, подобнотому, как огонь плавит железо. В своих «Законах» [922]он считает такиепирушки полезными (лишь бы для наведения порядка был распорядитель застолья,сдерживающий остальных), ибо опьянение — это хорошее и верное испытаниенатуры всякого человека; оно, как ничто другое, способно придать пожилымлюдям смелость пуститься в пляс или затянуть песню, чего они не решились бысделать в трезвом виде. Вино способно придать душе выдержку, телу здоровье.И все же Платон одобряет следующие ограничения, частью заимствованные им укарфагенян: «Следует отказаться от вина в военных походах; всякомудолжностному лицу и всякому судье надо воздерживаться от вина при исполнениисвоих обязанностей и решении государственных дел; выпивке не следуетпосвящать ни дневных часов, отведенных для других занятий, ни той ночи,когда хотят дать жизнь потомству».
Говорят, что философ Стильпон [923], удрученный надвинувшейся старостью,сознательно ускорил свою смерть тем, что пил вино, не разбавленное водой. Потой же причине — только вопреки собственному желанию — погиб и отягченныйгодами философ Аркесилай [924].
Существует старинный, очень любопытный вопрос: поддается ли душамудреца действию вина?
Si munitae adhibet vim sapientiae. [925]
На какие только глупости не толкает нас наше высокое мнение о себе!Самому уравновешенному человеку на свете надо помнить о том, чтобы твердодержаться на ногах и не свалиться на землю из-за собственной слабости. Изтысячи человеческих душ нет ни одной, которая хоть в какой-то миг своейжизни была бы недвижна и неизменна, и можно сомневаться, способна ли душа посвоим естественным свойствам быть таковой? Если добавить к этому ещепостоянство, то это будет последняя ступень совершенства; я имею в виду,если ничто ее не поколеблет, — а это может произойти из-за тысячислучайностей. Великий поэт Лукреций философствовал и зарекался, как толькомог, и все же случилось, что он вдруг потерял рассудок от любовного напитка.Думаете ли вы, что апоплексический удар не может поразить с таким же успехомСократа, как и любого носильщика? Некоторых людей болезнь доводила до того,что они забывали свое собственное имя, а разум других повреждался от легкогоранения. Ты можешь быть сколько угодно мудрым, и все же в конечном счете —ты человек; а есть ли что-нибудь более хрупкое, более жалкое и ничтожное?Мудрость нисколько не укрепляет нашей природы:
Sudores itaque et pallorem existere totо
Corpore, et infringi linguam, vocemque aboriri
Caligare oculos, sonere aures, succidere artus
Denique concidere ex animi terrore videmus. [926]
Человек не может не начать моргать глазами, когда ему грозит удар. Онне может не задрожать всем телом, как ребенок, оказавшись на краю пропасти.Природе угодно было сохранить за собой эти незначительные признаки своейвласти, которую не может превозмочь ни наш разум, ни стоическая добродетель,чтобы напомнить человеку, что он смертен и хрупок. Он бледнеет от страха,краснеет от стыда; на припадок боли он реагирует, если не громким отчаяннымвоплем, то хриплым и неузнаваемым голосом:
Humani a se nihil alienum putet. [927]
Поэты, которые творят со своими героями все, что им заблагорассудится,не решаются лишить их способности плакать:
Sic fatur lacrimans, classique immittit habenas. [928]
С писателя достаточно того, что он обуздывает и умеряет склонностисвоего героя; но одолеть их не в его власти. Даже сам Плутарх, — этотпревосходный и тонкий судья человеческих поступков, — упомянув о Бруте [929]и Торквате [930], казнивших своих сыновей, выразил сомнение, может лидобродетель дойти до таких пределов и не были ли они скорее всего побуждаемыкакой-нибудь другой страстью. Все поступки, выходящие за обычные рамки,истолковываются в дурную сторону, ибо нам не по вкусу ни то, что выше нашегопонимания, ни то, что ниже его.
Оставим в покое стоиков, явно кичащихся своей гордыней. Но когда средипредставителей философской школы, которая считается наиболее гибкой [931], мывстречаем следующее бахвальство Метродора: «Occupavi te, Fortuna, atquecepi; omnesque aditus tuos interclusi, ut ad me aspirare non posses» [932]; или когда по повелениюкипрского тирана Никокреона, положив Анаксарха в каменную колоду, его бьютжелезными молотами и он не перестает восклицать при этом: «Бейте, колотитесколько угодно, вы уничтожаете не Анаксарха, а его оболочку» [933]; или когдамы узнаем, что наши мученики, объятые пламенем, кричали тирану: «С этойстороны уже достаточно прожарено, руби и ешь, мясо готово; начинайподжаривать с другой»; или когда у Иосифа мы читаем [934], что ребенок,которого по приказанию Антиоха рвут клещами и колют шипами, все еще смелопротивится ему и твердым, властным голосом кричит: «Тиран, ты попустутеряешь время, я прекрасно себя чувствую. Где то страдание, те муки,которыми ты угрожал мне? Знаешь ли ты, с чем ты имеешь дело? Моя стойкостьпричиняет тебе большее мучение, чем мне твоя жестокость, о гнусное чудовище,ты слабеешь, а я лишь крепну; заставь меня жаловаться, заставь менядрогнуть, заставь меня, если можешь, молить о пощаде, придай мужества твоимприспешникам и палачам — ты же видишь, что они упали духом и больше невыдерживают, — дай им оружие в руки, возбуди их кровожадность», — когда мыузнаем обо всем этом, то, конечно, приходится признать, что в душах всехэтих людей что-то произошло, что их обуяла какая-то ярость, может бытьсвященная. А когда мы читаем о следующих суждениях стоиков: «Я предпочитаюбыть безумным, чем предаваться наслаждениям» (слова Антисфена [935] —Μανειειν μαλλον η ηθειειν), когда Секст [936]уверяет нас, что предпочитает быть вовласти боли, нежели наслаждения; когда Эпикур легко мирится со своейподагрой, отказывается от покоя и здоровья и, готовый вынести любыестрадания, пренебрегает слабою болью и призывает более сильные и острыемучения, как более достойные его:
Spumantemque dari pecora inter inertia votis
Optat aprum, aut fulvum descendere monte leonem, [937]
то кто не согласится с тем, что это проявления мужества, вышедшего засвои пределы? Наша душа не в состоянии воспарить из своего обиталища дотаких высот. Ей надо покинуть его и, закусив удила, вознестись вместе сосвоим обладателем в такую высь, что потом он сам станет удивлятьсяслучившемуся, подобно тому как это бывает при военных подвигах, когда в пылусражения отважные бойцы часто совершают такие рискованные вещи, что придяпотом в себя, они первые им изумляются; и точно так же поэты часто приходятв восторг от своих собственных произведений и не помнят, каким образом ихозарило такое вдохновение; это и есть то душевное состояние, котороеназывают восторгом и исступлением. И как Платон говорит, что тщетно стучитсяв дверь поэзии человек бесстрастный, точно так же и Аристотель утверждает,что ни одна выдающаяся душа не чужда до известной степени безумия [938]. Онправ, называя безумием всякое исступление, каким бы похвальным оно ни было,превосходящее наше суждение и разумение. Ведь мудрость — это умение владетьсвоей душой, которой она руководит осмотрительно, с тактом и с чувствомответственности за нее.
Платон следующим образом обосновывает утверждение [939], что дарпророчества есть способность, превосходящая наши силы: «Пророчествуя, —говорит он, — надо быть вне себя, и наш рассудок должен быть помрачен либосном, либо какой-нибудь болезнью, либо он должен быть вытеснен каким-тосошедшим с небес вдохновением».
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
О непостоянстве наших поступков | | | Глава III |