Читайте также: |
|
Предвзятость — наиболее характерная черта рассказа Курбского о поездке государя на моленье по знаменитым русским монастырям. Он умудряется даже обвинить царя в смерти царевича: «Егоже (Дмитрия. — И.Ф.) своим безумием погубил»{798}. А было это, по Курбскому, так. Царь Иван, выехав из столицы, отправился «первие в монастырь Троицы живоначалные, глаголемый Сергиев, яже лежит от Москвы двадесять миль на великой дорозе, которая идет к Студеному морю»{799}. В ту пору в Троице «обитал Максим преподобный, мних святые горы Афонские, Ватапеда монастыря, грек родом, муж зело мудрый и не токмо в ритарском искустве мног, но и философ искусен…»{800}. Максим обосновался здесь благодаря ходатайству старца-еретика Артемия, бывшего одно время игуменом Троице-Сергиева монастыря, и хлопотам попа Сильвестра. Единомышленник Артемия, друг Сильвестра и учитель Курбского{801}. Максим Грек, возможно, по наущению названных лиц стал отговаривать царя от поездки в заволжские монастыри: «Аще, — рече, — и обещался еси тамо ехати, подвижуще святаго Кирилу на молитву ко Богу, но обеты таковые с разумом не согласуют. А то сего ради: егда доставал еси так прегордаго и силнаго бусурманского царства, тогда и воинства християнскаго храброго тамо немало от поганов падоша, яже брашася с ними крепце по Бозе за православие. И тех избиенных жены и дети осиротели и матери обнищадели, во слезах многих и в скорбех пребывают. И далеко, — рече, — лучше те тобе пожаловати и устроити, утешающе их от таковых бед и скорбей, собравше их ко своему царственнейшему граду, нежели те обещания не по разуму исполняти»{802}.
Удивляет настойчивость, с которой Максим убеждал царя Ивана отказаться от поездки в заволжские монастыри: «И аще, — рече, — послушавши мене, здрав будеши и многолетен, со женою и отрочатем. И иными словесы множайшими наказуя его, воистину сладчайшими, паче меда, каплющего ото усть его преподобных»{803}. Но Ивана, пережившего недавно столько душевных потрясений, чудом выздоровевшего и обещавшего в благодарение Господу совершить паломничество в Кириллов монастырь, доводы Грека не убедили. Государь решил продолжить свой путь. Курбский приписал это упрямству Ивана Васильевича и рекомендациям «мнихов», по всей видимости троицких, с которыми государь, несколько, вероятно, смущенный беседой с Максимом Греком, советовался, как ему поступить, и которые укрепили его в подвижничестве: «Он же, яко гордый человек упрямяся, толико: «Ехати да ехати, — рече, — ко святому Кирилу». Ктому ласкающе его и поджигающе миролюбцем и любоименным мнихом и похваляюще умиление царево, аки богоугодное обещание. Бо те мнихи боготолюбные не зрят богоугоднаго, а ни советуют по разуму духовному, чему были должны суще паче в мире живущих человеков, но всячески с прилежанием слухают, чтобы угодно было царю и властем, сиречь чем бы угодно бы выманити имения к монастырем или богатство многое и жити в сладострастиях скверных яко свиньям питающеся, а не глаголю, в кале валяющеся»{804}. Курбский, как видим, не отказал себе в удовольствии лишний раз уколоть ненавистных врагов своих — иосифлян. Но суть не в этом удовольствии, а в том, что Максим, удостоверившись в твердом, вопреки всему, намерении царя ехать «ко святому Кирилу», пустился в прорицания, представляющие для современного исследователя весьма существенный интерес: «Егда же видев преподобный Максим, иже презрел его совет и ко еханию безгодному устремился царь, нисполнився духа пророческаго, начал прорицати ему: «Аще, — рече, — не послушавши мене, по Бозе советующаго, и забудеши крови оных мучеников, избиенных от поганов за правоверие, и презриши слезы сирот оных и вдовиц, и поедиши со упрямством, ведай о сем, иже сын твой умрет и не возвратится оттуды жив. Аще же послушавши и возвратишися, здрав будеши яко сам, так и сын твой»{805}. Любопытная деталь: свое пророчество Максим передает Грозному через посредников. «И сия словеса, — рассказывает Курбский, — приказал ему четырмя нами: первый — исповедник его, презвитер Андрей Протопопов, другий — Иоанн княжа Мстиславский, а третий — Алексей Адашев, ложничей его, четвертым — мною. И те слова слышав от святаго, исПоведахом ему по ряду»{806}.
Приведенные факты ставят перед историком два вопроса: 1) чем объяснить противодействие Максима Грека и, надо полагать, его сотоварищей поездке Ивана IV в Кириллов монастырь и другие заволжские обители; 2.) почему Максим Грек предрек смерть царевича не сразу, а с некоторой паузой, воспользовавшись при этом для передачи государю своего пророчества услугами посредников.
При обращении к первому вопросу можно подумать, что ответ на него уже дан в рассказе Курбского о встрече Ивана с Максимом Греком, который, как явствует из этого рассказа, призывал царя, не тратя даром времени, вернуться в «царственнейший град» и позаботиться о матерях, женах и детях воинов, погибших в Казанском походе. Но этот призыв не мог побудить самодержца немедленно прервать богомолье и воротиться в Москву, поскольку война с Казанью закончилась много месяцев назад, и попечительские меры относительно вдов, сирот и матерей, потерявших на войне сыновей, уже, по всему вероятию, стали осуществляться. Что касается личного попечения государя, то оно, прерванное на короткий срок (месяц-два) богомолья, снова должно было возобновиться без нанесения особого ущерба нуждающимся в нем. Следовательно, Максим Грек, отговаривая царя Ивана от путешествия в заволжские края, выдвигал скорее благовидный предлог, нежели формулировал действительную причину своего отрицательного отношения к этому путешествию. Вот почему некоторые историки пытались по-своему объяснить скрытые помыслы Максима. Так, по мнению Р. Г. Скрынникова, родичи царицы Захарьины, обеспокоенные «значительным влиянием» попа Сильвестра на личность царя, стремились ослабить это влияние и поэтому «стали искать поддержку у осифлян старшего поколения, находившихся не у дел со времени боярского правления. По их совету царь, едва оправившись от болезни, предпринял путешествие в Кирилло-Белозерский монастырь. Там жил на покое Вассиан Топорков, престарелый советник Василия III и братанич Иосифа Санина. Вассиан прославился жестокими гонениями против нестяжателей и их главного идеолога Максима Грека. Встревоженный этим обстоятельством, кружок Сильвестра пустил в ход все средства, чтобы воспрепятствовать свиданию царя с Топорковым»{807}. В частности, «Алексей Адашев и Андрей Курбский противились поездке, но, в конце концов, приняли в ней участие»{808}.
К сожалению, Р. Г. Скрынников здесь, как и в ряде других случаев, небрежен в изложении фактов. Он говорит, что царь предпринял путешествие в Кирилло-Белозерский монастырь по совету (даже по настоянию{809}) Захарьиных, тогда как Курбский довольно внятно извещает об обете самого Ивана совершить богомольную поездку в эту обитель: «Егда же уже оздравел, обещался, скоро по недузе оном, и умыслил ехати сто миль от Москвы да единаго монастыря, глаголемаго Кирилова»{810}. У нас нет оснований не доверять князю Андрею, непосредственному участнику царской поездки, и верить на слово Р. Г. Скрынникову. Историк ошибается и тогда, когда утверждает, будто в Кирилло-Белозерском монастыре имело место свидание царя Ивана с бывшим коломенским епископом Вассианом Топорковым. Это свидание состоялось, но не в Кирилловом монастыре, а на пути к нему в Песношском монастыре, где тогда находился Вассиан, о чем и сообщает Курбский{811}. Возможно, это свидание было непреднамеренным{812}. Во всяком случае, ему не придавалось то значение, о котором говорит Р. Г. Скрынников. Но что касается догадки исследователя насчет встревоженности «кружка Сильвестра» поездкой Ивана в заволжские монастыри, то она заслуживает пристального внимания. Чем была вызвана подобная тревога?
Чтобы ответить на поставленный вопрос, нужно вспомнить о той религиозно-политической роли, какую играли заволжские монастыри в конце XV — середине XVI века. Они были не только оплотом нестяжательства, но и прибежищем еретиков. Сюда в начале XVI века сбегались и находили здесь укрытие преследуемые властями отступники от православной веры. Сюда ссылали вождей придворной еретической партии, таких как, скажем, Вассиан Патрикеев, поселенный в Кирилло-Белозерском монастыре. В эти места бежал в. середине XVI века знаменитый еретик Феодосий Косой со своими единомышленниками. Отсюда на игуменство в Троице-Сергиев монастырь был взят стараниями Сильвестра старец Артемий, обвиненный вскоре в ереси и осужденный соборным судом вместе с некоторыми его учениками. Заволжье стало своеобразным заповедником, где еретики чувствовали себя в безопасности.
Для того чтобы понять меру озабоченности «кружка Сильвестра» поездкой государя в заволжские монастыри и пустыни, надо также вспомнить особенность момента, когда царь Иван отправлялся на богомолье. Это было время, когда на Руси, по выражению летописца, «прозябе ересь и явися шатание в людех в неудобных словес о божестве». Можно представить, что тогда творилось в Заволжье, — этой, так сказать, кузнице еретических кадров. Вожди Избранной Рады, покровительствовавшие еретикам, не хотели, по-видимому, дать царю возможность увидеть все собственными глазами. Они решили помешать царской поездке, пустив в ход «тяжелую артиллерию» в лице Максима Грека, связанного с попом Сильвестром и через него с Избранной Радой. Ими, похоже, был разработан еще один план, касающийся царевича Дмитрия. Так позволяет думать рассказ Курбского и дополнительные летописные сведения, проливающие свет на обстоятельства гибели царственного младенца.
Важно отметить, что Максим «начал прорицать» насчет смерти царевича не сразу, ограничившись сперва намеками на возможный для Дмитрия печальный исход дальнего путешествия («Максим начал советовати ему, да не едет на так далекий путь, но и паче же со женою и с новорожденным отрочатем»; «послушавши мене, здрав будеши и многолетен со женою и отрочатем»). Максим Грек говорил так, будто знал об опасности, грозившей царскому наследнику, и пытался предупредить об этом Ивана. И на том ему спасибо! Но царь, по всей видимости, не понял намека и заявил о своем решении продолжить путь. Тогда-то Максим и стал пророчествовать, причем не лично государю, а через посредников. Если предполагать план, задуманный недругами Ивана IV, этот ход «святогорца» приобретает ясность. Становится понятен подбор Максимом посредников, в число которых вошли протопоп Благовещенского собора Андрей, ближний боярин Иван Мстиславский, Алексей Адашев и Андрей Курбский. Привлекая к посредничеству царского духовника Андрея и сохранившего верность царю во время мартовских событий 1553 года князя Ивана Мстиславского, Максим Грек и стоявший за ним «кружок Сильвестра» могли думать, что Иван Грозный с доверием и полной серьезностью воспримет акцию посредников. Вхождение в число посреднической группы Д. Адашева и А.Курбского должно было, видимо, отвести подозрения в причастности к предрекаемой гибели Дмитрия как их самих, так и партии Сильвестра — Адашева, т. е. создать им, так сказать, алиби. В этом, пожалуй, был главный смысл участия в посредничестве Алексея Адашева и Андрея Курбского.
Такой ответ напрашивается на поставленный нами выше второй вопрос. Резонность подобного ответа доказывают обстоятельства смерти наследника, замалчиваемые, как мы убедились, летописцами и свидетелями этой смерти, как, например, князь Курбский. «Вероятно, и летописцу и Курбскому, — замечает С. Б. Веселовский, — было неприятно говорить о нелепых обстоятельствах гибели младенца»{813}. Но так ли нелепы на самом деле эти обстоятельства?
В одном летописном источнике С. Б. Веселовский обнаружил известие о том, что «царевич был обронен мамкой в Шексну при пересадке из одного судна в другое»{814}. Это известие представлялось С. Б. Веселовскому более вероятным, нежели «сообщение, будто царевича обронила в воду сонная мамка»{815}. По Р. Г. Скрынникову, «придворные следили за строгим соблюдением церемониала. Когда нянька шла на струг с царевичем на руках, ее поддерживали под руки братья царицы. Во время одной остановки на Шексне сходни не выдержали тяжести и перевернулись. Участники процессии оказались в реке. Младенца выхватили из воды, но он был уже мертв»{816}. Б. Н. Флоря рисует несколько иную картину: «…произошло трагическое событие: в реке Шексне утонул малолетний наследник трона царевич Дмитрий — кормилица уронила ребенка в воду, когда Данила Романович и Василий Михайлович Юрьевы вели ее по сходням на судно»{817}. При некотором расхождении в деталях историки сходятся в мысли о случайности смерти царевича Дмитрия, отмечая ее нелепость{818}, неожиданность{819}, нечаянность{820}, внезапность{821}. Думается, тут больше подошло бы слово «загадочность» и выражение «загадочная смерть», ибо очень трудно уразуметь, как могла мамка (кормилица) уронить вдруг в реку младенца или как могли перевернуться сходни, не выдержав тяжести. Ведь речь идет не о простом ребенке, а «царском корени», монаршем сыне и наследнике престола, путь которого всегда тщательно готовился, не раз проверялся, как говорится, вылизывался детьми боярскими, сопровождавшими государя. Вероятность случайности тут сведена к нулю, т. е. практически исключена. Отсюда вывод: кто-то из свиты Ивана IV очень постарался, чтобы царевича не стало. Конечно, в жизни всякое бывает. И все же нельзя отвергать полностью возможность преднамеренного убийства царевича, смерть над которым витала с памятных дней марта 1553 года. «Младенца же нашего, еже от Бога данного нам, хотеша подобно Ироду погубити…», — скажет много позже Иван Грозный, вспоминая эти дни{822}.
Вопреки распространенному в историографии мнению о том, будто эти слова Грозного суть плод воспаленной фантазии, заметим: в них есть реальный смысл. Смерть Дмитрия следует, на наш взгляд, рассматривать как подтверждение обоснованности подозрений царя Ивана. Каковы возможные мотивы людей, организовавших убийство царевича?
Надо полагать, они хотели любой ценой помешать поездке самодержца в Заволжье. Авторитет Максима Грека, мобилизованный ими, оказался здесь бессилен. Тогда сработал более радикальный вариант плана, предусматривающий физическое устранение царевича Дмитрия. Важно отметить, что злодейство было осуществлено на подъезде к Кириллову монастырю, как об этом сообщает князь Курбский. Расчет тут очевиден: заставить царя прервать поездку и воротиться в Москву. Но государь превозмог личное горе и не свернул с пути. Он приехал в Кириллов монастырь, затем отправился в Ферапонтов монастырь и совершил объезд заволжских пустынь. Этот объезд особенно примечателен. Он свидетельствует о том, что не только ради богомолья, посещения святых мест и поклонения чудотворцам ездил в «пределы Белозерскиа» царь Иван Васильевич. Наслышанный, вероятно, о скопище еретиков в тамошних местах, государь решил сам убедиться, насколько верна дошедшая до него информация. Увиденное и услышанное им на Белозерье произвело на него, судя по всему, столь сильное впечатление, что по возвращении в Москву он распорядился о начале суда над еретиками{823}. Следовательно, убийство царевича не возымело того действия, на которое рассчитывали его организаторы. Но некоторых результатов они все же достигли. Во-первых, они лишили Ивана законного наследника, усилив возможность политических интриг вокруг царского трона. Во-вторых, им удалось оттеснить от власти Захарьиных, взвалив на них вину за то, что те не уберегли царевича. «В соперничестве за влияние на молодого государя, — пишет Р. Г. Скрынников, — верх взяли Сильвестр и Адашев, тогда как Захарьиным пришлось пожать плоды своих неудач»{824}.
Предложенная версия смерти царевича Дмитрия — не более чем догадка, причем не обязательная, хотя она, по нашему убеждению, имеет основания, чтобы быть принятой исследователями во внимание. Бесспорно лишь то, что смерть Дмитрия потрясла царя Ивана. И он, будучи глубоко религиозным человеком, воспринимал ее, несомненно, как наказание Господне за грехи. А это, конечно же, возбуждало в нем чувства милости и всепрощения, которые распространялись и на участников мартовских событий 1553 года. Именно о прощении Иваном «мятежников» мы должны говорить, поскольку он не только догадывался, но и знал о сути происходившего в марте 1553 года, располагая некоторыми конкретными фактами. Об этом судим по сообщению Царственной книги, согласно которому боярин Иван Петрович Федоров «сказывал» царю Ивану Васильевичу, что «говорили с ним бояре, а креста целовати [Дмитрию] не хотели, князь Петр Щенятев, князь Иван Пронский, князь Семен Ростовский». Свое нежелание присягать царевичу они, по свидетельству Ивана Петровича, подкрепляли следующим рассуждением: «Ведь де нами владети Захарьиным, и чем нами владети Захарьиным, а нам служити государю малому, и мы учнем служити старому — князю Володимеру Ондреевичу»{825}. Помимо И. П. Федорова-Челяднина, «государю же сказывал околничей Лев Андреевич Салтыков, што говорил ему, едучи на площади, боярин князь Дмитрей Иванович Немово: «…а как де служити малому мимо старого? а ведь де нами владети Захарьиным»{826}.
Бояре П. М. Щенятев, И. И. Пронский, С. В. Ростовский и Д. И. Немой пели ту же песню, какую заводил на заседании Боярской Думы окольничий Ф. Г. Адашев. Нетрудно сообразить, что то была согласованная позиция большинства Думы, или сговор противников самодержца. Важно установить, хотя бы приблизительно, время, когда Иван Федоров и Лев Салтыков «сказывали» Ивану Васильевичу о речах упомянутых бояр. В летописи об этом говорится глухо: «после того», то есть, как явствует из летописного текста, после присяги бояр, проявлявших несговорчивость и строптивость. Фраза «после того» означала, очевидно, вскоре после окончания боярского мятежа. Стало быть, до поездки царя Ивана на богомолье в Кириллов монастырь и уж точно до 1554 года, когда в ходе следствия по делу о бегстве в Литву князя Семена Ростовского обнаружились новые подробности мартовских событий 1553 года. Вот почему мы не можем согласиться с Д. Н. Альшицем в том, что царь Иван и его окружение узнали о тайном сговоре бояр в марте 1553 года «лишь через год после того, как он существовал, узнали от Семена Лобанова-Ростовского, который признался в этом под пыткой»{827}. Данный вывод Д. Н. Альшица основан главным образом на том, что приписка к Синодальному списку Лицевого свода, повествующая о попытке отъезда в Литву князя Семена Ростовского, была сделана раньше, чем приписка к Царственной книге, рассказывающая о боярском мятеже в марте 1553 года. Но первенство во времени той или иной интерполяции не может служить решающим аргументом в вопросе о характере заключенных в ней сведений.
Итак, если во время мартовских событий 1553 года Иван IV лишь догадывался, что имеет дело с тайным заговором враждебных русскому самодержавству сил, то вскоре после этих событий он получил от боярина И. П. Федорова-Челяднина и окольничего Л. А. Салтыкова некоторые факты, подтверждающие его догадку. В дальнейшем эти факты множились, и постепенно у Ивана складывалась полная картина произошедшего в начале марта 1553 года. Многое раскрылось во время следствия по делу князя Семена Лобанова-Ростовского, о «подвигах» которого царь уже кое-что слышал от боярина Ивана Федорова-Челяднина.
Из приписки к Синодальному списку Лицевого свода, составленной на документальной основе (следственном деле), узнаем, что боярин князь С. В. Ростовский, чувствуя свою вину за происшедшее в марте 1553 года и опасаясь наказания, задумал бежать в Литву. Но начал он с прямой измены, связавшись с литовским послом Станиславом Довойной, находившимся в Москве на исходе лета 1553 года. Ростовский передал Довойне секретные сведения, касающиеся решений Боярской Думы{828}, отговаривал посла заключать с русскими соглашение о перемирии («чтобы они с царем и великим князем не мирилися»), ссылаясь на трудности, переживаемые якобы Московским государством: «А царство оскудело, а Казани царю и великому князю не здержати, ужжо ее покинет»{829}. Вспоминая о государственной измене Семена Ростовского, царь потом скажет: «Своим изменным обычаем литовским послом пану Давойну с товарыщи нашу думу изнесе»{830}.
Предательством государственных интересов Русии князь Семен надеялся заслужить расположение к себе польского короля Сигизмунда II Августа, в чем, кажется, преуспел. Где-то через полгода (если не больше) после встреч с послом Довойной Семен Лобанов-Ростовский «послал к королю человека своего Бакшея опасной просить». При этом, как выяснилось затем, в письме к польскому королю князь Семен «писал хулу и укоризну на государя и на всю землю», что опять-таки превращало замышляемый им отъезд в государственную измену. Затем в июле 1554 года С. В. Ростовский направил к Сигизмунду сына своего Никиту{831} «сказати про собя, что он к королю идеть, а с ним братиа его и племянники»{832}. Но на границе с Литвой, в Торопце, Никиту Лобанова-Ростовского «поймали дети боярьские и привели к царю и великому князю». Измена раскрылась. Князя Семена государь велел арестовать и допросить («поймать и выпросить»). На допросе тот изворачивался, как уж между вилами, говорил, что «хотел бежати от убожества и от малоумсьства, понеже скудота у него была разума и всякым добрым делом, туне и в пустошь изъедающи царьское жалование и домашняя своя». «Пойманный» князь показал, что с ним хотели «ехати такие же палоумы Ростовские князи, Лобановы и Приимковы, и иные клятвопреступники»{833}. Здесь же в приписке упомянут князь Андрей Катырев-Ростовский{834}. Царь распорядился создать «следственную бригаду» из 11 человек, куда вошли бояре Иван Федорович Мстиславский, Иван Васильевич Шереметев, Дмитрий Иванович Курлятев, Михаил Яковлевич Морозов, Дмитрий Федорович Палецкий, Даниил Романович и Василий Михайлович Юрьевы, окольничий Алексей Федорович Адашев, постельничий Игнатий Вешняков, казначей Никита Фуников, дьяк Иван Михайлович Висковатый{835}. Персональный состав этой «бригады» вконец запутал А. И. Филюшкина: «Картина оказывается еще более запутанной: в комиссии оказываются лица, названные в приписке 1553 г. мятежниками (Д. И. Курлятев, Н. А. Фуников, Д. Ф. Палецкий, колебавшиеся А. Ф. Адашев, И. М. Вешняков)»{836}. Однако никто из названных лиц в приписке 1553 года прямо мятежником не назван. Тут у А. И. Филюшкина явный перегиб. Но, даже согласившись с ним, мы не увидим в перечне участников следственной комиссии 1554 года «запутанной картины», зная, что монарх простил «мятежников», не держал на них зла и поэтому включил в следственную группу. Вместе с тем Иван, возможно, хотел проверить их и проследить за тем, как они поведут себя при расследовании новой измены.
Расследование выявило немало подробностей мартовского мятежа 1553 года. Семен Лобанов-Ростовский рассказал, как во время болезни государя к нему на подворье приезжали «ото княгини от Офросиньи и от князя Володимера Ондреевича, а чтобы… [он] поехал ко князю Володимеру служити да и людей перезывал, да и со многими есмя думали бояре, толко нам служити царевичю Дмитрею, ино нами владети Захарьиным, и чем нами владети Захарьиными, ино лутчи служити князю Владимеру Андреевичу. А были в той думе многие бояре и княз Петр Щенятев, и княз Иван Турунтай Пронской, и Куракины родом, и княз Дмитрей Немой, и княз Петр Серебряной, княз Семен Микулинский и иные многие бояре, и дети боярские, и княжата, и дворяне с ними в той думе были…»{837}.
Д. Н. Альшиц, комментируя данное показание князя Семена, замечал: «Кто имеется в виду под этими «иными многими» — неизвестно. Ясно лишь, что в числе их не может быть никто из тех лиц, которые поименованы тут же в качестве приближенных царя, пытавших Семена Ростовского и вскрывших факт заговора»{838}. Другими словами, по логике Д. Н. Альшица, участники заговора 1553 года не могли находиться среди тех, кто пытал Семена Ростовского и вскрыл факт этого заговора. Историк, наверное, не был бы столь категоричен, если бы допускал возможность христианского прощения царем Иваном виновников мартовского «мятежа» 1553 года. И уж, конечно, он как исследователь должен был бы осмыслить то обстоятельство, что «лица, поименованные в качестве приближенных царя» («судная комиссия»), пытали Семена Ростовского не по факту заговора 1553 года, а в связи с его попыткой бегства в Литву, о чем с полной определенностью сказано как в основном тексте Синодального списка, так и в приписке к нему{839}. И только в процессе дознания всплыли обстоятельства, связанные с мартовскими событиями 1553 года. Однако знать заранее, какие конкретные показания даст Семен Лобанов-Ростовский, никто, разумеется, не мог. Поэтому (заметим еще раз) следственная комиссия создавалась лишь по случаю приготовления князя Семена Ростовского к бегству за рубеж, и принцип ее формирования не соответствовал тому, о чем пишет Д. Н. Альшиц. Нельзя согласиться с Д. Н. Альшицем и тогда, когда он утверждает, будто «перечисленные 11 лиц в июле 1554 г. впервые узнали от Семена Лобанова-Ростовского о том, что за год до этого, во время болезни царя, существовал заговор, имевший целью возвести на престол Владимира Андреевича»{840}. Мы иначе представляем, как у Ивана IV и преданных ему людей формировался взгляд на события начала марта 1553 года.
Сопоставление приписок к летописным текстам под 1553 и 1554 гг. показывает, что первоначально (как явствует из приписки к летописной записи под 1553 годом) царь и его ближайшее окружение лишь догадывались о существовании тайного заговора придворных, преследующего цель смены правителя на московском троне. Это более или менее ясно было из мобилизации старицкими князьями служилых людей, отказа Владимира Андреевича целовать крест наследнику престола и, конечно же, из нежелания большинства Боярской Думы присягать «пеленочнику» Дмитрию. По некоторым данным можно было догадаться и о причастности к заговору конкретных лиц. Уже тогда было известно о двурушничестве боярина князя Д. Ф. Палецкого. Тогда же ходили слухи о связях с Ефросиньей и Владимиром Старицкими князя Д. И. Курлятева и печатника Н. А. Фуникова. Подозрительным могло казаться поведение Сильвестра, доброхотствующего Владимиру Андреевичу. Недоверие внушали боярин князь И. М. Шуйский и окольничий Ф. Г. Адашев, распалявшие страсти в Боярской Думе{841}. По действиям Ф. Г. Адашева, отца Алексея Адашева, и Сильвестра, друга Алексея, можно было судить о помыслах самого Алексея Адашева. Чуть позже царь Иван получил информацию, компрометирующую князей Дмитрия Немого-Оболенского, Ивана Пронского, Семена Ростовского и Петра Щенятева. Отсюда следует, что государь, как и близкие ему люди, изначально не заблуждался насчет смысла мартовских (1553) событий. Они сразу же поняли, что имеют дело с тайным заговором и попыткой государственного переворота. «Ино то у вас иной государь есть», — говорил больной царь мятежникам. В этих словах как нельзя лучше отразилось понимание сути происходящего. Были известны, как мы убедились, и отдельные лица, причастные к заговору. Предположения и догадки насчет тайного заговора, некоторые единичные факты, относящиеся к нему, получили подтверждение в показаниях князя Семена Лобанова-Ростовского, арестованного и допрошенного по другому делу.
Таким образом, одно из значений приписки к Синодальному списку, помеченной 1554 годом, заключалось в том, что с момента появления приписки к Царственной книге под 1553 годом она стала служить дополнением последней, т. е. дополнением, подтверждающим существование тайного заговора против Ивана IV и расширяющим круг заговорщиков{842}. Если же свести воедино сведения Царственной книги и Синодального списка, получится длинная вереница лиц, состоявших в заговоре против царя и царевича: княгиня Ефросинья Старицкая, князь Владимир Андреевич Старицкий, поп Сильвестр, думный дворянин и постельничий Алексей Адашев, князья и бояре И. М. Шуйский, Д. Ф. Палецкий, Д. И. Курлятев, С. В. Ростовский, И. И. Пронский-Турунтай, Д. И. Немой-Оболенский, П. М. Щенятев, П. С. Серебряный, С. И. Микулинский, окольничие Федор Адашев и Семен Морозов, печатник Н. А. Фуников. В приписке к Синодальному списку после персонального перечисления бояр, не желавших целовать крест царевичу Дмитрию, следует, как мы знаем, глухая фраза «и иные многие бояре». По А. А. Зимину, «среди «многих» бояр, возможно, были князь Ф. И. Шуйский, князь П. И. Шуйский, князь А. Б. Горбатый и князь Ю. В. Темкин-Ростовский (родичи И. М. Шуйского)», а также «брат П. С. Серебряного — князь В. С. Серебряный»{843}. Князя Владимира Андреевича, полагает А. А. Зимин, поддерживал, очевидно, «его «свойственник» Ф. М. Нагой, который входил в группу бояр, выступивших против Глинских во время восстания 1547 г. Окольничий И. И. Колычев также скорее всего держался ориентировки на князя Старицкого в силу связи Колычевых с двором этого князя. Михаил и Гаврила Ивановичи Колычевы были племянниками князя К. И. Курлятева»{844}.
Ценность приписки к Синодальному списку заключается не только в том, что она расширяет сравнительно с припиской к Царственной книге круг участников мартовской крамолы 1553 года, но еще и в том, что эта интерполяция раздвигает социальные рамки мятежа, указывая на причастность к нему, помимо княжеско-боярской знати, дворян и детей боярских («и дети боярские и дворяне с нами в той думе были»).
Благодаря показаниям Семена Ростовского, отраженным в приписке к основному тексту Синодального списка, стали известны новые свидетельства неблаговидной активности Ефросиньи и Владимира Старицких, перезывавших к себе на службу государевых людей{845}.
В результате вырисовывается более полная картина событий начала марта 1553 года, чем это изображено в приписке к Царственной книге. Следовательно, приписки к Синодальному списку и Царственной книге не противоречат друг другу, а дополняют одна другую, создавая целостное описание мартовских событий 1553 года{846}. Полагаем, что мысль об их несовместимости, принадлежащую Д. Н. Альшицу{847}, следует отбросить.
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Грозная опричнина 13 страница | | | Грозная опричнина 15 страница |