Читайте также: |
|
* * *
Этот термин, как известно, фигурирует в «Истории о великом князе Московском», принадлежащей Андрею Курбскому. Но не следует думать, будто Курбский изобрел названный термин, не имея перед собой каких бы то ни было современных лексических аналогий и, возможно, даже — прецедентов. Нельзя, во всяком случае, полностью игнорировать сообщение Курбского о том, что Избранной Радой называл советников, собранных Сильвестром и Адашевым, не кто иной, как Иван Грозный («И нарицались тогда оные советницы у него избранная рада». Следует далее сказать, что слово «рада» являлось вполне употребительным со стороны русских при их общении с людьми из Литвы и Польши. Еще В. О. Ключевский отмечал, что московские дипломаты, встречаясь с польско-литовскими послами, называли Боярскую Думу радой государя и своей господою {148}. Причем данное обстоятельство он связал с соответствующим терминологическим творчеством Курбского: ««Избранною радой» и кн. Курбский называет думу, составившуюся при царе Иване под влиянием Сильвестра и Адашева»{149}. В. О. Ключевский прекрасно понимал всю условность подобного словопроизводства. Историк писал: «Московские бояре хорошо знали литовскую раду и в переписке с ней даже себя звали «радой» своего государя. Но московская боярская дума мало похожа была на эту раду по своему политическому значению, как и по должностному составу»{150}. Развивая мысли знаменитого историка, можно сказать, что Избранная Рада по своему должностному составу была мало похожа на Боярскую Думу. Что же представляла собою Избранная Рада? В чем смысл терминов, составивших данное понятие?
Со словом рада нет особых проблем. Это — совет, советники. Отсюда Избранная Рада есть избранный совет, избранные (лучшие) советники царя Ивана{151}, рекомендованные ему Сильвестром и Алексеем Адашевым. Необходимо, однако, заметить, что вопрос о советниках этим не исчерпывается, поскольку Грозный, как мы знаем, неоднократно говорит о «злых», «злобесовских» советниках, группирующихся вокруг Сильвестра и Адашева. Надо полагать, что между советниками государя и советниками его любимцев не было непреодолимой грани, и многие из советников Сильвестра и Адашева выступали также в роли советников Ивана. К ним и прилагалось определение избранные, т. е. лучшие, особенно ценимые {152}, что послужило основанием для их вхождения в число советников Ивана IV. Именно так изображает дело Курбский, характеризуя царских советников как «мужей разумных и совершенных», «благочестием и страхом Божьим украшенных», «предобрых и храбрых», «в военных и земских вещах по всему искусных»{153}. Не зря, полагает князь, их называли Избранной Радой, ибо «все избранное и нарочитое (лучшее и значительное, выдающееся {154}) советы своими производили»{155}. Перед нами похвала людям, так сказать, высшего сорта, в чем и состоит их избранность. Но тут, конечно, выражено личное отношение Курбского к членам Избранной Рады, и мы не знаем, насколько его столь высокие аттестации соответствовали действительным свойствам «радных» мужей.
Не следует всех советников, составивших Избранную Раду, относить лишь к одной княжеско-боярской знати{156}. Принадлежность к Раде Сильвестра и Адашева{157}, людей вовсе неродовитых, характеризует ее в качестве надсословной организации (в рамках привилегированных сословий), представители которой присутствовали в различных правительственных учреждениях — Ближней Думе, Боярской Думе, приказах и пр. Эта организация не приобрела формальный статус государственного учреждения, являясь неформальным образованием, действующим приватно, еели не скрытно, то без широкой огласки. По нашему убеждению, остается до сих пор отчасти актуальным определение, данное Избранной Раде С. Ф. Платоновым. «Это был, — говорил ученый, — частный кружок, созданный временщиками для своих целей и поставленный ими около царя не в виде учреждения, а как собрание «доброхотающих» друзей»{158}. Весьма ценной является мысль С. Ф. Платонова о том, что Избранная Рада существовала не в виде государственного учреждения, а в виде частного кружка-собрания, поставленного Сильвестром и Адашевым рядом с царем Иваном. Надо только понять, что Сильвестр и Адашев прежде, чем стать временщиками, сами были сведены с юным царем придворными политиканами, плетущими интригу против русского самодержавства, что Избранная Рада есть видимая, как у айсберга, вершина достаточно многочисленной и довольно разветвленной организации, заявившей о себе еще в конце XV века и дожившей до середины XVI века, приспосабливаясь к меняющимся историческим условиям. И, конечно же, «советников», обступивших вместе с Адашевым и Сильвестром царский престол, нельзя рассматривать как доброхотствующих царю искренних друзей. То были замаскированные недруги русского царства и, следовательно, Ивана Грозного. Негативное их отношение к самодержавной власти отразилось, по нашему мнению, в самом названии Избранная Рада, приводимом Андреем Курбским. Правда, некоторые историки объясняют использование Курбским термина избранная рада тем, что беглый боярин писал свою Историю, рассчитывая якобы на польских и литовских читателей, и поэтому стремился обставить ее привычными и понятными для заграничной читательской аудитории словами{159}. Отсюда у него и этот полонизм. Однако более основательной представляется точка зрения Р. Ю. Виппера, обратившего внимание на то, что «Курбский очень характерно называет тесную думу, в которой он и сам участвовал, «избранной радой». Ни у кого другого этого названия не встречаем; а русский эмигрант, разумеется, применяет его недаром: у него перед глазами высший совет, ограничивающий власть польского короля, «паны-рада». Представитель старинного княжеского рода, родня литовских и польских панов, естественно увлекается примером олигархии у западного соседа. Называя именем этой верхней палаты аристократической республики тесную думу при московском царе, Курбский только подтверждает правильность жалоб Ивана IV на то, что советники отстранили его от дел, «снимали его власть», приводили «в противословие» бояр, раздавали самовольно чины и земли и т. п.»{160}. Значит, не для удобства заграничных читателей князь Курбский прибегал к понятию избранная рада с целью подчеркнуть особую роль Избранной Рады, ограничивающей русское самодержавие и тем существенно отличающейся от традиционных политических институтов Руси, призванных укреплять самодержавную власть, а не сковывать ее действие. Вот почему Избранную Раду необходимо рассматривать как новое явление в политической системе Русского государства, ранее не известное и занесенное в Московское царство со стороны, с Запада. Это, собственно, и объясняет, почему А. М. Курбский воспользовался для его обозначения «иноземным» термином «Рада», позволяющим более точно (сравнительно с любым русским термином) определить функциональное предназначение Избранной Рады{161}.
Не исключено, однако, что словосочетание Избранная Рада было в придворном политическом обиходе середины XVI века. Возможно также то, что оно звучало и в устах царя Ивана{162}, очарованного Сильвестром и Адашевым с их советниками. Степень этого очарования оказалась столь сильной, что царь Иван долго не мог понять, куда ведет путь, намечаемый Избранной Радой. Поэтому он длительное время не вступал с нею в конфликт. К тому же политика Избранной Рады была двойственной, что мешало царю до конца разобраться в замыслах Сильвестра и Адашева. С одной стороны, они выступали инициаторами реформ, в которых нуждалась страна, а с другой — вели скрытый подкоп под фундаментальные основы Святой Руси, а именно под самодержавие, православную веру и церковь. То была выработанная веками изощренная тактика тайных организаций, применяемая ими по сей день. Обманутый ею молодой государь находился в полном согласии с Избранной Радой. А. А. Зимин в этой связи писал: «В конце 40-х — начале 50-х годов XVI в. представления Ивана IV о путях преобразования государственного аппарата совпадали с предложениями Адашева и Сильвестра. Избранная рада не противостояла царю, а проводила единую с ним политическую линию. В какой мере при этом Иван IV находился под влиянием временщиков, установить гораздо труднее, но вопрос этот имеет значение скорее для изучения характера царя Ивана, чем для исследования самой сущности реформ середины XVI в.»{163} Думается, едва ли можно говорить о стихийном совпадении представлений царя насчет реформирования России с предложениями Адашева и Сильвестра. Временщики умели не только предложить Ивану IV ту или иную реформу, но и убедить его в обоснованности своих предложений или, во всяком случае, получить у него согласие на осуществление задуманных мер. В этом, помимо прочего, выражалось их влияние на государя, и оно, если судить по интенсивности реформаторской деятельности правительства середины XVI века, было весьма и весьма значительным, что подтверждают соответствующие свидетельства Грозного и Курбского. Влияние на Ивана Избранной Рады, ее руководителей Сильвестра и Адашева представляет интерес для исследователя не только со стороны изучения личного характера царя, но и с точки зрения сущности реформ конца 40-х — 50-х годов.
Эти реформы, как уже отмечалось, не были едины в плане конечных целей. Некоторые из них (военная реформа, преобразования в области местного управления и др.) имели созидательный характер. Но они служили своего рода завесой реформам, разрушительным по своей направленности, бьющим по московскому «самодержавству», православной вере и церкви.
* * *
Важной вехой на пути к этим гибельным для Святой Руси реформам явился 1547 год. То был год венчания Ивана IV на царство и «великого пожара» в Москве, вызвавшего восстание черного люда, едва не завершившееся убийством молодого царя. Пытаясь понять душевное состояние Ивана, подчинившегося Сильвестру и Адашеву, а также другим деятелям Избранной Рады, историки нередко придавали особое значение впечатлениям, которые он вынес из столичных пожаров и народного бунта. По мнению В. О. Ключевского, например, царь сам отдался в руки своих советников, «испуганный событиями 1547 года»{164}. Другой исследователь русской старины, М. К. Любавский, говорил: «Страшный пожар и народный мятеж произвели сильное впечатление на молодого царя. Напоенный библейскими представлениями о царской власти, Иван пришел к заключению, что Бог покарал народ за его, царя, грехи, и сильно был удручен этим сознанием… Этим настроением, как мы знаем от Курбского, и воспользовалось духовенство и благомыслящая часть боярства. Нравственную поддержку удрученному царю оказал сначала придворный священник Сильвестр, а затем митрополит Макарий и другие мужи, «пресвитерством почтенные». К ним присоединился царский постельничий Алексей Адашев, а за ним и некоторые бояре…»{165}.
На наш взгляд, и В. О. Ключевский и М. К. Любавский чересчур преувеличивают воздействие на психику царя Ивана событий, связанных с пожаром и восстанием москвичей лета 1547 года. Не отрицая их существенное значение во внутренних переживаниях государя, мы все-таки должны сказать, что не с этих событий начался его душевный переворот, сопровождаемый осознанием своего божественного предназначения как истинно православного царя. Венчание Ивана на царство в январе 1547 года, предпринятое им по собственному желанию и при активном содействии митрополита Макария, показывает, что это осознание уже пришло к нему. Поэтому летние события 1547 года, способствуя, безусловно, углублению самосознания самодержца, послужили преимущественно толчком к переходу его от умозрительных воззрений к практическому строительству русского православного царства. И в этом великом строительстве ему, конечно же, нужны были помощники. Душой Иван был открыт к сотрудничеству с ними. Этим состоянием царя и воспользовались умело Сильвестр с Адашевым, а также те, кто помогал им. Предварительно они убрали с политической сцены Глинских, спровоцировав против них мятеж московских черных людей. Молодой и неопытный государь приблизил к себе Адашева и Сильвестра, наделил этих людей огромной властью. Об этом, как мы знаем, сохранились свидетельства Ивана Грозного и Андрея Курбского. Но среди некоторых историков эти свидетельства слывут как тенденциозные, субъективные и недостоверные. Так, для А. А. Зимина тенденциозный характер высказываний царя Ивана о Сильвестре и Адашеве очевиден: «Иван IV хотел задним числом обосновать свою опалу на когда-то всесильных временщиков»{166}. Но и Курбский, по словам А. А. Зимина, «не менее субъективен, чем Грозный»{167}. Твердых оснований для подобного рода заключений, разумеется, нет. Есть лишь догадки, порожденные личными ощущениями историка, его интуицией. Во имя справедливости, однако, надо сказать, что А. А. Зимину хватило объективности, чтобы оценить данные свидетельства Ивана Грозного и Андрея Курбского как одинаково неудовлетворительные. Другие же исследователи, явно нерасположенные к Ивану IV, всю свою источниковедческую критику адресуют только ему, оставляя вне ее царского оппонента. С. Б. Веселовский, к примеру, находит у Курбского «чрезвычайно важные и достоверные сведения», тогда как высказывания Грозного, будучи полемическими, малозначимы и тенденциозны{168}. В аналогичном ключе рассуждает Д. Н. Альшиц. Он говорит: «Характеристика, данная Курбским правительству конца 40–50-х гг., в основном соответствует действительности. У Курбского нет причин искажать в данном пункте прошлое. Этого нельзя сказать об Иване Грозном, имевшем веские причины, для того чтобы вымарать дегтем своих бывших соратников. Царю нужно было оправдать тот крутой поворот, который он совершил в начале 60-х гг. от политики Избранной рады к политике опричнины{169}. Отсюда следует, что для выработки объективного взгляда на деятельность правительства конца 40–50-х гг. необходимо освободить изучение Избранной рады от влияния ее первого историка — царя Ивана Грозного»{170}. Логика, посредством которой Д. Н. Альшиц так эффектно «пригвоздил» царя Ивана, применима и к Андрею Курбскому, правда, с противоположным смыслом. В самом деле, если Грозному понадобилось очернить «своих бывших соратников», чтобы оправдать поворот к Опричнине, то Курбскому надо было возвысить сподвижников Ивана, чтобы осудить этот поворот. Как видим, и у того и у другого имелись веские причины исказить «в данном пункте прошлое». При таком логическом раскладе отдавать предпочтение Ивану Грозному или Андрею Курбскому — значит проявить предвзятость. Д. Н. Альшиц несколько поспешил, когда призвал «освободить изучение Избранной рады от влияния ее первого историка — царя Ивана Грозного». С тем же основанием можно взывать о необходимости освободить изучение Избранной Рады от влияния князя Курбского. Счет здесь, как говорится, по нулям.
Куда важнее иное: совпадение фактов, приводимых Грозным и Курбским, что вызывает у отдельных историков некоторое замешательство. «Как это ни парадоксально, — замечал А. А. Зимин, — идейный противник Ивана IV — князь Андрей Курбский дает сходную с ним характеристику роли царя в проведении реформ середины XVI в.: царь выступает лишь как простое орудие предначертаний Сильвестра и Адашева, которые окружили его советниками…»{171}. По нашему мнению, тут нет ничего парадоксального, поскольку и царь Иван и князь Курбский описывали реально существовавший факт всевластия Сильвестра и Адашева. Их согласие в изложении фактов повышает доверие к тому, о чем они повествовали в своих сочинениях. Кроме того, существуют другие источники, подтверждающие правдивость Ивана Грозного и Андрея Курбского в передаче фактической стороны дела, касающейся властных полномочий Сильвестра и Адашева.
* * *
В Пискаревском летописце (первая половина XVII века) говорится об Адашеве следующее: «А как он был во времяни, и в те поры Руская земля была в великой тишине и во благоденстве и управе. А кому откажет, тот вдругорядь не бей челом: а кой боярин челобитной волочит, и тому боярину не пробудет без кручины от государя; а кому молвит хомутовкою, тот больши того не бей челом, то бысть в тюрьме или сослану. Да в ту же пору был поп Селивестр и правил Рускую землю с ним заодин, и сидели вместе в ызбе у Благовещения, где ныне полое место межу полат»{172}.
О. А. Яковлева, нашедшая и опубликовавшая в середине 50-х годов прошлого столетия этот летописный памятник{173}, говоря о предполагаемом авторе его, замечала: «В царствование Грозного человек этот был ребенком или подростком, так как описал это царствование в основном по рассказам людей более старшего, чем он, возраста и лишь в небольшой степени по своим собственным воспоминаниям… Сведения, сообщаемые москвичом-современником, его суждения и оценки, вошедшие в «Пискаревский летописец», имеют большую историческую ценность»{174}. Эти предположения О. А. Яковлевой вызвали сомнение у М. Н. Тихомирова, который писал: «Прежде всего вызывает сомнение само определение записей Пискаревского летописца как «воспоминаний» москвича, так как невозможно приписать одному и тому же автору разнородные по стилю и политической направленности летописные записи нашего источника. Перед нами текст, явно написанный разными людьми в разное время»{175}. И все же, что касается рассказа Пискаревского летописца об Алексее Адашеве, то перед нами, по словам М. Н. Тихомирова, «действительно, «воспоминание» москвича, записанное, однако, не по личным наблюдениям, а по рассказам»{176}. Но «это очень интересное припоминание, хорошо характеризующее Адашева как всесильного временщика, который «правил Русскую землю», заслонив собою царя»{177}.
Иную позицию занимает А. И. Филюшкин, отрицающий доброкачественный характер известий Пискаревского летописца о политической деятельности А. Ф. Адашева. Рассмотрев сообщения Пискаревского летописца об этой деятельности, автор приходит к следующим выводам: «ПЛ — позднее по происхождению произведение компилятивного характера; его рассказ о деятельности правительства Адашева — Сильвестра содержит ряд фактических неточностей; он написан в соответствии с историографическими воззрениями, сходные (сходными?) с концепцией «Избранной Рады» Курбского, которая, возможно, в трансформированном виде (в качестве слуха, пересказа) была источником данной статьи ПЛ; вследствие этого известие ПЛ о правительстве Адашева — Сильвестра не может считаться безусловным свидетельством существования «Избранной Рады» и нуждается в подтверждении другими, независимыми источниками»{178}. Что можно сказать по поводу этих выводов А. И. Филюшкина?
О том, что Пискаревский летописец является компилятивным произведением, что заключенный в летописце рассказ об Адашеве записан много лет позже описываемых в этом рассказе событий, известно давно, чуть ли не с момента издания памятника{179}. Однако названные особенности Летописца не помешали М. Н. Тихомирову отнести содержащиеся в нем известия о государственной деятельности Адашева к разряду чрезвычайно интересных и соответствующих исторической реальности{180}. Они также не стали помехой другим историкам, изучавшим служебную биографию Алексея Адашева, пользоваться сведениями этого источника{181}. Высокую оценку Пискаревскому летописцу как источнику, освещающему начальный период придворной жизни Адашева и Сильвестра, дал А. А. Зимин. «В изданном О. А. Яковлевой Пискаревском летописце начала XVII в. содержится новая характеристика деятельности Адашева и Сильвестра, раскрывающая обстановку начального этапа в истории «Избранной рады»{182}. Больше того, Пискаревский летописец, основанный, как показал Р. Г. Скрынников, на разнообразных источниках и вобравший в себя немало достоверных и наиболее полных сведений, имеет важное значение для изучения эпохи Ивана Грозного в целом{183}. При этом он содержит и отдельные фактические неточности, что, однако, не умаляет его ценность. Сходным образом аналогичные неточности рассказа об Адашеве, отмеченные А. И. Филюшкиным{184}, не должны, на наш взгляд, подрывать доверие ко всему рассказу. Тем более что факты, приводимые в Летописце, не однородны, ибо есть факт-событие и факт-явление. Легко на основе припоминаний ошибиться в передаче факта-события, перепутав, например, время поездки Адашева в Турцию или год его смерти и место упокоения. Но значительно труднее позабыть политическую роль, в которой открылся обществу тот или иной деятель, в частности А. Ф. Адашев. Эту трудность не обойти простой ссылкой на то, что рассказ Пискаревского летописца об Адашеве написан в соответствии с концепцией Избранной Рады Курбского, которая послужила якобы его источником, тем более что Адашев и Сильвестр изображены в Летописце очень похожими на Адашева и Сильвестра, вышедших из-под пера Ивана Грозного. Сходство иногда наблюдается даже в формулировках: «Тако убо и вы мнесте под ногами быти у вас всю Рускую землю…»{185}. Это очень напоминает выражение Пискаревского летописца «правил (правили) Рускую землю». Следовательно, при желании можно говорить о зависимости упомянутого рассказа Пискаревского летописца от сочинений Ивана IV, пусть даже через концепцию Избранной Рады князя Курбского. Но не слишком ли длинная получается цепь предполагаемых заимствований? И, вообще, зачем мудрить? Не проще ли и плодотворнее было бы признать, что сходство в изображении Адашева и Сильвестра царем Иваном, Курбским и автором соответствующей статьи Пискаревского летописца проистекает из того, что все они обращались к одним и тем же известным им фактам и явлениям политической истории Руси середины XVI века. Неуместным, по нашему мнению, является последний вывод А. И. Филюшкина о том, что «известие ПЛ о правительстве Адашева — Сильвестра не может считаться безусловным свидетельством существования «Избранной Рады».
Неизвестно, откуда у А. И. Филюшкина взялось «известие ПЛ о правительстве Адашева — Сильвестра». Ведь в Летописце о таком правительстве не сказано ни слово. Там говорится о Сильвестре, который «заодин» с Адашевым «правил Рускую землю». Иными словами, речь в Пискаревском летописце идет об индивидуальных властных полномочиях Адашева и Сильвестра, которые автору летописного повествования кажутся настолько значительными, что сопоставимы с властью правителей{186}. Что же касается непосредственно Алексея Адашева, то в Летописце он представлен всесильным временщиком, грозой нерадивых бояр, которых он волен был заточить в тюрьму либо сослать, куда захочет. В руках Адашева мощный рычаг власти — прием и разбор челобитных с докладом государю, склонному безоговорочно поддержать своего любимца («а кой боярин челобитной волочит, и тому боярину не пробудет без кручины от государя»). Алексей такой же «всемогий», как и Сильвестр. В этом отношении автор летописного рассказа об Адашеве подтверждает высказывания о нем Ивана Грозного и Андрея Курбского.
Другой независимый, по нашему убеждению, источник, рисующий А. Ф. Адашева в роли правителя Московского государства, связан с представлениями о нем за пределами Руси. В отчете московского посла к цесарю Луки Новосильцева сообщается о том, как он, Лука, обедал по пути в Вену (1585) у гнезненского архиепископа Станислава Карнковского, который был «в Польше другой король». Во время обеда зашел разговор о Борисе Годунове, а затем — об Алексее Адашеве. Архиепископ говорил послу: «Сказывали нам вязни наши: есть на Москве шурин государской Борис Федорович Годунов, правитель земли и милостивец великой и нашим вязнем милость казал, и на отпуске их у себя кормил и поил, и пожаловал всех сукны и деньгами, и как были в тюрьмах, и он им великие милости присылал; и нам то добре за честь, что у такого великого государя таков ближней человек разумен и милостив; а прежь сего был у прежнего государя Алексей Адашев, и он Государство Московское таково же правил, а ныне на Москве Бог вам дал такого же человека присужего»{187}. Новосильцеву не понравилось такое сравнение Годунова с Адашевым, и он заметил собеседнику: «Олексей был разумен, а то не Олексеева верста: то великий человек, Боярин и Конюшей, а Государыне нашей брат родной, а разумом его Бог исполнил всем, и о земле великой печальник»{188}.
Историки по-разному воспринимают рассказ Ауки Новосильцева. Так, С. О. Шмидту этот рассказ послужил свидетельством, что за границей знали о «большом влиянии Адашева на правительственную деятельность». Поэтому «не случайно через 25 лет после смерти Адашева его сравнивали в Польше с царским шурином Борисом Годуновым»{189}. С. О. Шмидт, исходя из отчета русского посла, замечал, что «в представлении иностранцев А. Ф. Адашев был «правителем земли» и «ближним человеком» государя»{190}. Однако А. И. Филюшкин решительно выступил против такого рода интерпретаций. Имея в виду слова Станислава Карнковского, сказанные Ауке Новосильцеву, он пишет: «Данная речь часто используется исследователями в качестве «неопровержимого доказательства» обладания А. Ф. Адашевым реальной властью и статусом временщика, равным Борису Годунову. Но они не обращали внимания на ответ А. Новосильцева на слова С. Карнковского (например, С. О. Шмидт просто опустил его в своей публикации данного отрывка из посольских книг). А реакция русского посланника весьма примечательна. Дело в том, что он… категорически опроверг заявление С. Карнковского! Л. Новосильцев прокомментировал его следующим образом: «Олексей был разумен, а то не Олексеева верста, то великий человек, боярин и конюший… а разумом его Бог исполнил всем, и о земле великой печальник». Таким образом, с точки зрения русского дипломата, статус Адашева оказывается гораздо ниже статуса Годунова («не Олексеева верста»), то есть он не являлся временщиком. Он не был ни политически весомым («великим») человеком, ни «печальником о земле». Видеть же в словах «Олексей был разумен» что-либо, кроме признания незаурядных талантов государственного деятеля (коими, как мы знаем, Адашев, несомненно, обладал), будет некорректным. Фигура Адашева была хорошо известна в Литве из-за его дипломатической деятельности в 1559–1560 гг. и поэтому нет ничего удивительного, что о нем слышал гнезненский епископ. Источником же его трактовки роли Адашева как временщика, с нашей точки зрения, могла стать имевшая хождение в Литве и Польше ИВКМ»{191}.
Мы намеренно привели столь пространную выдержку из книги А.И.Филюшкина, чтобы нагляднее продемонстрировать исследовательские приемы автора. Начнем с последнего утверждения его о том, что источником трактовки Станиславом Карнковским роли Алексея Адашева в качестве временщика могла стать известная в Литве и Польше «История о великом князе Московском» (ИВКМ) Андрея Курбского. Это допущение было бы уместным в том случае, если бы Карнковский не сказал, откуда он почерпнул сведения об Адашеве. Но он прямо указал на источник своей информации, упомянув в данной связи «вязней» (пленников), побывавших в плену у русских.
Это они, «вязни», воротясь домой из плена, рассказывали своим соотечественникам об увиденном и услышанном в Москве, где еще хранили память об Адашеве, находя общее между ним и Годуновым. От этих бывших пленников Станислав Карнковский узнал о добродетелях Бориса Годунова и его сходстве в качестве правителя с Алексеем Адашевым, о чем гнезненский архиепископ поведал сам московскому послу Л. Новосильцеву. Вот почему иные предположения, на наш взгляд, здесь совершенно излишни. Однако важно отметить, что независимо от сочинения Курбского (ИВКМ) в Москве после смерти Ивана IV курсировали сведения об Алексее Адашеве, в которых он как правитель Руси уподоблялся Борису Годунову. Перед нами, следовательно, еще один, хотя и своеобразный, по-видимому, устный, но самостоятельный источник, подтверждающий правдивость характеристики правительственной роли Алексея Адашева, данной Иваном Грозным и Андреем Курбским.
А. И. Филюшкин упрекает С. О. Шмидта, который якобы опустил невыгодный ему текст посольской книги, содержащий ответ посла Новосильцева архиепископу Карнковскому, попытавшемуся сравнить Адашева с Годуновым. Русский посол, оказывается, «категорически опроверг заявление С. Карнковского», указав ему на то, что «статус Адашева» «гораздо ниже статуса Годунова», что Адашев «не являлся временщиком» и не был «политически весомым («великим») человеком». Справедливы ли эти утверждения?
Прежде всего, хотелось бы заметить, что А. И. Филюшкин, предъявив претензии С. О. Шмидту по части использования источника, сам, казалось, должен быть здесь, как говорится, на высоте. Но этого, к сожалению, не случилось. Он также «урезает» источник, причем в очень важном месте, содержащем ключ к пониманию смысловой направленности ответа Л. Новосильцева. У Филюшкина посол говорит, что Годунов — «не Олексеева верста»: «то великий человек, боярин и конюший… а разумом его Бог исполнил всем, и о земле великой печальник». В источнике, между тем, фигурирует еще одно высказывание Новосильцева о Годунове, опущенное А. И. Филюшкиным: «То великий человек, Боярин и Конюшей, а Государыне нашей брат родной, а разумом его Бог исполнил всем, и о земле великой печальник». Фраза «а Государыне нашей брат родной» особенно наглядно показывает, в чем решительно, с точки зрения Луки Новосильцева и современников, уступал Алексей Адашев Борису Годунову. Он уступал ему породой и чином. В самом деле, Годунов был боярином и конюшим (высший придворный чин), тогда как Адашев — всего лишь окольничим. Годунов являлся родным братом царицы Ирины, тогда как Адашев — дальним родственником Захарьиных. Первый был родовитым, а второй — худородным. Именно по всему этому Борис Годунов «не Олексеева верста», но отнюдь не потому, что Годунов правил Московским государством, а Адашев не правил. Добавим к этому, что термины «в версту» и «не в версту» суть технические термины, применявшиеся при местнических счетах. Говоря о том, что Годунов «не Олексеева верста», царский посол стремился подчеркнуть очевидную для него мысль: «великий человек» Борис Годунов не ровня Алексею Адашеву и упоминание их имен рядом «невместно», несмотря на то, что оба они (Адашев в прошлом, а Годунов в настоящем) правили Московским государством. Надо полагать, Лука Новосельцев поправил Станислава Карнковского не только ради одной истины. Будучи официальным представителем московского правительства, он не мог допустить в своем присутствии порухи чести руководителя этого правительства, зная, какие неприятные последствия навлечет тем на себя по возвращении в Москву. Однако все это не дает оснований утверждать, будто Новосильцев оспорил Карнковского, — представившего Адашева «ближним человеком» Ивана IV, т. е. временщиком. Смысл возражений посланника иной: нельзя сравнивать Бориса Годунова с Алексеем Адашевым, поскольку с точки зрения знатности и чина это — несопоставимые политические фигуры.
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Грозная опричнина 2 страница | | | Грозная опричнина 4 страница |