Читайте также:
|
|
Приближая поэзию к земному, чувственному человеку, русская анакреонтика проникалась «вольномыслием», отрицанием авторитарной морали, церковных запретов и догм3, протестом против кастовых преимуществ, чинов и богатства, неприятием придворного низкопоклонства и роскоши4. Недаром в застольных песнях русских Анакреонов вино оказывается столь часто соседом свободы5«потребителю» жизненных наслаждений. Тем самым анакреонтическая поэзия замкнула человека в зачарованном, искусственно воздвигнутом мире красоты, отгородив счастливый остров пирующих эпикурейцев от «низкой» прозы, кипения и битв социальной жизни. Лишь в последующей реалистической литературе, связанной прежде всего с именами Пушкина, Гоголя, зрелого Лермонтова, идея личности в ее общественном содержании получит свое глубокое и разностороннее воплощение. Лермонтов преодолевает замкнутый индивидуализм в трактовке идеи личности, в значительной мере свойственный как «неоклассикам», так и сентименталистам. Он обогащает наследие прошлого и конкретизацией социальных проблем и смелой остротой психологического анализа, раскрывающего настроения передового человека своего времени.
Исторические условия 30-х гг. XIX в. в особенности содействовал тому, что проблема личности стала в русской литературе тех лет формой выражения идей общественной борьбы.
Однако и в литературе начала века точка зрения автономной человеческой личности не обозначала антиобщественного индивидуализма даже в тех случаях, когда не связывалась непосредственно с проблемами социально-политическими.
Достоинство, права, стремления индивидуума противостояли сословно-иерархическому строю порабощавшему человека — и в этом была их обличающая, разрушительная сила. «Отношения личной зависимости составляют основу данного общества», — сказал Маркс о феодальном строе6. Провозглашение автономии личности отражало собою реальный процесс высвобождения человека из паутины многообразных «пестрых нитей» феодального рабства. В утверждении личного начала действительно проявлялось то отрицание «средних веков», которое, по словам современника Лермонтова и друга Белинского — В. П. Боткина, «во Франции совершилось ...». Яркий расцвет личного самосознания свидетельствовал о том, что «человечество сбрасывает с себя одежду, которую оно носило слишком тысячу лет, и облекается в новую» (письмо В. П. Боткина к Белинскому от 22 марта 1842 г.).
Идея личности была одновременно и продуктом разложения феодального общества и началом, в свою очередь разлагающим весь этот «мир средних веков, мир непосредственности, патриархальности, туманной мистики, авторитетов, верований», мир многосторонней феодальной закабаленности человека. Кристаллизация идеи личности отражала переворот, совершающийся в коренных, основополагающих отношениях внутри общества, — переход от отношений феодальной скованности к «атомистическому» обществу капитализма. Поэтому, быть может, идея личности не просто занимала равноправное положение в ряду других передовых идей века: она зачастую являлась и тем углом зрения, тем принципом, который определял собою подход к другим проблемам, в частности, социально-политическим. Так, крепостное право разоблачается Грибоедовым в монологах Чацкого за надругательство над личностью раба, над его человеческими привязанностями7. Чудовищная машина бюрократической иерархии, фабрикующая Акакиев Акакиевичей и Молчалиных, обнажена Грибоедовым и Гоголем также в ее античеловеческой, нивелирующей и развращающей сущности.
Однако в годы, предшествовавшие драме 14 декабря, на первый план, естественно, выступили идеи гражданской свободы и низвержения тиранов.
Человек-гражданин — citoyen — затмевал собою конкретного социального человека — l’homme — в русской литературе преддекабрьской поры. Тем более разительно вырастает значение идеи личности в годы после поражения декабризма. Непосредственно политические лозунги в литературе этих лет, под влиянием разгрома декабристского восстания, перестают звучать столь громко и призывно. С другой стороны, со всей беспощадной резкостью выступает контраст между освободительными идеалами и жестокой действительностью, между чаяниями разобщенных, раздробленных, одиноких в николаевском обществе революционных элементов и самим этим дворянским обществом. Возникает типичнейшая для последекабрьского этапа русской литературы проблема «личность и общество». Только «Горе от ума» Грибоедова да в отвлеченно романтической форме пушкинские «Цыганы» предвосхищают эту проблему у преддверия 14 декабря. В 30-х же годах вопрос о судьбе личности в обществе делается отправным пунктом для критики окружающей действительности. В период, когда первая шеренга борцов против самодержавия была разгромлена, а смена им еще не подоспела, когда вместе с тем не была еще преодолена оторванность передовых идеологов от народа, освободительная идея не могла еще быть формулирована от имени определенного социального коллектива, класса.
В глазах самих борцов против режима на данном этапе гнету общественных условий противопоставлялась передовая протестующая личность. Это субъективное представление в известной степени отражало реальные особенности исторического этапа, поскольку в самой действительности социальные силы протеста не сформировались с полной отчетливостью. Трудность обретения общественной опоры для революционного отрицания наложила характерный отпечаток на путь развития передовых людей 30-х годов. Отсюда горькое сознание своего одиночества, пронизывающее поэзию Лермонтова, отсюда попытки Белинского к «примирению» с действительностью, отсюда вопль Герцена — «зачем мы пришли так рано?»
Но, с другой стороны, социальные силы протеста не только существовали, но все более решительно заявляли о себе. Поэтому сквозь отвлеченность самой идеи о человеке, противостоящем всему обществу, мощно проступало реальное общественное содержание идеи личности в 30-х годах. Утверждение личности стало теперь формой утверждения тех социально-политических тенденций, которые расшатывали устои старого общества.
Идея политической свободы рассматривала человека преимущественно в его гражданском бытии, в его зависимости от носителя государственной власти. Идея же свободы личности в 30-х годах охватывала целый комплекс общественных явлений, определявших жизнь индивидуума, и вела к критике всей совокупности социально-политических условий. Уже не только «тираны», самодержцы осознаются как душители свободы, но и вся общественная среда, со всем многообразием форм социального, политического, духовного порабощения, оказывалась тюрьмой для человека.
Не непосредственное, а преломленное сквозь идею личности выражение социальных идей в некоторой мере сковывало их размах, накладывало отпечаток абстрактного гуманизма на постановку общественных проблем, вносило ноты пессимистической горечи в оценку положения вещей. Так обстояло дело и в творчестве Лермонтова, и в поэзии Полежаева, отчасти в беллетристике Герцена, а накануне 1825 г. — в декабристски-пламенном, но и горько-скептическом «Горе от ума» Грибоедова.
Тем не менее идея независимости личности была в 30-х годах идеей протеста и противоречила всему социально-политическому и бытовому укладу николаевской России. «Монаршая» воля и воля «барина», иерархия знатности, душевладения и чинов, дух субординации и ранжира в армии и чиновничестве, столь любезный солдафонским идеалам Николая I, — все эти бесчисленные перекрещивающиеся ступени закрепощения человека в абсолютистском крепостническом строе действительно имели целью превратить людей в «шахматные фигуры»8, переставляемые на доскевсевластной рукой господина.
«В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур», — пишет маркиз де-Кюстин. Герцен объясняет трагическую судьбу отщепенца общества, «лишнего человека» 30-х годов, только тем, что «он развился в человека»9. Сознание себя личностью было непременной частью мировоззрения передовых людей эпохи и в то же время крамольной идеей для консерваторов и ретроградов. Отсюда отрицание последними личного начала и всяческого «своеволия», проповедь «смирения» и покорности как исконно-русской черты, призывы растворить личность в «безымянной» народной стихии, в неподвижности и стихийности вековых, «органически» сложившихся традиций российского «почвенного» уклада. Личное начало отрицалось, в сущности, и в идеях славянофильства 40-х годов, и в позднейшем «почвенничестве» (Ап. Григорьев), и в тютчевском восславлении провиденциально-русской «наготы смиренной», и в весьма обыденной, свирепо непреклонной крепостнической житейской морали, покоившейся на правиле: «всяк сверчок знай свой шесток». В скудоумной и примитивной, но тем более наглядной форме эта война ретроградов против утверждения идеи личности проявилась, например, в статье известного С. Бурачка о стихотворениях Лермонтова, напечатанной под инициалами С. Б. в 1840 г. в «Маяке» (ч. XI). В предлинных тирадах, пародирующих естественно-научные рассуждения, Бурачек ополчается против «инфузории» «я», (т. е. самоутверждения личности) за то, что, «сознавая себя чем-то великим, «я» стремится к «блеску», «славе», «геройству». Бурачек незамедлительно расшифровывает «преступность» подобных стремлений, откровенно усматривая ее в бунте против незыблемых предначертаний небесных властей (за которыми, разумеется, ищи земных): «Если вспомним, чья отеческая рука ставит преграды на путях погибели, именно желая спасти от них, если вспомним, против кого мы геройствуем, молодечествуем, то наше геройство, молодечество будут уже преступны».
Царское самодержавие вело борьбу против носителей идей личной независимости вполне реальными, практическими мерами, расправляясь со всем, что осмелилось не подчиниться обязательному ранжиру. Это была эпоха, когда за озорную поэму отдавали в солдаты, когда за непринужденную вечеринку студентов отправляли в ссылку. На свободную мысль, на любое проявление человеческой независимости пытались надеть смирительную рубашку, Россию — превратить в каземат. Лучшие, передовые люди чувствовали себя заживо погребенными в этой железной клетке, и обвинением эпохе звучит зло-саркастический заголовок книги Печерина «Замогильные записки» (если даже автор и вкладывал в него другой смысл). Судьба затравленного придворной челядью Пушкина, объявленного сумасшедшим Чаадаева, пришедшего к католическому монастырю Печерина, засеченного розгами Полежаева, чья жизнь велением самодержавного жандарма была превращена в длительное истязание, судьба ссыльного и эмигранта Герцена, Белинского, которого только смерть избавила от заточения и крепости, судьба гениального и оклеветанного, опутанного тенетами денежных махинаций архитектора Витберга, погребенного в глухой Вятке со всеми его гигантскими замыслами, судьба Лермонтова, чья жизнь была непрерывной войной со «светом» и властью, чья смерть была результатом провокаторски организованного убийства — таков далеко не полный «синодик черный» замученных и искалеченных обществом представителей «выморочного поколения», которые были повинны лишь в том, что они «развились в человека» и вследствие этого противостояли строю угнетения, подымаясь до идей социально-политической борьбы против режима. «Личность человека у нас везде принесена в жертву без малейшей пощады, без всякого вознаграждения», — писал Герцен10 («тогда нельзя было ничего делать», — пишет Герцен11), ни более или менее широкой социальной базы соратников и единомышленников. Удивительно ли, что проблема «личность и общество» стала важнейшей в русской литературе этих лет?
Носитель личной идеи представляется себе лишь отдельным, «самостоятельным» индивидуумом, провозглашающим свое право и права каждого отдельного человека на личную свободу. Но утверждение этого права перерастало в разоблачение многосторонних форм феодально-крепостнического гнета, в разоблачение существующей социально-политической системы. Тем самым, независимо от субъективного осознания ими своей собственной роли, носители личной идеи отражали процесс нарастания революционных и демократических элементов в стране.
В отличие от абстрактного «естественного» человека поэтов-радищевцев и поэтов-декабристов идея личности в 30-х годах воплощается в образах социально-определенного, исторического человека, человека своего времени.
Проблема «личность и общество» в последекабристский период встает из «собранья пестрых глав, полусмешных, полупечальных», пушкинского «Евгения Онегина»12«Станционный смотритель»), из истории надругательства над человеческим достоинством и мести за него в «Дубровском». Проблемой «личность и общество» вдохновлены петербургские повести Гоголя («Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет») и позднейшая «Шинель». Эта же идея сверкает в неистовых речах Дмитрия Калинина из юношеской драмы Белинского; в лирической и субъективной форме она переполняет мукой и трагическим мужеством обреченную поэзию Полежаева, она пронизывает собою творчество Герцена-беллетриста. В разных аспектах, с разных сторон и с разной степенью отчетливости проблема «личность и общество» выступает в литературе после 1825 г. в перечисленных и многих других произведениях.
Но ни для кого так, как для Лермонтова, вопрос о «судьбе и правах человеческой личности» (Белинский) не составляет подлинного, существеннейшего «пафоса» творчества.
Вслед за Пушкиным лермонтовское художественное отражение общественного человека составляет одну из вершин новой русской литературы. Но ни соседство Пушкина, ни соседство Гоголя не умаляют собою своеобразия и силы лермонтовского творчества. Связанный живыми нитями с литературой эпохи, ученик и продолжатель Пушкина, Лермонтов никого не повторяет и остается самим собою. Наоборот, его творчество является необходимым звеном в русском идейном и литературном развитии последекабристской эпохи. Очередная историческая задача времени — дискредитация и отрицание принципов жизни крепостнического общества — каждым из великих художников эпохи осуществлялась своими, особыми средствами. И если бы творчества Лермонтова не существовало, исчезла бы существеннейшая и важнейшая сторона освободительного движения в литературе, сторона, которой никто из его современников не восполнял.
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Идея личности у Лермонтова и особенности ее художественного воплощения | | | Инструкция по пользованию азбукой |