Читайте также: |
|
Ему никогда не искупить свою вину перед нами за то, что он сделал из христианства такую неизящную религию, за то, что он ввел туда наиболее отвратительные традиции Ветхого Завета: нетерпимость, грубость, провинциализм. С какой бестактностью суется он не в свои дела, в которых абсолютно ничего не смыслит! Его соображения по поводу девственности, воздержания и брака просто омерзительны! Ответственный за наши предрассудки в вопросах религии и морали, он учредил нормы идиотизма и приумножил ограничения, и по сей день парализующие наши инстинкты.
От ветхозаветных пророков он не унаследовал ни их лиризма, ни элегической и космической тональности, но зато позаимствовал у них их дурной вкус, в частности болтливость, их разглагольствования на потребу сограждан. Его в высшей степени занимала нравственность. Стоит ему заговорить
о нравах, как его начинает буквально трясти от злобы. Мучимый идеей Града, как того, который ему хотелось разрушить, так и того, который он собирался воздвигнуть, апостол Павел уделяет гораздо меньше внимания взаимоотношениям между человеком и Богом, чем межчеловеческим отношениям. Вчитайтесь в его знаменитые Послания: вы не обнаружите там ни усталости, ни какого-либо такта, ни сосредоточенности, ни благовоспитанности; все в них — ярость, срывающееся дыхание, низкопробная истерия, нежелание что-либо понимать, неприятие уединенного постижения истины. Куда ни глянь, всюду посредники, узы родства, дух семейного очага: Отец, Мать, Сын, ангелы, святые; ни малейшего следа интеллектуальности, ни одного определенного понятия, никого, кто хотел бы понимать. Грехи, вознаграждения, бухгалтерия пороков и добродетелей. Религия без вопросов: полный разгул антропоморфизма. Я буквально краснею за Бога, которого она нам предлагает; развенчание его является просто нашим долгом, да и к тому же ситуация его сейчас такова, что он в любом случае обречен.
Ни Лао-цзы, ни Будда не ссылаются на какую-либо определенную Личность. Презирая ухищрения веры, они приглашают нас к медитациям, а чтобы медитации не прошли впустую, кладут им некий предел в виде Дао1 или Нирваны2. У них совершенно иное представление о человеке.
Как можно предаваться медитациям, если нам предписывается обо всем докладывать некоему верховному индивидууму? Распевая псалмы и произнося молитвы, невозможно ни искать, ни открывать что-либо новое. Персонифицируют божество, а затем начинают что-то у него просить, обычно от лени. У греков интерес к философии пробудился в тот момент, когда их перестали удовлетворять боги. Рациональные понятия начинаются там, где кончается Олимп. Мыслить — значит перестать поклоняться, значит восстать против таинств и провозгласить их несостоятельность.
*
Принимая какую-нибудь новую доктрину, новообращенный воображает, что сделал шаг к самому себе, но в действительности он просто увиливает таким образом от трудностей. Чтобы избежать неуверенности — превалирующего своего ощущения, — он хватается за первую удобную возможность, которую ему предоставляет случай. А стоит ему овладеть «истиной», как он тут же начинает мстить другим людям за свою былую неуверенность, за свои былые страхи. Таков был случай типичного новообращенного, каковым является апостол Павел. За своей напыщенностью он без особого успеха пытался скрыть беспокойство, от которого ему так никогда и не удалось окончательно избавиться.
Подобно всем неофитам, он надеялся с помощью новой веры в корне измениться, надеялся преодолеть свои колебания, о которых благоразумно не сообщал ни адресатам своих посланий, ни своим слушателям. Сейчас мы без особого труда распознаем его трюки. Но в прошлом на эту удочку попались многие мыслители. Правда, происходило это в ту эпоху, когда все искали «истину», а актами никто не интересовался. В Афинах нашего апостола приняли плохо, там на его досужие вымыслы никто не поддался просто потому, что афиняне все еще дискутировали и скептицизм все еще держался, с успехом отстаивая свои позиции. В Афинах почва для христианских рос-
сказней оказалась неблагоприятной, а вот в Коринфе, городе, населенном не восприимчивой к диалектике чернью, их слушали разинув рот.
Плебсу нравятся поношения, угрозы, разоблачения, он вообще любит всякого рода шумные речи и обожает горлопанов. Одним из таких горлопанов как раз и был апостол Павел, самый вдохновенный, самый даровитый, самый хитрый во всем античном мире. Мы еще и по сей день слышим отзвуки поднятого им шума. Он умел взбираться на подмостки и давать волю своим чувствам. Разве не он ввел в греко-римский мир балаганную тональность? Мудрецы его времени предписывали молчание, покорность судьбе, самозабвение — вещи достаточно непрактичные. Он перехитрил тех мудрецов, придя с заманчивыми рецептами, несущими благо подонкам и деморализующими людей деликатных. Его реванш за поражение в Афинах был полным. А если бы там он победил, возможно, это смягчило бы его гнев. В истории не было другого такого провала, который имел бы столь же тяжкие последствия. Именно афинской неудаче апостола Павла мы обязаны тем, что превратились в язычников-инвалидов, в язычников, пораженных молнией и распятых на кресте, в язычников, переживших долгую, растянувшуюся на две тысячи лет пошлость, пошлость глубокую и незабываемую.
*
Еврей, переставший быть иудеем, еврей, сошедший с пути истинного, то есть предатель. Отсюда впечатление неискренности, с которым воспринимаешь его призывы, его увещевания и его приступы бешенства. Он подозрителен: слишком уж убежденным он выглядит. Непонятно, как к нему подступиться, как его определить; оказавшись на перекрестке истории, он испытал множество влияний: Сначала он колебался, размышляя, какой путь избрать, но в конце концов выбрал один из них, благой путь. Деятели его типа играют наверняка, стараясь не рисковать: они ведь неустанно думают о том, как отзовется их слово и их поступки в потомстве, и если уж посвящают себя всецело какому-либо делу, то их жертвенность оказывается эффективной.
Когда я не знаю, на кого бы мне рассердиться, то открываю Послания и вскоре успокаиваюсь. Вот он, мой враг. Я просто впадаю от него в транс, я весь дрожу. Чтобы ненавидеть его с близкого расстояния, как современника, я вычеркиваю двадцать столетий и отправляюсь с ним в путь. Его успехи приводят меня в уныние, муки, которым его подвергали, наполняют меня восторгом. Я обращаю против него неистовство, сообщаемое им мне. Жалко вот только, что Римская империя поступала иначе.
Загнивающая цивилизация вступала в сделку с собственным недугом, проникалась любовью к разъедающему ее вирусу и, перестав себя уважать, позволяла апостолу Павлу ходить и ездить куда тому вздумается... Тем самым она как бы объявила себя побежденной, призналась в своей трухлявости, в своей конченности. А запах падали, как известно, привлекает и возбуждает апостолов, этих алчных и говорливых могильщиков.
Мир роскоши и света уступил агрессивности этих «врагов Муз», этих одержимых, которые еще и сегодня вызывают у нас панику и отвращение. Язычники встретили их иронией, оружием слишком безобидным и слишком благородным и бесполезным в борьбе с не понимающей тонких оттенков речи ордой. Рассуждающий тонкий ум бессилен перед грубым беотий-
цем, бормочущим свои молитвы. Динамизм, являющийся привилегией отребья, всегда приходит снизу и без труда торжествует над застывшими высокомерными улыбками презрения.
Античные мерзости были во много раз более сносными, чем мерзости христианские. Ведь христиане — это просто разрушители с воспламененными мозгами и дурацкими угрызениями совести, разрушители, ополчившиеся против прекраснодушия умирающего античного общества, дабы поиздеваться над сознанием, превратив его в «сердце». Наиболее компетентные из них принялись за дело с извращенностью, которая поначалу вызвала отвращение у мыслителей, но впоследствии постепенно поколебала их устои, наложила на них свой отпечаток и приобщила их к этой неслыханной затее.
А надо сказать, осень греко-римской эпохи была достойна иного врага, иной перспективы, иной религии. Как вообще можно говорить о каком-то прогрессе, имея перед глазами этот пример, пример того, как христианским басням удалось без труда задушить стоицизм! Между тем, если бы последний распространился повсюду и овладел миром, человек состоялся бы, состоялся бы полностью или хотя-бы частично. Смирение, ставшее обязательным, научило бы нас достойно переносить наши несчастья, научило бы нас помалкивать и хладнокровно смотреть на собственную никчемность. Может быть, из наших обычаев исчезла бы поэзия? К черту поэзию! Взамен мы получили бы способность безропотно переносить наши испытания. Способность никого не обвинять, не снисходить ни до печали, ни до радости, ни до сожаления, способность свести наши взаимоотношения с мирозданием к гармоничной игре поражений, жить с безмятежностью приговоренных, способность не умолять богов, а, скорее, посылать им предупреждения... Это оказалось неосуществимо. Теснимый на всех флангах, стоицизм остался верен своим принципам и элегантно умер без борьбы. На руинах мудрости обосновывается религия, которая навязывает свои правила игры. Люди никогда не избавятся от своей склонности предаваться отчаянию на коленях, а не стоя. Они стремятся к спасению из-за своей трусости и усталости, равно как и из-за своей неспособности возвыситься до безутешности, дабы черпать в ней основания для гордости. Умирая с надеждами, которые давали ему силы для того, чтобы жить, человек лишь позорит себя. Это ведь удел черни и болтунов — ползти к «идеалу» и в нем увязать. Одиночество — это не столько данность, сколько миссия: возвыситься до него и принять его — значит отказаться от опор низости, которая гарантирует успех и религиозного, и любого другого предприятия. Проанализируйте историю идей, поступков, взглядов, и вы увидите, что будущее всегда было сообщником черни. Никто не проповедует от имени Марка Аврелия: ведь он обращался лишь к самому себе, у него не было ни учеников, ни последователей. Зато сколько храмов продолжает по сей день вырастать на цитатах из Посланий апостола Павла. И пока так будет продолжаться, я буду без устали обличать того, кто так коварно сумел заинтересовать нас своими мучениями.
Лютер
Иметь веру — это еще не все; важно, помимо этого, претерпеть ее, словно проклятие, важно увидеть в Боге врага, палача, монстра и все же возлюбить Его, проецируя в него всю нашу бесчеловечность, как реальную, так и
ту, что живет в наших мечтах. Церковь сделала из Бога существо нелепое, ущербное и чересчур любезное, и Лютер возмутился. Господь, заявил он, — это не «простак», не «кроткий дух» и не «рогоносец», но «огнь пожирающий», ярость во плоти, существо «страшнее дьявола», которое с удовольствием нас пытает. И не то чтобы он почитал Господа с робостью. При случае он может его и одернуть, может поговорить с ним на равных: «Если Господь меня не защитит и не спасет моей чести, стыд ему за это и позор». Он умеет преклонять колени и унижаться, но умеет и дерзить, молиться в вызывающем тоне, переходить от вздоха к выговору, умолять полемически. По его мнению, для поклонения, как и для проклятия, любое слово хорошо, даже самое что ни на есть обыденное. Призывая Бога к порядку, он по-новому взглянул на смирение, объяснил, что оно обязательно не только для людей, но и для их творца. У него мы не видим ни благоговения, ни безосновательного беспокойства. Некоторый минимум агрессивности лишь подчеркивает веру: Бог глух к кротким мольбам. Он предпочитает, чтобы его грубо окликали, подталкивали, и ему нравится, когда между ним и присными происходят недоразумения, которые церковь старается всеми силами сгладить. Надзирая за стилем верующих, она отсекает их от неба, которое реагирует исключительно на проклятия, на ругательства, на утробные звуки, на выражения, бросающие вызов не только теологии или хорошему вкусу, но даже и... разуму.
Не спрашивайте у философов, чего стоит этот разум, — ведь их профессия требует лелеять и защищать его. Чтобы проникнуть в его тайну, обратитесь лучше к тем, кто познал его на собственной шкуре и плоти. Лютер не случайно обвинял его в блудливости. Он блудлив и по природе своей, и по повадкам. Преисполненный притворства, непостоянства, бесстыдства, он ни к чему не испытывает привязанности. Поскольку он не является ничем, разум отдается кому не лень, и все могут ссылаться на него: и праведные, и неправедные, и мученики, и тираны. Нет такого дела, которому бы он ни служил; он мерит всех одним аршином, не колеблясь, никому не оказывая предпочтения, и первый встречный может снискать его благорасположение. Только простаки провозглашают его нашим величайшим достоянием. А Лютер сорвал с него маску. Хотя верно и то, что не всем доводится встречаться с Дьяволом.
*
Ох уж эти умы, поддающиеся искушению, живущие на дружеской ноге с лукавым и бегающие от него лишь затем, чтобы с еще большим успехом вновь обрести его... «Я носил его, — пишет Лютер, — на своей шее... он спал рядом со мной в моей постели чаще, чем моя жена». В конце концов он даже задает себе вопрос, «не является ли дьявол самим Господом Богом».
Вера отнюдь не была для него тихим пристанищем, а была намеренным, искомым кораблекрушением, опасностью, льстившей ему и возвышавшей его в собственных глазах. Чистой религии суждено было бы остаться стерильной: все, что есть в ней глубокого и животрепещущего, имеет не божественное, а дьявольское происхождение. И стремление избавить ее от общения с Дьяволом ослабляет ее, делает ее анемичной и пресной. Чтобы поверить в реальность спасения, необходимо предвари-
тельно поверить в реальность падения: любой религиозный акт начинается с восприятия ада как первичной материи веры, а рай возникает лишь потом, в виде поправки и утешения, ибо это уже роскошь, излишество, случайность, ответ на нашу любовь к равновесию и симметрии. Необходим лишь Дьявол. Религия, обходящаяся без него, слабеет, распыляется, превращается в расплывчатое и резонерствующее благочестие. Тот, кто ищет спасения во что бы то ни стало, никогда не сделает большой религиозной карьеры.
Заслуга Реформации заключается в том, что она нарушила сон совести, отказалась от наркотиков Рима и противопоставила образу доброго Бога и непонятно какого Сатаны концепцию неоднозначного божества и всемогущего беса. Идея предопределения аморальна, и Лютер знал это. Отчасти именно поэтому он ее и поддерживал, активно внедряя ее в жизнь. Ведь его задачей было шокировать и возмущать умы, усугублять их страдания, пресекать надежды — словом, уменьшать количество избранных. Ему хватило честности признать, что в некоторых вопросах он прислушался к голосу Нечистого. Этим, например, объясняется смелость, с которой он порицал большинство верующих. Может быть, он пытался сбить их с толку? Вне всякого сомнения. Цинизм пророков примиряет нас с их учениями и даже с их жертвами...
*
Несмотря на свою неспособность надеяться, он все-таки смотрится освободителем: немало освободительных движений восходит прямо к нему. Дело в том, что он провозгласил абсолютный суверенитет Бога лишь для того, чтобы эффективнее умалить все остальные формы власти. «Почти невозможно, — пишет он, — быть князем, и при этом не быть разбойником». Его максимы, призывающие к мятежу, великолепны, но еще более великолепны его еретические максимы. Чередой расколов и триумфальным шествием инакомыслия Европа обязана именно ему. Предтеча множества новаторов, он все-таки имел перед ними неоспоримое преимущество в том, что не предавался оптимизму, этому пороку, позорящему революции. Находясь ближе, чем мы, к истокам Греха, он не мог не знать, что освободить человека вовсе еще не значит спасти его.
Стоя между Средневековьем и Возрождением, разрываясь между противоречащими друг другу убеждениями и влечениями, этот Рабле от тоски лучше, чем кто бы то ни было, подходил для того, чтобы оживить слабевшее и поблекшее христианство. Только он один знал, как надо взяться за дело, чтобы сделать христианство более мрачным. Его благочестие было черным. Даже благочестие Паскаля и Кьеркегора бледнеет по сравнению с его благочестием: первый — чересчур писатель, второй — слишком философ. Лютер был силен своей крестьянской неврастенией и обладал тем самым инстинктом, который позволяет противостоять и силам Добра, и силам Зла. Его безыскусная и смачная грубость не отталкивает. В нем нет ничего наигранного, ничего от классического апостола: ни ученой ненависти, ни актерского пыла. Сквозь бесцеремонность его страстей пробивается нотка юмора, которой очень и очень не хватало пропагандистам Креста. Так кто же такой Лютер? Это апостол Павел, научившийся человечности.
Начала
Примирившись с бессонницей от жизненных соков и тока крови, примирившись с паникой, владеющей всеми живыми существами, мы, наверное, в конце концов должны были бы вернуться в забытье и в неведение исконного нашего одиночества? И пока предшествующий бдению мир занимает наше внимание, мы успеваем позавидовать безразличию и полной неподвижности минерала, свободного от терзаний, которые подстерегают живых, обреченных иметь душу. Камень уверен в себе и ни на что не притязает, тогда как немая просьба дерева и пронзительный вопль животного — это уже выражение муки, хотя и бессловесное. Целые эры молчания и крика тщетно ждут, чтобы мы помогли им освободиться, чтобы мы стали их переводчиками... Отступники Слова, мы тянемся теперь только к царству безразличия, к мраку, к хмельной пелене, заволакивающей горизонт до появления света, к непрерывному экстазу в лоне той первозданной замутненности, следы которой нам изредка еще удается обрести в сокровеннейших глубинах нас самих или же на периферии Господа Бога.
Дата добавления: 2015-07-19; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Обратная сторона сада | | | По ту сторону жалости к себе |