Читайте также: |
|
Зеленая ехидна выползает из зарослей, подползает к нему и жалит его в руку, потом нападет на лошадь, которая гибнет первая. Тогда Шивантопель говорит лошади: «Прости, верный брат мой! Войди в упокоение! Я любил тебя и ты хорошо мне служил. Прости, скоро и я за тобой последую». Затем, обращаясь к змее: «Спасибо, сестрица! Ты положила конец всем моим странствованиям». Потом он кричит от боли и восклицает: «Великий Боже, возьми меня скорее! Я старался узнать тебя и сохранить закон твой! О, не дай моему телу превратиться в гниль и зловоние и стать пищей орлов!» Вдали показывается дымящийся вулкан, слышится грохот землетрясения, земля движется. Шивантопель восклицает в неистовом страдании, покуда земля, рушась, прикрывает его тело: «Я сохранил свое тело неприкосновенным! О, она поймет! Яни-ва-ма, Яни-ва-ма, ты, ты понимаешь меня!»
Пророчество Шивантопеля — повторение сюжета «Песни о Гайавате» Лонгфелло; поэт не сумел избежать сентиментальности и в заключение поприща Гайаваты ввел Спасителя белых, изобразив появление величавого представителя христианской религии и христианской цивилизации. (Тут будет уместным вспомнить «душеспасительную» деятельность испанцев в Мексике и Перу!) Это пророчество Шивантопеля снова ставит личность автора, как истинную цель его стремлений, в теснейшие отношения с героем. Если бы она жила в одно время с ним, он, наверное, женился бы на ней, но она, к несчастью, опоздала — 10 тысяч лун уже прошло. Это весьма значительное временное расхождение указывает на несовпадение и в другом смысле: эго мисс Миллер отделено пропастью от фигуры Шивантопеля. Он — полностью на «другой стороне». Она будет искать его напрасно, точно так же, как он ищет ее; другими словами, возможности встречи или объединения сознания и бессознательного никогда не будет, это единственное, что необходимо, чтобы скомпенсировать сознательную установку и сотворить целостность. Максимум, на что он или она способны — это грезить о подобной встрече или видеть ее во сне, и только так их души способны понять друг друга, полюбить и заключить в объятия. Но эта любовь никогда не станет сознательным фактом. В этом отношении ситуация для мисс Миллер не содержит благоприятного прогноза; так как любое реальное любовное отношение состоит, в конечном итоге, в том, чтобы девушка обрела своего героя, а герой — свою душу, и не в снах, а в ощутимой реальности.
ческой личности автора в высшей степени угрожает вторжение из бессознательного (эвфемистически воспринимаемое как «творческая фантазия»). Если бы только очаровывающий Шивантопель мог бы быть убран с дороги, то тогда, по крайней мере, оставалась бы некоторая надежда на то, что ее интерес вновь повернется на землю, и на ее рост, поскольку другой путь перекрыт смертью ее возлюбленного. Вторжение бессознательного очень опасно для сознательного разума, когда последний не в состоянии понять и интегрировать содержания, которые врываются в него. Чувства же, что мисс Миллер принадлежит «тем, кто понимает», определенно нет, хотя и совершенно ясно, что значит для нее «она, которая поймет». Поскольку она совершенно не понимает, что же случилось, ее ситуация весьма критическая, так как в этих обстоятельствах есть очень опасный шанс для сознания быть оккупированым бессознательным, что действительно и случилось несколько позже с фатальным исходом[744].
Когда случается подобное вторжение, мы часто сталкиваемся с ситуацией, в которой бессознательное наверстывает или догоняет («принимает на себя») сознательный разум. Последний так или иначе «зацикливается» с тем результатом, что бессознательное принимает на себя функцию «впередсмотрящего», функцию реализации прогрессистских побуждений, самого процесса трансформации во времени и выходит из тупика. Содержания, поступающие вследствие этого в сознание, представляют архетипические репрезентации того, что пережил бы сознательный разум в случае, если тупиковое положение было бы обойдено. Тенденция оставаться спокойным легко просматривается из особого акцента на ненарушенности тела, равно как и из желания сохранить его от тления в могиле. Она хочет остановить вращение колеса, которое катит годы жизни, хочет уцепиться за детство и вечную юность, а не умирать и гнить в земле. И хотя мы можем забыть в долго лелеемых чувствах юности, в мечтательных воспоминаниях, упрямо цепляющихся к этим чувствам, что колесо это катится вперед, однако же седеющие волосы, дрябнущая кожа, морщинистое лицо оказываются безжалостным напоминанием, что вне зависимости от того, выставляем ли мы себя навстречу разрушительным силам или нет, яд втихомолку ползущей змеи времени, тем не менее, делает свое дело. Бегство из жизни вовсе не исключает нас из подчиненности законам старения и смерти. Невротик, который пытается ускользнуть от необходимости жить, ничего не выигрывает, а только обременяет себя ношей постоянного печального предвкушения старения и умирания, которые должны быть особенно жестоки из-за полной пустоты и бессмысленности его жизни. Если для либидо невозможно стремиться и двигаться вперед, вести жизнь, которая с готовностью примет любые опасности и даже смерть и гниение на завершающем этапе, то оно устремляется назад по другой дороге и погружается в свои собственные глубины, постепенно спускаясь к старым представлениям о бессмертии всего живущего, к прежнему стремлению к возрождению.
Эту дорогу и поэзией своей, и всей своей жизнью нам указывает Гельдерлин. Предоставляю слово самому поэту в его песнях:
Вечно плод в своем бутоне Роза нежная несет. Пусть краса и жизнь на склоне, И настанет срок невзгод, —
Роза, мы увянем тоже, Облететь нам суждено, Но взрастят, кто нас моложе, Жизни свежее зерно![745]
По поводу этого стихотворения надо заметить следующее.
Роза есть символ любой женщины[746]. Когда поэт в мечтах своих видит себя и розу на лоне природы, то психологически ясно, что он все еще находится у матери. Там он встречает вечное зарождение и возобновление, потенциальную жизнь, имеющую перед собой все, содержащую в себе все возможности реализации без всяких обязательств дать этим возможностям форму. Плутарх в наивной форме высказывает то же самое в своем изложении мифа об Осирисе: Осирис и Исида совокупляются в чреве матери. Гельдерлин понимает это так же, как завидное право богов вечно наслаждаться ранним детством; так, он говорит в «Песне судьбы Гипериона»:
Лишенные судьбы, подобно спящему младенцу
дышат небесные. Дух их вечно цветет, целомудренно охраняемый
в скромном бутоне,
И безмолвно глядят их безмолвные,
вечно светлые глаза[747].
Этот отрывок показывает, что означает небесное блаженство. Гельдерлин никогда не смог забыть то первое и высочайшее блаженство, мечты о котором навсегда отвлекли его от действительной жизни. Притом в этом стихотворении затронут и старинный мотив близнецов в чреве матери. У Фробениуса[748] находим легенду, по которой великий змей (происшедший из маленькой змеи в дупле дерева, благодаря так назывемому «выращиванию змеи») в конце концов пожирает всех людей (поглощающая мать-смерть); переживает их только одна беременная женщина; она выкапывает яму, покрывает ее камнем и, поселившись в ней, рождает близнецов, которые потом убивают дракона. Совместное пребывание в матери также прекрасно изображено в одном африканском мифе: «В начале Обата- ла — небо, и Одудуа — земля, жена его, лежат вместе в тыкве, тесно прижатые друг к другу»*. Сохраняться в «скромной почке» — образ, уже встречающийся у Плутарха, который говорит, что солнце по утрам рождается из бутона цветка. И Брахма исходит из почки (рис. 96). В Ассаме из почки же рождается первая пара людей.
ЧЕЛОВЕК
Едва показались из вод верхушки старых твоих гор, о земля, и первые зеленые острова, блаженно вдохнув, далеко распространили над океаном в майском воздухе аромат юных лесов, и радостно увидели очи солнце-бога своих первенцев, деревья и цветы, этих смеющихся детей его молодости, из тебя рожденных, о земля, — как на прекраснейшем из островов...
Под виноградными лозами лежало, рожденное в сумеречной утренний час после теплой ночи, прекраснейшее дитя твое, о земля. И мальчик возвел очи к отцу Гелиосу и, вкушая различные ягоды, выбрал кормилицей священную лозу. Вскоре он вырастает. Боятся его звери, ибо человек не таков, как они. Но смело, по-своему, соединены в нем искони высокая душа отца его с твоею сладостностью, с твоею горестностью, о земля! Он желал бы походить на вечную природу, страшную мать богов.
Поэтому, о земля, заносчивая его гордость отгоняет его от сердца твоего, и напрасны твои нежно подносимые подарки; слишком сильно бьется гордое сердце в его груди.
Человек должен покинуть душистые луга своих берегов, направляясь в воды, лишенные цветов; и хотя его рощи,
* Holderlin J. Ch. F. Gedichte. S. 115.
Светлый образ твой впивая с жаждой, В те года, как ты, богат я был. Место для своей слезинки нежной, Для любви весь мир я находил.
Солнце отвечало мне порою, Сердца моего услышав зов. В те года я звал звезду сестрою[749] И весну — мелодией богов. Как по роще ветры шаловливы Пробегают в полудневный зной, Так по сердцу радости приливы Проплывали медленной волной.
И когда у родника в долине[750], Там, где зелень юная кустов
Поднималась к каменной вершине И лазурь сияла средь листов Я стоял, осыпанный цветами, Их дыханье пил, а в вышине Плыло осиянными путями Золотое облако ко мне[751].
И когда в пустынях одиноко Я блуждал, и в черных замках скал Мне звучал могучий глас потока, Мрак меня завесой облекал И, бушуя ночью над горами, Буря слала ветры с высоты, Там, где молний вспыхивало пламя, Дух Природы, мне являлся ты!
Мир благой! Стократ в слезах счастливых, Как бурливые потоки те, Что в морских сливаются заливах, Я в твоей терялся полноте! Я рвался из Времени пустыни, Радостно везде искал пути, Как паломник, ищущий святыни, Чтобы в Бесконечность перейти.
Святы вы, златые детства грезы! Вы добро взрасили в тишине, Вы скрывали жизни скорбь и слезы, То, что не сбылось, дарили мне. О Природа! Той порою ясной В мирном свете прелести твоей
Возросли плоды любви прекрасной[752], Как аркадских урожай полей.
Все мертво, что прежде было мило, Умер мир моих былых чудес. Как жнивье, пустынна и уныла Грудь, вмещавшая весь круг небес. Если б вновь участья песню спела Та весна моих скитаний мне! Утро жизни миновать успело, В сердце снова не расцвесть весне.
Вечны подлинной любви страданья, Только тень — все то, что любим мы. Умерли, увы, мои мечтанья, Дух Природы скрыт покровом тьмы. Где твоя отчизна, ты не знало, Сердце, средь веселья юных дней. Коль тебе о ней лишь грезить — мало, Лучше не расспрашивай о ней[753].
ПАЛИНОДИЯ
Зачем охватывает меня, точно сумерки,
Ласковая твоя зелень, о земля?
Зачем дышишь ты на меня, как в прошлые дни,
О тихий воздух?
Шумят все вершины...
Зачем будите вы мою душу?
Зачем подымаете вы во мне прошлое?
Пощадите меня, добрые,
Не трогайте пепла моих радостей;
Вы лишь насмехаетесь — проходите же мимо,
О боги, лишенные судьбы,
И да цветет ваша юность, затмевая стареющего,
Если же вы хотите,
Если вы хотите присоединиться к смертным, То взгляните на цветущих вокруг вас многих дев, Юных героев. Смотрите,
Утро кажется прекрасным на ланитах счастливых, И привлекательно звучат песни праздных. В былое время и в моей груди Волною звучали песни —
Тогда небесная радость светилась в моих глазах[754].
Золотой блеск природы утрачен в результате разлуки с детским блаженством, с юностью, и будущее представляется безнадежно пустым. Но яд оглядывающейся тоски, стремящейся обратно, дабы опуститься в собственную глубину, отнимает блеск природы и радость жизни. И все это из-за привычки высматривать что-либо снаружи вместо того, чтобы вглядываться вовнутрь, в глубины депрессивного состояния. Подобное оглядывание назад ведет к регрессии и является первым шагом на этом пути. Регрессия есть также и непроизвольная ин- троверсия по мере того, как прошлое становится предметом воспоминаний и приобретает поэтому психическое содержание — делается фактором эндопсихическим. Этот возврат в прошлое рассматривается поэтому как бессознательная компенсация, содержание которой должно стать осознанным, если ей (компенсации) предстоит быть в той или иной степени результативной. Это может быть достигнуто только лишь сознательной регрессией наряду с депрессивной тенденцией и интеграцией самих воспоминаний, столь активизировавшихся в сознательном разуме.
ЭМПЕДОКЛ
Ты ищешь жизни, ты ищешь, А из земной глубины вырывается блестящий
божественный огонь
и, содрогаясь от жажды (конца),
ты бросаешься в пламень Этны.
Так царица дерзновенно растворяет
жемчужину свою в вине; и пусть!
Лишь бы ты, о поэт, не пожертвовал твоим богатством,
Бросая его в бродильную чашу!
Но для меня ты столь же свят,
Как власть поглотившей тебя земли,
о смелый убитый!
Как бы я желал последовать в глубину за героем, Если бы меня не удерживала любовь[755].
В этом стихотворении проглядывает тайное стремление поэта к материнским глубинам и к бегству в регенерирующую утробу (рис. 122). Он хотел быть растворенным, как жемчужина в вине, хотел быть пожертвованным в чаше, «кратере» возрождения. Он стремился повторить Эмпедокла, о котором Гораций говорит: «Эмпедокл, жаждущий божественного бессмертия, готов ради этого невозмутимо прыгнуть в пылающую Этну»[756].
Он хочет идти путем героя, идеальной фигуры, которая маячит перед ним, и разделить его судьбу. Однако любовь все еще удерживает его в свете дня. Либидо все еще имеет перед собой объект, который делает жизнь осмысленной и ценной. Если бы этот объект был покинут, то либидо погрузилось бы вглубь,
i) царство подземной матери для возрождения:
ПОСЛЕДНЕЕПРОСТИ (In Memoriam) Каждый день я выбираю
новую дорогу, То в зеленые леса, то к ключу, Где купаются, или к утесу, Где цветут розы, смотрю вдаль с холма,
Но нигде, красавица, нигде
не нахожу тебя при свете дня, И рассеиваются в воздухе
слова, набожные слова, Которыми я у тебя некогда...
Да, ты далек, о блаженный лик! И сладкий звук твоей жизни
гаснет,
Не услышанный мною; Где же вы, волшебные песни,
Некогда успокаивающие мое сердце блаженным покоем? Как давно это было! О, как давно! Юноша состарился, даже земля, Когда-то улыбавшаяся мне, изменилась!
Прости! Каждый день душа моя прощается И возвращается к тебе, о тебе плачут очи мои, Дабы яснее увидать ту страну, Где ты теперь находишься*.
Тут уже ясно слышится отречение, зависть к собственной юности, стремление к тому времени, «лишенному трудов», которое так хотелось бы удержать из-за глубокого отвращения ко
Рис. 122. Утроба Мировой Матери. Деревянный сосуд. Конго |
* Holderlin J. Ch. F. Gedichte. S. 157.
на ли«чаина»internmnit*ЛшмишипИИИ^иммМмиуцёШДИМ |
всякой обязательной деятельности, не вознаграждаемой непосредственным наслаждением. Последняя строфа не предвещает ничего хорошего: поэт вглядывается в другую страну, в берег солнечного заката или восхода. Любовь его уже не удерживает, узы, связывающие его с миром, порваны, и он громко взывает о помощи, обращаясь к матери.
АХИЛЛ
Великолепный сын богов! Потеряв возлюбленную, Ты пошел на берег моря и заплакал над водами. Сердце твое, жалуясь, стремится в глубину
священной пропасти, Где, далеко от шума кораблей, глубоко под волнами, В мирном гроте, живет прекрасная Фетида, Твоя покровительница, богиня моря. Могучая богиня была матерью юноши; Она когда-то любвеобильно выкормила мальчика На утесистом берегу его острова, под могучие песни волн, И превратила его в героя, купая в подкрепляющем океане. И мать услыхала жалобу юноши, печально поднялась
со дна морского, Подобно легкому облачку, нежным объятием Утешила страдания своего любимца. И он услыхал ее вкрадчивые речи, сулящие ему помощь. Сын богов! Будь я подобен тебе, и я бы мог доверить Тайное мое горе одному из небесных. Но я и глядеть
не должен на это, Должен переносить позор этот, точно я никогда
не принадлежал ей,
Со слезами вспоминающей обо мне. Добрые боги! Вы все же слышите всякую людскую мольбу. С первых моих лет я глубоко и набожно люблю тебя, О священный свет дневной; сердце мое с чрезмерной тоской, С глубокой искренностью чувствовало и землю, И источники, и леса твои, и тебя, о отец, мой эфир! О добрые боги! Утишите же вы свои страдания, Дабы душа моя не умолкла слишком рано, дабы я мог
продолжать жить
И благодарить вас радостной песнью в течение
быстро пролетающего дня, О высокие небесные власти — благодарить за прежде
содеянное мне добро,
За радости промелькнувшей юности;
Впоследствии же великодушно возьмите к себе одинокого[757].
Песни эти весьма ярко живописуют постоянное отставание и постепенно растущее отчуждение от жизни, все более глубокое опускание в пропасть памяти — лучше, нежели можно было бы это сделать сухими словами. К этим песням обращенной вспять тоски присоединяется, подобно некоему жуткому, загадочному гостю, апокалиптическая поэма «Патмос», как бы окутанная глубинными туманами, всеохватывающими «рядами облаков» матери, посылающей безумие. В поэме этой вновь загораются старинные мифологические помыслы, одетые символами предчувствия смерти и возрождения жизни.
Вот несколько наиболее значительных отрывков из «Патмоса»: Близок
И трудно постигаем Бог, Но там, где опасность, Там является и спасающее[758].
Слова эти указывают, что либидо теперь достигло наибольшей глубины, где «опасность велика»[759]. Там «близок Бог»: там человеку возможно найти внутреннее солнце, собственную свою солнечную обновляющую природу, скрывающуюся в материнских недрах, подобно солнцу, в ночные часы. Поскольку жизнь продолжается, несмотря на утрату юности; и действительно жизнь будет даваться с величайшей напряженностью, если оглядка на то, что уже умерло, не мешает двигаться вперед. Оглядывание назад будет совершенно правильным, если только оно не влияет на внешние обстоятельства, которые уж никак не могут быть приведены в обратное состояние; вместо этого необходимо смотреть, откуда исходит это очарование прошлым. Золотая дымка воспоминаний детства встает не столько из объективных фактов, сколько из смеси магических образов, в большей степени интуитивных, нежели действительно осознанных. Притча об Ионе, проглоченном китом, в точности воспроизводит эту ситуацию. Человек погружается в детские воспоминания и исчезает из существующего мира. По всей видимости, он обнаруживает себя в глубочайшей тьме, но неожиданно у него возникают видения потустороннего мира. Это «таинство», которое он узрел, представляет, собственно, запас или фонд первоначальных образов, которые каждый из нас приносит с собой по праву своего человеческого рождения,— сумму всеобщих врожденных форм, свойственных инстинктам и влечениям. Я назвал это «потенциальное» психическое коллективным бессознательным. Если этот уровень активирован регрессивным либидо, то есть возможность обновления жизни, равно как и ее разрушения. Регрессия, ведущая к своему логическому заключению, означает обратное связывание с миром природных влечений, которые в своем формальном или идеальном аспекте являются видом первичной материи (prima materia). Если эта первичная материя может быть ассимилирована сознательным разумом, то это приводит к реактивации и реорганизации ее содержаний. Но если сознательный разум демонстрирует неспособность к ассимиляции новых содержаний, вытекающих из бессознательного, то возникает опасная ситуация, в которой они (содержания) сохраняют свою первоначальную, хаотическую и архаическую форму и, соответственно, подрывают единство сознания. Результирующее умственное расстройство вполне мудро названо шизофренией, поскольку оно составляет вид безумия, возникающего в силу расщепления разума как такового.
В этой поэме Гельдерлин описывает переживание вхождения в эту удивительную страну изначальных образов:
В расселинах, во мраке Живут орлы и сыны Альп? Бесстрашно переходят через пропасти По легким мостам.
Эти слова развивают все далее это мрачно-фантастическое стихотворение. Орел, птица солнца, обитает в темноте — либидо скрылось; но обитатели гор шагают по высотам, вероятно, это боги («вы странствуете по высотам, в свете») — образы, символизирующие солнце, идущее по небу, летящее над пропастью, над бездной подобно орлу.
Потому — ибо вокруг теснятся вершины времени, и наилюбимейшие находятся на близких, но разобщеннейших горах, — потому даруй нам невинную воду, о, даруй нам крылья проникновенного разума, дабы перелететь и вновь вернуться!
Первые строки являются неясным изображением гор и времени (вызванным, вероятно, солнцем, странствующим над горами); следующая картина — пребывание наиболее любящих вблизи друг от друга при одновременной разлуке, вероятно, относится к жизни в подземном мире[760], где мы соединены со всем, что мы когда-то любили, в то же время не будучи в состоянии наслаждаться этим счастьем, — ибо все окружающее нас лишь тень и призрак, все лишено жизни. Там сошедший в глубину пьет «невинную воду», вероятно «детскую», обновляющее питье[761], долженствующее снова вырастить его крылья, чтобы он мог вернуться к жизни окрыленным, как окрыленный солнечный диск (рис. 11, 22), поднимающийся от воды подобно лебедю. («Крылья, чтобы перелететь и вновь вернуться».)
Так говорил я. Тогда
Увлек меня гений скорее, нежели я ожидал, Вдаль от собственного моего жилища, туда, Куда я никогда не думал попасть! При прохождении моем в сумерках Смутно рисовались тенистые леса И тоскующие ручьи моей родины, Но я не узнавал этой страны.
63Б
После темных, загадочных слов, которыми поэт в начале своего произведения высказывает предчувствие того, что приближается, начинается солнечный путь («ночное странствование по морю») к востоку, к восходу, к тайне вечности и возрождения, о которой мечтает и Ницше, упоминая о ней следующими словами, полными глубокого значения:
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — кольцу возвращения!
Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность![762]
Гельдерлин выражает то же томление великолепной картиной, отдельные черты которой нам уже знакомы:
Но скоро, в свежем блеске, в золотой дымке, таинственно расцвела передо мною Азия, приближаясь ко мне с быстротою солнца, обдавая меня запахом тысячи вершин; и я, ослепленный, стал искать того единственного, что было мне знакомо, ибо необычными казались мне широкие улицы, где от Тмола спускается украшенный золотом Паткол, где стоят Тавр и Мессагис, где сад полон цветами. Но подобно тихому огню расцветает в озаренной вышине серебряный снег, и древний плющ[763] *, свидетель бессмертной жизни, растет у неприступных стен; а праздничные божественно выстроенные дворцы поддерживаются стволами живых кедров и лавров.
Это картина апокалиптическая: материнский город, стоящий в стране вечной юности, окруженный листьями и цветами непреходящей весны[764] (рис. 56).
Здесь поэт Гельдерлин отождествляет себя с Иоанном, некогда жившим на Патмосе в соединении с «сыновьями Вышнего» и видевшим его лицом к лицу:
Когда они сидели вместе, соединенные, в час пира, тайной виноградной лозы, — и спокойно предвидя смерть великою душою, Господь высказывал им последнюю любовь...
После этого Он умер. Об этом многое можно бы сказать. И друзья напоследок еще увидали победоносный взгляд Его; Радостнейшего...
И потому Он послал им Духа; и торжественно дрогнул дом, и, гремя, прокатилась божественная гроза над вещими их головами,
в ту минуту, когда восторжествовавши над смертью,
они сидели вместе,
погруженные в глубокие думы, —
теперь, после того, как прощаясь,
Он еще раз им явился.
Ибо теперь погас
царственный солнечный день
и само оно (солнце), божественно страдая,
переломило прямо блистающий скипетр,
ибо оно должно было вернуться
в предопределенное время.
Картина эта основана на жертвенной смерти и воскресении Христа: образы, составляющие ее суть, подобны самопожертвованию солнца, добровольно ломающего свой лучистый, оплодотворяющий скипетр, уверенно надеясь на воскресение. По поводу «лучистого скипетра» надобно заметить следующее: пациентка г-жи Шпильрейн говорит, что «Бог пронзает землю лучом». Земля для нее является женщиной. Она понимает солнечный луч на мифологический лад, как нечто упругое или твердое: «Иисус Христос доказал мне свою любовь, ударив в окно лучом своим». Ту же мысль об упругости солнечных лучей я нашел и у других душевнобольных. Молот Тора, глубоко вонзающийся в землю, которую он рассекает, можно сравнить с ногой Кенея. В глубине земли молот действует как клад, ибо с течением времени он снова постепенно выступает на поверхность, то есть вновь рождается из земли («сокровище расцветает»). На том месте, где Самсон бросил ослиную челюсть, Господь разверз землю, и оттуда забил источник[765]. Источники возникают также из следов лошадиного копыта и ног других животных, отпечатков ноги и т. д. Волшебная палочка и скипетр вообще входят в эту категорию значений. Греческое слово спсртгсроу связано с акаяо^, акгртсхуюу, ак^ясоу — «посох, палка»; акт]ЯХО^ — «штормовой ветер». Латинское scapus означает «стрела, древко копья, ножка, стержень»; древневерхненемецкий scaft — «копье, пика»[766] (рис. 95).
И мы снова встречаем в этом контексте связи, уже нам знакомые как символы либидо. Ломание скиптера означает поэтому жертвование властью, которой доселе пользовались, то есть либидо, организованным в определенном направлении.
Переход к христианской мистерии через Патмос от Азии в стихотворении Гельдерлина только кажется внешним соединением, в сущности же своей является ходом мысли, полным глубокого смысла. Это — вхождение героя в смерть и потустороннюю страну, как самопожертвование его с целью достигнуть бессмертия. В то время как солнце закатилось, а любовь кажется умершей, люди с таинственной радостью ожидают возобновления всей жизни:
И радостью Стало отныне
Жить в любящей ночи, вперяя невинные очи, В эти бездны премудрости!
В глубине обитает премудрость, премудрость матери. Отождествление с нею есть дарованное нам предчувствие глубочайших тайн, искони собранных, наслоившихся и сохраненных человеческим духом. И Гельдерлин в болезненном своем экстазе чувствует умноженное величие всего виденного, но для него, в противоположность Фаусту, не столь важно вывести на свет божий то, что он почерпнул в глубине:
И не будет несчастием, если нечто
И утратится, и смолкнет живой звук
Речи: ибо и божественный труд похож на наш труд.
Вышний не требует
Всего сразу;
Под двумя видами обретается железо в шахте И неоднородна смола, кипящая в Этне. Если бы я обладал богатством, То создал бы образ И был бы подобен духу[767], Такому, каким он был.
То, что поэт узревает в своей вулканической яме, поистине является «Духом», как это и всегда было, а именно — всеобщность первичных форм, из которых возникают архетипичес- кие образы. В этом мире коллективного бессознательного дух появляется как архетип, наделенный верховным значением и выраженный через фигуру божественного героя, двойником или неотъемлемой частью которого на Западе является Христос.
Мертвых будит он,
Тех, которые не подверглись заключению И не произошли от грубейшего.
И если небесные теперь Любят меня, как я думал...
Неподвижен знак отца[768] На сумеречных небесах. И под ним стоит еще некто В продолжении всей своей жизни. Ибо еще жив Христос.
Но подобно Гильгамешу, некогда лишенному демонической змеей волшебной травы, принесенной им из блаженной Страны Запада (рис. 52), и Гельдерлин заканчивает свою поэму болезненной жалобой, дающей понять, что за нисхождением его к теням не последует победоносного воскресения:
Есть власть,
Позорно вырывающая у нас сердце наше, Ибо всякий из небесных требует жертв!
Поэт слишком поздно понял, что необходимо пожертвовать оглядывающейся вспять тоской, которая желает лишь оживить бездеятельное блаженство и пассивность детства еще до того, как небесные силы вырвут у нас жертву (а с ней и всего человека).
Потому-то я и называю мудрым совет, данный нашему автору ее бессознательным, — пожертвовать инфантильным героем, дать ему возможность умереть, поскольку в действительности он есть не более чем персонификация регрессивных и инфантильных мечтаний, не имеющий ни воли, ни энергии сделать доброй свою антипатию к этому миру путем вылавливания чего-то другого из первичного океана бессознательного, что действительно могло бы быть героическим делом. Такая жертва может быть совершена только через всецелое посвящение жизни. Причем нужно целиком вывести наружу все либидо, бессознательно связанное семейными узами, поставив его в общение с людьми; ибо для благополучия каждого в отдельности необходимо, чтобы всякий, бывший в детстве лишь частичкой механизма сложной ротационной системы, выросши, стал бы самостоятельным центром новой однородной системы. Видно и помимо дальнейших разъяснений, что подобный образ действий предполагает самостоятельное разрешение каждым в отдельности своей сексуальной проблемы или, по меньшей мере, усиленную работу каждого над ней; ибо в противном случае незагруженное либидо будет неизбежно оставаться зафиксированным на бессознательной эндогамной связи с родителями и будет серьезно мешать индивидуальной свободе. Тут уместно вспомнить, что Христос своей проповедью беспощадно стремился разлучить человека с его семьей; в разговоре с Никодимом мы видели особое старание Христа придать регрессии символическое значение. Обе эти тенденции имеют одну и ту же цель — освобождение людей от «зацикленности» на родительской семье, от их слабости и неконтролируемых инфантильных чувств. Поскольку, если человек позволяет своему либидо «зациклиться» на своем детском окружении и не высвобождает его для более высших целей, то он попадает под чары бессознательного принуждения. Где бы он ни был, бессознательное будет воссоздавать инфантильное окружение, проектируя его комплексы, репродуцируя все вновь и вновь — в полном пренебрежении к его жизненным интересам — ту же самую зависимость и недостаток свободы, которые характе-
Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав