Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

26 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Для полноты картины не хватало природного аккомпанемента. И вот серебряно-тусклое небо цвета вощеной аптечной бумажки, где маленькие, чуть побольше солнца, облака были будто видный на просвет лекарственный порошок,– это небо, ничего, кроме горечи, не обещавшее, вдруг разразилось невесть откуда взявшимся дождем. Скорые капли, тяжелей и драгоценней обычной воды, крупно засверкали в солнечных лучах, вприпрыжку обогнали Рябкова, на бегу обсыпали зеркально заблестевший, заморгавший куст, где впору было искать и собирать небесное стекло; заулыбавшийся Рябков ощутил холодный щелчок, будто ему столовой ложкой стукнули по лбу. Восторженно взвизгнув, ребенок вырвался от матери и, шатаясь, неровно раскинув ручонки, закружился в пустоте, среди неуловимых в воздухе дождин. С тою же внезапностью, с какой начался, радужный горящий дождь унесся прочь, оставив на асфальте голубоватые кляксы, похожие на следы, по которым, казалось, можно было догнать счастливого беглеца. Растерянный ребенок с размаху сел на землю, довольно далеко от матери, улыбавшейся ему из-под журнала, раскрытого над головой. С густым и ужасным ревом, превратившим детское лицо в подобие разбитой, истекающей белком яичной скорлупы, ребенок протянул Танусе грязные ладони в припечатанном песке,– и по тому, как совершенно не изменилась нежная улыбка Тануси, когда она пошла на жуткий вопль, вынимая платок, Рябков внезапно понял, что его Тануся совершенно счастлива. Больше ему ничего и не было нужно, он так и сказал себе: «Больше мне ничего не нужно»,– и пошел своей дорогой, отрывая и зажевывая большие куски батона, вдыхая легкий запах гари, оставшийся от дождя. Неизвестно как, но к Рябкову пришла запоздалая свобода быть счастливым самому. А наутро в понедельник Катерина Ивановна, постоянно носившая волосы заколотыми в пирожок, вдруг явилась со своею давнишней прической – гладкой косою, обкрученной вокруг головы,– и Рябков осознал, что давно питает к ней подобие нежности; ему показалось даже, что все его прежние шатания и глупые поступки были всего лишь иносказания любви, наконец-то его покорившей.

 

Глава 15

 

Однако все это принадлежало только к области фантазий. Сергею Сергеичу было известно, что Катерина Ивановна живет в однокомнатной квартире вместе с матерью, очень строгой и здоровой женщиной. Маргарита честно рассказала ему, что Софья Андреевна человек с характером, что она все время норовит присутствовать, и все при ней ведут себя неестественно, словно не умеют ни пить, ни есть, ни говорить. Рябков отлично мог себе представить, что такое лежать в супружеской постели через ширму или шкаф от такой внимательной родственницы; он понимал, что все его прежнее неумение, когда живые женщины казались тяжелыми и неподатливыми, будто бревна, когда руки не видели плоти, которую сжимали, а в поле зрения оставались только женские огромные, словно сапожной ваксой накрашенные глаза,– тотчас к нему вернется. Втайне Сергей Сергеич желал Софье Андреевне долголетия и сил, так как она избавляла его ото всякой ответственности, в том числе и за собственные чувства. Время шло с удивительной легкостью, осенние листья летали будто бабочки среди темных против солнца древесных стволов, повсюду продавались дешевые дыни со смокшей марлевой мякотью, с мешками скользких семян,– и зима легла аккуратным чехлом, словно сшитая по мерке каждой крыше, каждому бортику и поребрику, каждому приткнувшемуся отдыхать автомобилю. Посвежевший и даже пополневший от долгого воздержания Сергей Сергеич уже подумывал: а не завести ли ему действительно романа с Верочкой, все более к нему благосклонной и нарочно дававшей заглядывать за свои большие вырезы, где, сентиментально прижавшись друг к дружке, сидела пара белых голубков? На новогоднем вечере, когда первые пустые бутылки перекочевали под стол, а оплетенная гирляндами комната закружилась каруселью вокруг горящей искусственной елочки размером с юлу, Сергей Сергеич совсем было решил приступить. Пользуясь непонятным отсутствием Катерины Ивановны, он дурачился и мешал захмелевшей Верочке резать мнущийся, как подушка, хитро украшенный торт,– но тут Маргарита, в черном нарядном платье, в черных прозрачных чулках, отчего ее костлявые ноги походили на рентгеновские снимки, непререкаемо отвела его в сторонку и севшим шепотом сообщила, что мать Катерины Ивановны при смерти.

 

Софья Андреевна всегда величаво переносила недомогания и после давней злосчастной ангины, когда ее чуть не убила таблеткой родная дочь, почти не обращалась к врачам. Она считала моральным долгом почти не иметь того, что называют телом,– не иметь отношения к собственной плоти, белье для которой целомудренно походило на простые мешки, аккуратной стопкой сложенные в шкафу. Обладать желудком или мочевым пузырем было, по ее ощущениям, так же непристойно, как обладать, к примеру, грудью, плохо заправлявшейся в большие, как панамы, чашки бюстгальтера и словно дергавшей ее под мышки на бегу к причалившему троллейбусу. Каждую жалобу тела Софья Андреевна воспринимала только как признак усталости и разрешала себе разве что немного полежать на диване с книжкой, поставленной перед самым подбородком, на котором, когда ее глаза доходили до нижних строк, выдавливалась складка.

С другой стороны, Софья Андреевна сознавала, что нарушает дисциплину и меру в отношениях с врачами. Такая мера существовала и была понятна каждому, кто хоть раз побывал в поликлинике, в этой конторе-альбиносе, где структура и порядок проступали с непреложной четкостью и где, однако, разъяснительные надписи на стеклянных барьерах и дверях, обращенные к посетителям, означали полную абракадабру для тех, кто сидел внутри. Служащие поликлиники руководствовались внутренними ориентирами и образцово выполняли свои обязанности, представляя собою иерархию специалистов: перед каждым больным имелся единственный и данный врач, административно соответствующий ему на карте города, разбитого на районы. Поэтому между больным и врачом устанавливались особые отношения, обязательность которых Софья Андреевна ощущала всей своей дисциплинированной душой. Нельзя было беспокоить врача из-за ерунды, но следовало сообщать обо всех сколько-нибудь серьезных, событиях, чтобы не создавать ему дальнейших и худших забот и не отвлекать его от других пациентов, вовремя доставивших себя и свои анализы; теплые баночки полагалось отвозить в дальний конец Заводского микрорайона, в больничный городок среди расшатанных сосен, плававших верхушками в небе, будто отпущенные весла в воде,– и успевать туда до половины девятого утра.

Перед врачами у Софьи Андреевны накопилось немало долгов. Порою боль в спине делила ее пополам и заставляла проходить несколько шагов неведомо куда, чуть не под колеса сигналящих машин. Иногда Софье Андреевне было настолько не по себе, что она хваталась двумя руками за все, на что наткнется, и однажды обнаружила себя отчаянно дергающей дверь закрытой почты. Домашняя пища, которую Софья Андреевна уважала как результат своего труда, теперь казалась чрезмерно горячей и странной на вкус. Все-таки Софья Андреевна охлаждала содержимое своей тарелки почти до пластилина и принуждала себя съедать, подбирая по кругу чайной ложечкой, свою обычную порцию, а потом стоически сносила хлещущую, пахнущую брагой рвоту, от которой в глазах делалось темно, и очень трудно было подбирать комком тяжелой тряпки скользкую гущину. Софья Андреевна старалась не видеть ничего плохого в том, как изменились ее ощущения вкуса, и даже специально жевала древесные листики, отдающие разными сортами одеколона, слизывала собственную кровь из пореза, отдающую почему-то муравейником: весь мир, зеленый и розовый, кислый и жгучий, был, казалось, напитан ядом, и Софья Андреевна терпеливо принимала яд. Дома, при сильных болях, она подкладывала под спину подушку с вышитыми розами,– буквально принуждала себя к этому общепринятому средству, нисколько ей не помогавшему. На увещевания школьного медработника, очень добросовестной, немного пучеглазой женщины, сильно припадавшей грудью на свой рабочий стол, Софья Андреевна виновато отговаривалась практикантами и четвертными контрольными. Ссылаясь на большую загрузку и преподавательский долг, она и за собою чувствовала известные права и разрешала медработнику говорить о своем болезненном виде – что подтверждалось всеми зеркалами, где глаза у Софьи Андреевны, обведенные синевой, были большие, будто засохшие чернильницы. Направления, получаемые в школьном медкабинете, она тихонько прятала от самой себя в старую, слабо пахнущую шоколадом коробку из-под конфет.

Однако после любовного пожара, оставившего в кухне сырую банную духоту, и особенно после свадьбы Кольки с Маргаритой, где Софья Андреевна чувствовала себя примерно как на своей, а дочь, разинув рот, баюкала под музыку, среди других поникших пар, какого-то блаженного очкарика,– наступили смутные времена. Отупевшая Софья Андреевна, уже не особо страшась врачебного нагоняя, как-то по дороге зашла в поликлинику, и там ее послали по разным специалистам. Выпадали неприятные минуты, когда она, прислоняясь к белой стене, чувствовала себя нереально, будто на экране, или замечала с уколом странного беспокойства, что многие женщины в очереди к терапевту одеты слишком броско, нарядно,– но это было ничего, ей даже нравилось слушаться, принимать лекарства, и она с равнодушной легкостью согласилась лечь в стационар, передав свои восьмые классы звонкоголосой глупенькой практикантке.

Четырехэтажные облезлые хоромы центральной городской больницы угнетали бестолковой громадностью, невозможно было уснуть под высоченным желтоватым потолком, и легонькое одеяло в пустоватом пододеяльнике, казалось, совсем не давало укрытия. Огромные окна, косившие стеклами, слезливо искривлявшие жалостный пейзаж, были в точности как школьные – и в какое ни погляди, в каждом сбоку маячили облупленные колонны, почему-то напоминавшие войну. Вдоль комнат, делившихся на женские и мужские (последние были неприятны Софье Андреевне из-за арестантских фигур и множества разбросанных газет), тянулась узкая терраса, совершенно необитаемая, с небесно-серыми лужами, запекшимися по краям, с балюстрадой в виде толстых побитых пешек, заросшей бурьяном,– там кое-где белели щепотками мокрого пера одичалые астры. Бывало, что большой и темный в небе тополевый лист, странно кувыркаясь на ветру, захлестывался на террасу, и тут его отпускало, он облегченно скользил, перетекая сквозь разжиженные полосы оконных стекол, и, тихо золотясь, ложился на бетон. Эта перемена полета, это внезапное облегчение почему-то рождали смутную мысль о смерти, такую пронзительную, что Софья Андреевна сразу отходила с замкнутым лицом, если кто-то рядом с нею облокачивался о подоконник. Девчонкой она с подружками бегала к этой больнице, тогда еще приветливой среди прозрачных, словно крепдешин, молоденьких деревьев и называвшейся «госпиталь». По аллее с ровной, как линейка, солнечной стороной, мимо гипсовых статуй, макушками торчавших на солнце, бродили раненые, многие на костылях, непосильно нагруженные ношами собственных тел. Девчонки, затаившись поближе к открытой заборной дыре, караулили самого страшного, и он обычно приходил, с лицом как изжеванный хрящ, обмакнутый в соль. Он садился на скамейку, в сырую зеленую тень, его беспалая и волосатая рука, похожая на собачью лапу, делала девчонкам приглашающие знаки – и девчонки с визгом бросались прочь, опрометью переваливаясь через шаткий забор. В детстве мысль о смерти была свежа и горько-зелена – теперь же, в солидном возрасте, она превратилась, как и многое другое, в мысль о собственной значительности, которой больница не соответствовала. Все-таки Софья Андреевна любила спускаться в людный вестибюль по центральной лестнице, сохранившей что-то дворцовое в плавных заворотах и в рассчитанной высоте ступеней, и сверху видеть, как дочь, в тяжелом черном пальто и с крошечным цветастым зонтиком, старается и не может выделиться из толпы, где многие тоже глядят на Софью Андреевну, несущую себя бережливыми нетвердыми шагами.

Софье Андреевне нравилось возвращать испуганной дочери ее неуклюжие котлеты с подошвами жира, банки рваных, слипшихся пельменей, полные корявых веток и черной воды мешки забродившего винограда. Ей казалось, что эти продукты хорошо выражают ее обиду,– и дочь теперь уже не оставалась равнодушной, вздыхала и горбилась у всех под ногами, запихивая кульки в разинутую сумку. Когда же она уходила домой, Софья Андреевна не отказывала себе в удовольствии еще посмотреть на нее в торцевое окно. Дочь через каждые четыре шага поднимала к окну белое пятнышко лица, похожее на отпечаток пальца, а Софья Андреевна недвижно стояла в обрамлении колонн, зная, что по мере удаления побитая одежда здания обретает стройность и смысл, и долго еще любовалась тающей на горизонте башней телецентра, чувствуя себя такой же далекой и такой же прекрасной. Бывали дни, когда она почти не чувствовала боли: только от уколов, горячих, будто кипяток, немела нога. При помощи соседки, кандидата технических наук, Софья Андреевна научилась раскладывать пасьянс и снисходительно разрешала гостям другой соседки, большому и сутулому семейству откуда-то из области, сильно пахнувшему потом и бензином, разыскивать для нее между раздвинутых стульев соскользнувшие карты. Плохо было по вечерам, когда ничейное и одинаковое с коридором электричество мрачно заливало голую палату, и на всех не хватало шторы, чтобы закрыть отражения в темном окне. Тогда на Софью Андреевну нападала тоскливая лень, недочитанный журнал болтался где-то в складках одеяла и, стоило повернуться набок, шлепался на пол с другой стороны. Ночью, чтобы не беспокоил освещенный проходной коридор, каждый ряд кроватей спал на одном и том же боку,– и больничные пробуждения, с раскрытой стеклянной дверью и холодным прикосновением медсестры, смутно напоминали другие утра, когда первой встречала мысль об ушедшем Иване и было страшно тяжело, с опозданием на несколько минут, чистить зубы, надевать рабочее платье. Впрочем, теперь Софья Андреевна была уже стара, ей уже не стоило спохватываться, будто она проспала возможность что-то или кого-то вернуть. Теперь ей претила холодная и упругая молодость, ей начинало казаться, что только старые люди, заготовленные впрок, будто узловатые дрова, обладают слабой теплотой – теплотой, которую у них все время пытаются отнять.

 

Бесплодная северная осень, ничего не имевшая на ветвях, кроме пустой листвы да мелких яблок, похожих на укроп, уже почти облетела на землю, закончились и три недели госпитализации. Софье Андреевне не успели сделать снимок, оттого что сломалась установка, и теперь, полагая, что счет в ее пользу, она совсем перестала бояться врачей. Пока она лежала в больнице, ей в хорошем ателье дошили зимнее пальто, и, получив заказ, понравившись себе в окладистом черно-буром меху, Софья Андреевна решила взяться за окна, которые дочь оставила немытыми, с дохлыми мухами в закисших дождевых потеках, что было для Софьи Андреевны особенно нестерпимо. Одевшись потеплее, она рывком распечатала сырую раму, вдохнула холодную морось, перемешанную с шипением и шлепаньем машин, подняла на подоконник дымящееся ведро – и тут ее перепоясала такая боль, что все ее прежние болезненные ощущения показались бывшими не с ней, а с кем-то другим. Раскрытая комната пропитывалась пасмурной улицей, белела холодной посудой, резко пахло разгромленной аптечкой – а Софье Андреевне чудилось, будто все это какое-то дурное повторение, и она до крика испугалась дочери, влетевшей в квартиру с оглушительной отдачей хлопнувших дверей. Софье Андреевне померещилось, будто сходство между нею и близко склонившейся Катериной Ивановной достигло критического предела: вот-вот, и они окажутся не в состоянии двигаться свободно, не соблюдая симметрии, и спасти обеих сможет только разделительная черта или стена.

С этого дня началось повторное хождение по врачам. Софье Андреевне делали исследования, унижавшие ее как личность, гинеколог оказался долговязым мужчиной с узким суконным ртом и с ужасными костлявыми лапами, на которые он, лихо щелкая, натягивал резиновые перчатки. Теперь, поскольку ей было плохо и смутно и не хотелось ни с кем разговаривать, Софья Андреевна брала с собою для всяких хлопот суетливую дочь. В поликлинике на Софью Андреевну нападала апатия, и когда подходила очередь, ей лень было встать и пройти в кабинет. Она замечала, что Катерина Ивановна заискивает перед врачами, наряжается для них во что поярче и нарочно преуменьшает симптомы, чтобы не сердить специалистов, но ей было лень возражать, она безучастно сидела на стуле и слушала собственное дыхание, казавшееся ей успокоительным, будто шорох леса или плеск набегающих волн. Дома Софья Андреевна сразу ложилась, бросив в прихожей грязные сапоги, равнодушная к тому, как дочь неумело шмякает яйца на стреляющую сковороду, как квохчет слишком толсто налитая яичница и шипит, принимая облитый водою чайник, пущенный в полную силу задыхающийся газ. Сама она теперь почти ничего не ела, юбки висели на ней пустыми пузырями. Ей, впрочем, все еще казалось, что она находится в центре собственной жизни, раскрытой в прошлое и будущее, и на пальто еще придется менять роскошный, но непрочный воротник.

Когда же Софью Андреевну «на всякий случай» направили к онкологу, она почувствовала, что ее, в дополнение ко всем страданиям, нечестно ударили в лицо. Теперь она сама не лучше дочери искательно улыбалась подтянутой женщине-врачу, отличавшейся от остальных холодной красотой и речью теледиктора, работающего на экране от электрической сети. Врач назначила срок, когда будет готов результат обследования, и Софья Андреевна невольно начала считать бумажно-белые дни, споря с двузначными календарными цифрами конца ноября, выстрадав собственный маленький календарик с одним не по центру расположенным воскресеньем, еще сохранившим для нее обещание отдыха, законной свободы. Никакая боль не могла отвлечь сосредоточенную Софью Андреевну от этого счета. С дочерью она говорила сквозь зубы, скрывая дрожь, и когда подошел назначенный четверг, запретила ей идти с собой в поликлинику, полагая, что на этот раз дело касается только ее.

 

По дороге, думая, как будет возвращаться по этим мерзлым, тающим на бледном солнце, слякотным улицам, когда неприятность закончится хорошо, Софья Андреевна улыбалась и ловила чужое встречное удивление,– а между тем вокруг было как-то слишком ветрено, прутяные деревья издавали еле слышный ухом тоненький свист. У врача-онколога было что сказать, и она говорила, глядя перед собой прозрачными глазами, полностью владея речью как формой своего отсутствия,– и когда закончилась передача, Софья Андреевна с направлением в руках, полученным от медсестры, тихонько вышла в коридор. Она хотела опуститься на край кушетки, где провела в ожидании не менее часа, но там уже сидел лысенький, как ковшик, старичок и бессмысленно ей улыбался. Закрытая дверь кабинета стояла неровно и наверху пропускала свет в широкую щель. Софье Андреевне вдруг показалось, что ее слишком рано выставили вон, многого недосказали: она толкнула дверь и увидала, что стул, на котором она узнала диагноз, тоже занят чьим-то сгорбленным телом, а женщина-онколог спокойно наклоняет графин над казенным стаканом, розовеющим от ее отглаженной блузки по мере подъема воды.

Коридор до самой раздевалки был полон покорно сидящих людей; пробираясь между тупых, как бревна, неохотно сдвигаемых колен навстречу чужой медсестре, пробиравшейся так же, Софья Андреевна хотела крикнуть, что у нее открыли рак и ей теперь полагаются льготы, чтобы ее пустили хоть где-нибудь присесть. На улице, в непривычно низко висящей юбке, будто готовой упасть из-под пальто, Софья Андреевна побрела в другую сторону от дома: ей было невыносимо стыдно, словно она впервые в жизни не выдержала экзамена. Время от времени она останавливалась, не выбирая места, и крепко зажмуривалась, честно пытаясь представить, что же такое смерть. Однако мысленно она видела то же самое, что и открытыми глазами: все окружающее сделалось неотвязно и стояло под веками, как оно было в действительности, разве что уезжала, растворившись с шорохом, какая-нибудь машина. Расплывшиеся объявления на заборе, затоптанные куски кирпичей, проложенные цепочкой через донные остатки лужи, казались вечными: при мысли, что все это останется после нее, Софья Андреевна ускоряла шаги. Все-таки она передвигалась очень медленно; один раз, сокращая путь, залезла на газон и почему-то очень испугалась собственных следов среди соленых, квашеных листьев, налипших на сапоги.

Она никак не могла поверить, мешало какое-то препятствие. Ей казалось, что если она поверит, то сразу и до конца поймет, что же такое жизнь, и можно будет принять данный порядок вещей, но она слишком плохо себя чувствовала, не хватало ясности мыслей, и ей оставалось только тащиться, с болью в спине и с препятствием в груди, вверх по наклонной, спускающей бесконечный транспорт, наглаженной улице, кружным путем заворачивая к дому. Слева, среди деревьев, еле чующих друг друга голыми ветвями, показался угол школы. Софья Андреевна для эксперимента представила, что видит ее в последний раз: сразу школа с темными, в потеках по серой штукатурке, словно пролившимися окнами сделалась ей отвратительна. Все вокруг было нагромождением, будто застрявшим на решетке, сквозь которую ушла вода, и тяжесть ушедшего тянула ноги Софьи Андреевны, сосала тело, еле влачившееся по сырому тротуару. Для эксперимента она решила зайти в промтоварный магазин. Там, в витрине, с растянутой веером плиссированной юбкой, висел напоказ совершенно плоский женский костюм, а в соседнем отделе кожгалантереи висели, одна на другой, угловатые жесткие сумки, многие черного цвета,– полые, они не составляли вместе даже одной нормальной женской ноши. Симметрично освещенный магазин был полон плоских и безжизненных вещей, молодые продавщицы в узеньких форменных платьях неуловимо напоминали медсестер. Одна, с припухлым, будто свечкой закапанным лицом, показывала покупательнице большую мешковатую сумку, бессмысленную, в каких-то ремнях; покупательница запускала в нее растопыренные руки, словно хотела примерить на себя наподобие робы.

Никто не обращал внимания на прямую, как пугало, Софью Андреевну, как-то оказавшуюся без денег в очереди к кассе, естественно вовлекшей ее арестантским ритмом движения ног. Внезапно покупательница обернулась от сумки и оказалась Людмилой Георгиевной, сразу разулыбавшейся, и Софья Андреевна, двинувшись навстречу, ответила в точности такой же морщинистой улыбкой, только с опозданием на несколько секунд. Больше всего она боялась, что Людмила Георгиевна догадается, начнет выспрашивать подробности, но та была поглощена собственными делами. Непривычно скуластая, с бессонной горячкой в провалившихся глазах, она повела притворно-степенную Софью Андреевну на улицу и показала ей одну из двух приткнувшихся к крыльцу колясок: там, в перевязанном одеяльце, кряхтело и дыбилось новорожденное существо. Сладко скуксившись, Людмила Георгиевна приподняла холодное кружевце и показала внука: носатое личико ребенка кривилось как бы в недоумении, глазки слиплись нежными морщинами – но вот они открылись, серо-сизые, в голубоватом, как от ягод, молоке, и мальчик сразу замолчал. Некоторое время коллеги шагали рядом, коляска мерно поскрипывала, Софья Андреевна ступала с большим достоинством и словно по отдельной дорожке. В дремотных глазах ребенка проплывали задом наперед ветвистые тени, Людмила Георгиевна, вздыхая в тяжелом пальто, многословно говорила о работящей невестке, о новом директоре, о сумке, каким-то образом предназначенной для внука,– и сама покупка, прицепленная к коляске, легким надувным мешком моталась на ветру. Вскоре Софья Андреевна опять осталась одна на мокром, словно липком перекрестке, где пропустила зеленый свет, отстав от своей толпы и испугавшись встречной, бежавшей на нее с опущенными, разноцветными от шапок головами. Мало-помалу, возникая сперва не в воздухе, а на разных предметах, словно зацветающих на миг крупяными и прозрачными соцветиями липы или бузины, потянулись наискось к поломанному бульдозеру и торговому центру большие снежные хлопья. Едва коснувшись проезжей части, они моментально съеживались, поедаемые огнистой чернотой,– и таяли автомобили, таял овощной киоск, выпуская зелень на мокрый асфальт, а наискось от груды тарных ящиков горела адской вязью отраженная реклама сберкассы. Несмотря на неизвестное начало в темных небесах, слепые хлопья были столь недолговечны, что Софья Андреевна почувствовала себя немного тверже. Тихий снег, исчезающий в земле, безо всякого труда проходивший сквозь асфальтовую поверхность в земляную глубину, словно давал приговоренной Софье Андреевне какую-то отсрочку: ненадолго она поверила врачу-онкологу, что может после операции прожить еще несколько лет.

 

На похоронах и после многие люди говорили друг другу расчувствованными голосами и внушали Катерине Ивановне, горевшей от стыда, что покойная невиданно стойко приняла диагноз, что она молчала о болезни, щадя окружающих, прежде всего любимую дочь. Людмила Георгиевна, ставшая болтливой, вспоминала при каждом удобном случае, как бедная Софья Андреевна любовалась младенцем,– и за этим следовало тихое истечение слезной влаги, питавшей стянутое лицо Людмилы Георгиевны, будто густой вазелин. На самом же деле Софья Андреевна никого не щадила, и если молчала про рак, то только потому, что боялась людей, их недоброго мысленного участия, способного сделать ее беду более действительной,– и особенно боялась Маргариты, с ее стеклянными бусами и холодными глазами, с ее раздавленными окурками, похожими на пиявок, с ее манерой замолкать, когда она, хозяйка квартиры, входила на кухню. Эта Маргарита имела слишком сильное влияние на дочь – после того как сманила ее жениха – и через дочь откровенно стремилась выжить Софью Андреевну, явно желала ее скорейшей смерти, так что известие про рак превратило бы ее желание в убийственную силу, в двигатель судьбы. Софья Андреевна, как могла, берегла себя от разговоров о болезни еще и потому, что как личность и работник образования была бесплотна, а умирала телесно, как женщина, и это противоречило ее достоинству, человеческому равенству с мужчинами. Опухоль поразила орган, которого у мужчин попросту не было и который Софья Андреевна и у себя полагала уже не существующим. Позднее, когда скрывать болезнь стало невозможно, она приказала дочери на все вопросы отвечать, что перенесла операцию на сердце, представлявшееся мысленному взору Софьи Андреевны чем-то вроде большого ордена; может быть, этой ложью, так и не раскрытой, объяснялся оттенок фальши, немое мычание оркестра и косноязычие ораторов на ее торжественных, как награждение, похоронах.

Дочери, впрочем, она собиралась сразу сказать обо всем. Вернувшись из поликлиники в пустую квартиру, Софья Андреевна почувствовала ложное облегчение, с каким возвращаются с кладбища. Она принялась поджидать Катерину Ивановну, медленно мыла утреннюю посуду, наполняя и тяжеля ее до краев горячей водой, сидела на диване, даже листала какую-то книжку, где слова и восклицательные знаки не выражали ровно никаких эмоций. Время от времени к Софье Андреевне приходила мысль, что скоро она встретится с отцом, и тогда она некстати вспоминала, что у мужчины в строгой, как тумблер, шляпе, переходившего ей навстречу перекресток, тоже были пышные усы. Дочь все не шла, и постепенно смутное желание ее обнять, не утоляемое комом глухой подушки, переходило в обиду на ее разбросанные шпильки, на грязный пол, не мытый несколько недель, а в соединении картинок и вышивок, развешанных по стенам, проступало что-то нарочитое, словно по ним, будто в пособии «Родная речь», предлагалось составить рассказ. Дочь прибежала без четверти восемь, мокрая, как клякса: наследив в прихожей поверх засохших серых следов, включив повсюду слишком много света, стала оправдываться срочностью запущенной работы, выспрашивать результаты анализов. Но Софья Андреевна уже услышала фальшивый тон ее приподнятого голоса, как будто наступил какой-то праздник, а вовсе не смертельная болезнь. Софья Андреевна не желала подачек, случайных, лишь бы отделаться, таблеток вместо настоящего сочувствия. Отчитав Катерину Ивановну за свинарник в квартире, она потом уже не слушала аханья тряпки в ведре, тупых толчков передвигаемой мебели, дочериных всхлипываний, казавшихся просто частью нелепой ночной уборки, похожей на какой-то давний сон Катерины Ивановны, когда надо было что-то отыскать на полу, в щелях между длинных, растресканных, словно обкусанных по бокам половиц. Софья Андреевна тоже хотела по полному праву всплакнуть, но только закашлялась, скрывая неловкость. Она внезапно как бы разучилась это делать, рыданья были бы сейчас переливанием из пустого в порожнее при помощи бессмысленных толчков. Препятствие стояло в груди и не давало возможности почувствовать что-либо другое. Закрываясь от дочери спиной, Софья Андреевна полезла в комод и, разбирая вялые стопки белья, стала сама собираться в больницу.

 

Глава 16

 

Ей были слишком многие должны, на этом она могла продержаться довольно долго. Она, как ни странно, продолжала счет проживаемым дням, почти неотличимым друг от друга среди нежного, молочного начала зимы,– и снова выпали выходные, с другими родственниками в другой палате. Эти все до одного почему-то выглядели моложе, и Софью Андреевну смутно волновал холодный, тонкий запах яблок, целого пакета расписных плодов, принесенного соседке, уже совершенно юной и страшно длиннорукой от своей костлявой, чуть одряблой худобы. После соседка угостила Софью Андреевну самым большим, положила ей на одеяло дрогнувшей рукой в голубых плетеных проводках, похожей на электрический механизм,– рукой, которой она могла бы дотянуться до чего угодно, потому что совсем не вставала; яблоко с красной лаковой кожицей и зеленоватой мякотью отдавало на вкус немного деревом, немного травой. Все в палате были удивительно благожелательны друг к другу и, если что, певучим хором звали медсестру. Медсестра входила непременно с нижней половиной улыбки – не участвовали глаза,– но все-таки выглядела, со своими профессиональными ухватками, слишком грубой в этом плавном, плоском, лежачем мирке, где посторонний предмет опознавался по способности, стоять, по неучастию в певучей боли, которой тугие уколы, распускавшиеся под кожей жаркими розами, придавали неизменный суточный ритм.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)