Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

7 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

Багровый закат, стоявший вокруг какой-то сытной гущей, походил на борщ. Все на земле и в воздухе было этим закатом: длинные вялые облака, свекольные избы, рыхлая розовая церковь без купола, с разбитым грузовиком у крыльца, с неясным хрящиком колокольни. Черные березы набрякли и поникли, словно отдали свои живые соки остывающему вареву; все вокруг остановилось и стояло, загустев, только воробьи то тут, то там снимались трепещущими тучами и, внезапно расстелившись, нацелившись, разом устремлялись вниз, будто, облепляя каждый раз по-новому пригорок или пень, могли изменить томительно оцепенелое пространство. Помимо этих мелких сдвигов наблюдалось оживление людей: они собирались в кучки, размахивали руками, перебегали из дома в дом. Но чем многочисленнее были суетливые фигурки, тем становилось видней, что и они способны изменить собою пейзаж не больше, чем если бы он был нарисован на некой неуязвимой поверхности, по которой они и бегали от пятна к пятну. Казалось, они со своим Первомаем не имеют никакого отношения к тому большому, что погружалось стоймя в розовую муть: их неживые флаги, вывешенные, чтобы внести свою долю нужного цвета в закат, выглядели крашеными и не совсем подходящими. Должно быть, не случайно Софья Андреевна не встретила никого вблизи. Только раз на разъехавшемся пьяном завороте улицы ей попался мужик с гармошкой: он с такой озлобленной силой драл и выворачивал ее расписные мехи, что на месте гармошки любой предмет, вовсе не предназначенный для извлечения звуков, точно так же орал бы на всю деревню; внезапно ноги мужика заплелись, и он с размаху сел на чужую лавку вместе со своей полосато размазанной музыкой.

Стоя на косо натянутом спуске от последних домов села, Софья Андреевна увидала гладкий прудок, еще слегка отечный и черновато-холодный от талой воды. Берега его местами были неясны: жесткая, будто простроченная для крепости трава простиралась от дальних кустов, только мало-помалу в ней начинало сквозить и поблескивать; немного глубже одного такого волнисто-сонного родимого пятна (их было пять, так знакомых, вероятно, местным пацанам) торчала почти стоймя обведенная по воде валиком небесного цвета обыкновенная домашняя дверь, вся в шелухе коричневой краски, но сохранившая в целости удобную ручку и таинственную игру в дыре от замочной скважины.

Почувствовав вдруг непонятную радость, Софья Андреевна полегчавшими шагами сошла к пруду. Там она, не глядя и не обметая места, села на белесое от старости бревно, опустила в воду найденный у ног зеленовато-белый прутик, кем-то зачищенный от коры, и вода осторожно взяла его словно бы упругими округлыми губами. Здесь было хорошо, даже мелкие комары, сразу же занывшие во влажном сумеречном воздухе, были еще бестолковы и безвольны, как летающий пух. Солнце очень осторожно, словно придерживаясь лучами за каждую досточку щелястых облаков, спускалось в покойную выемку между двумя лесистыми вершинами; на склонах гор, покрытых хвойной шерстью, кое-где проступали огромные, нагие, словно горелые валуны. Редкий сосняк, удивительно отчетливый и чистый в своем отдалении, едва держался на крутизне: тени удлиняли стволы, из-за этого роста как бы оставшиеся без корней, и силились лечь в одну линию с другими, дотянувшимися ниже по склону,– но внезапно срывались, виляли, скользили, и это было как неверный шаг на трудном спуске, потеря здравого дневного равновесия.

Притихшая Софья Андреевна тоже ощущала странную, близкую к срыву высоту души. Вероятно, сказалось двойное удаление от обычной жизни: сперва неурочный снег, которым тяжело, как сметаной, залило предутренний город, потом многочасовая езда на автобусе прямо на юг, в эту плавную долину, где разница широт ощущалась не по деревьям и травам, а скорее по особой внятности запахов, по теплоте и сытности природных красок. Закат уже потерял свою плотскую густоту и располагался теперь на небе, но особенно был хорош цветной, задумчивый, размывчивый пруд. Несмотря на идеальную гладь, пересекаемую только одной полосой сияющей ряби, он не нес на себе никаких отражений, кроме отчетливого и словно намекающего на некий запредельный способ ее открыть преломления двери. Зато поверх и вне своей весенней, свежей черноты пруд был буквально переполнен будто распущенными кистью, нестерпимо нежно растворявшимися красками. Тут было все, что вовне: все зеленые и бурые оттенки елей на том берегу, крупное рябое золото облаков, горячая розовость каких-то длинных штукатуренных построек с геометрическим усилением цвета между голых окон, (вероятно, наглядная агитация), лиловость тощего лесного огорода, похожего на недокопанную яму; имелось даже скромное пятнышко цвета лошади, что, тяжко перекидываясь на спутанных ногах, побрякивая грубым колокольцем, паслась на дальнем наклонном лугу. Красок явно хватило бы еще на один подобный закат, с прибавлением к каждому предмету каких угодно фантазий,– но насколько лучше были они, пока лежали неистраченными на самом дне темнеющей долины, в маленьком углублении, которое можно было обойти кругом за десять минут! Улыбаясь и постанывая сквозь зубы, Софья Андреевна по-книжному думала о том, что эти беззащитные краски суть ее лучшие чувства, не пошедшие ни на кого из близких, похожие на любовь неизвестно к чему. Не к этим ли мимолетным подробностям – к спутанной лошади, все короче скакавшей, все безнадежнее натыкавшейся на смутную в сумерках землю, к закопченному ковшику кем-то забытому на мостках, полному все той же восприимчивой и красочной воды? Странно, но эти мелочи при взгляде на них обретали такие права на жизнь, так делались тождественны действительно вековым горам, валунам, что блуждающий взгляд словно прощался со всем этим почти по-человечески уязвимым миром, где небольшая прореха в чувствительном месте, крошечная дыра уже грозила обернуться гибелью. Не оттого ли разрушился старый, в пыльных персидских сиренях, незабываемый дом, что слишком были дороги облезлые супницы, разнопородные чайные чашки в коричневых трещинах, дедова сабля, безвредная, как коромысло, в прикипевших ножнах, вечно падавшая с шумом и свистом со стены за кровать,– что слишком буквально они слились с вещами, гораздо более прочными? Он мог бы, этот дом, достигнув совершенного соединения своих частей и полной непригодности для жизни, невредимым уплыть в небытие, но множеству людей просто некуда было из него деваться, их жизни нуждались в продолжении, и случилась грубая, глупая катастрофа. Разве догадывалась тогда кроткая толстушка, специально садившаяся «думать» в разные, по-разному раскрывавшиеся в пространство дома бромные углы, что потом, когда она по чьему-то злому умыслу станет такой вот Софьей Андреевной, ее волшебные чувства, сохранившись как есть, будут по-прежнему беспредметны и ей придется чуть ли не на свалке искать предмет – сказать ли?– любви… Она не могла обратить нерастраченный свет на мужа и на дочь – слишком много они были ей должны, слишком был весом запас обид, чтобы Софья Андреевна отказалась от положенной награды. Все-таки именно в присутствии Ивана у нее в душе иногда поднималась такая взволнованная жажда счастья, что оно непременно возникало где-нибудь в стороне, вдалеке, принимая иносказательный облик жарких бабочек над кучей мусора, высыхающей черной лужи, похожей на сброшенную юбку с волнистыми оборками, вот этого пруда.

 

Глава 9

 

Внезапно Софья Андреевна осознала, что увидит Ивана Петровича здесь и сейчас. В последний раз они встречались так давно, что волнистая долина, разделенная теперь такой же точно сложной линией на свет и тень, показалась Софье Андреевне странной головоломкой, какой-то немыслимой Индией. У нее возникло ощущение, что все писавшие к ней неизвестные родственники в своих обстоятельных и будто бы точных посланиях, указывая разные места пребывания Ивана Петровича, в действительности намекали на эту долину с заложенным в главную складку селом,– сообщали ее приметы через зашифрованные образы, называли то Ижевском, то Владивостоком. Теперь, представляя своими косматыми от пакли и печного дыма избами и мощными квадратами огородов эти никогда не виданные Софьей Андреевной города, село лежало перед ней будто дивный сон.

Поспешно поднявшись с бревна, пробуя онемелой ногой увертливую твердь тропинки, еще сохранившей, как все дороги и улицы поселка, гладь и гальку схлынувших ручьев, Софья Андреевна полезла вверх по косогору. Она не знала сама, убегает ли от берега, где могла случайно встретить Ивана, или устремляется его искать в подплывших, мутно-розовых переулках, кое-где перестеленных мытым песком со следами коровьих копыт. Она проковыляла полпути к свекровкиной избе, встречая по дороге только женщин и по очереди принимая их за почтальонок, как вдруг с крылечка давешнего магазина поднялась, шатаясь, лежавшая фигура и принялась слабосильно попинывать, шаркая по крашеному железу, запертую дверь. Невольно Софья Андреевна отпрянула за чью-то поленницу – спряталась вместо Ивана, как поняла она через минуту, потому что он не мог, не должен был представать перед нею в подобном виде, жалком даже сравнительно с его последним городским. Спина его сделалась узкой, стариковской, висячие руки – непомерно длинными. Голова на ощипанной шее торчала из ворота землистых лохмотьев, так жестоко изодранных, что казалось, будто тело под ними тоже покрыто рваными ранами,– не верилось сквозящей в прорехах одутловатой, немытой, но все же целой белизне. Софья Андреевна, с ударом крови в лицо, внезапно вспомнила это тело, его настырную тяжесть, тугую перекошенную неловкость между ног, боль в плече от впившейся пуговицы.

Между тем Иван устал наскакивать и материться на запертую дверь. Последний раз качнув огромный, как гиря, висячий замок, он охлопал свои отрепья, нашарил чудом удержавшиеся там папиросы и, соря из пачки, шкрябая спичкой по коробку, сошел с крыльца на затоптанный мусор. Напоследок он как бы растянуто сиганул, будто ступил на плот, зацепившийся за спичку огонек прошепелявил в корявой горсти, и все из рук упало, рассыпалось, Софья Андреевна попятилась глубже, спиной ощущая угрозу чужой зелененькой калитки. Она, как умела, сопротивлялась неожиданной мысли, что столь долгое сохранение жизни столь ничтожного существа в его опасном, вечно накрененном мире есть высокое чудо,– тем выше, чем мельче спасаемый человек,– и что ее упорное неучастие в чуде и есть причина того, что она жмется сейчас к чужим дровам, будто какая-то преступница. Все-таки она не могла себя заставить выйти к Ивану, что-нибудь сказать. Когда же она наконец решилась выглянуть из укрытия, Иван прерывистым зигзагом, будто муха, полз на соседний взгорок, минутами замирая и сложно отыскивая среди крутых и пологих горушек свою человеческую вертикаль. Сама не зная зачем, Софья Андреевна потянулась за ним, стараясь держаться поближе к густеющим в сумерках палисадам. Теперь ей хотелось переговорить с Иваном до того, как они оба окажутся на людях посреди визжащего, топочущего праздника, чьи сотрясения уже доносились из яично освещенных, не по-городскому маленьких окон. Дикоголосое пение тащилось вкось и поперек передаваемых по радио бодрых хоров, в державших песню бабьих голосах звучало что-то каторжное. При мысли, что Ивану следует хотя бы узнать о ее приезде до того, как они столкнутся на глазах его подгулявшей родни, Софья Андреевна ускорила шаг.

 

Навстречу ей с обросших сорняками бревен встала и пошла, закрывая темнеющего вместе с улицей Ивана, компания пацанов. Класс седьмой или восьмой, определила Софья Андреевна,– все патлатые, с челками, в узких гипюровых рубахах с грубо белеющими швами, в непомерных клешах, бросающих налево и направо длинные косые складки. То один, то другой, распялив пятерню, лупил по дороге икающим, до земляной же твердости накачанным мячом. Лениво тяжелея на двух подскоках, грязный мяч откатывался в сторону, отставал, и моментально шебаршение поисков переходило в гогот потасовки, клеши хлестались в пыли, чья-то голова орала из-под свешенных волос, зажатая под мышкой победителя. Те пацаны, что замешкались в стороне, тоже начинали пробовать друг друга кулаками: им было мало мяча, мало самих себя, пустая улица дразнила их пугливой дрожью спутанных теней, не успевающих соткаться в темноту, застигнутую за самой нежной частью нитяной работы.

Еще до того, как все они уставились на нее, пихая пригожего детину, который, сведя глаза, разбирал у себя на шее какие-то цепочки и шнурки, Софья Андреевна почуяла опасность. В стенах собственной школы она без труда управлялась с таким хулиганьем: даже ни в чем не провинившиеся, они при одном звуке ее внятного голоса бросали от себя подальше все свои дела, замирали и силились сделаться одинаковыми; жизнь буквально расстилала перед Софьей Андреевной благопристойность, так что она могла спокойно заходить – и заходила, преследуя нарушителей,– даже в залитый рыжими лужами, кисло воняющий сырыми чинариками мужской туалет. Теперь же Софья Андреевна, видя перед собой размазанные ухмылки (пригожий детина, наводя выражение, вытер рот кулаком), внезапно ощутила на себе глухой мешок одежды, ощутила свой неказистый комель в толстых, с начесом, штанах. Не отдавая себе отчета, она от одного присутствия Ивана в ближнем растворявшемся пространстве превратилась просто в женщину и шагала совершенно беззащитная на кодлу молодых самцов, непонятно как удерживаемых за здешними школьными партами. В лице детины, скуластом, как кринка, ей почудились знакомые черты – и моментально вспомнилась бабенка, вылезшая из-под ее стола, глядевшая вот так же исподлобья, по-кошачьи курносая и бесстыжая. Этот крупнотелый парень-переросток мог оказаться (возраст его подходил) буквальным порождением той ужасной ситуации и мог возникнуть на пути у Софьи Андреевны как последствие ее протеста, подученный матерью или сам почуявший в городской серьезной женщине кровного врага.

Слева, переведя телеграфный столб, открылся неожиданный переулок,– даже не переулок, а щель между хилыми заборами, забитыми, как расчески волосами, сухой прошлогодней травой. Сделав вид, что ей туда, Софья Андреевна перелезла через кучу размытого гравия, чувствуя на обращенной к хулиганам спине как бы приклеенную метку. Тотчас она очутилась в дощатом тупике, занятом величественной свалкой, лежавшей как горы сокровищ, потемнелых и пожухлых от времени и дождя. Вдруг что-то зашныряло в крапиве у самых ног, с шорохом сыпануло по горбылю, клацнуло в плеснувшую ржавой водичкой консервную банку. Сзади слышался мат и хруст сгребаемого гравия, который, широко замахиваясь и теряя из виду цель, швыряли хулиганы; впереди, за растревоженным забором, крупно встряхнулась собачья цепь. Глотая подступившее сердце, Софья Андреевна заметалась в многоугольном тупике,– но куда бы она ни повернула, все перед ней угрожающе оживало, вздрагивало, как бы пробовало на камешках отражательную силу, способную отбросить Софью Андреевну назад в ловушку. Внезапно в затылок ей пришелся полый, со звоном, удар. Растерявшись, будто ей сбили набекрень несуществующую шапку, Софья Андреевна вскинула руки к голове, и одновременно мяч запутался в ногах, а от шарканья за спиной отделился простодушный топот. Теперь, с мячом, Софья Андреевна представляла для преследователей двойную цель. В каком-то спасительном помрачении, уже без единой мысли в тугой и легкой голове, она, ковырнув отбросы башмаком, поддала по мячу, и он вместе с мелкими щепками полетел в одну сторону, а Софья Андреевна побежала в другую. Забор, изгибаясь, сделался волнистым, как стиральная доска. Под ноги Софье Андреевне, тряско позванивая, все попадались заскорузлые, плоские, удивительно тяжелые останки сандалий и босоножек – будто окаменелые следы отчаянно спасавшихся женщин и детей.

Софья Андреевна не чуяла, что царственная свалка давно осталась позади, не понимала, что дощатая клетка в действительности все-таки представляла собой проход, по которому она неслась то тем, то этим боком, всячески удлиняя его своими поворотами и кружениями. Очнулась она на каких-то огородных задах, под черными ветвями влажно пахнувшей ольхи. Отчего-то ветви над ней тряслись – но уже успокаивались и входили в лад с общей дрожью весенней древесной упругости, плохо поддающейся ветру, не сменившейся еще покорным шевелением распущенной листвы. Прямо перед Софьей Андреевной серел округлый колодец, сложенный из бокастых камней. Волнение ее немедленно перешло в неистовую жажду глотка воды, ледяного, простудного, способного утишить торфяное тление разгоряченного тела. Набухшая крышка из толстых досок, издав надсадный скрежет, откинулась на резко выгнувшихся петлях и опахнула Софью Андреевну болотным запахом осклизлого испода. Колодец был глубок и в глубине окован истонченными скобами голого мокрого льда. Гладкое клюканье капель придавало что-то жилое, даже кухонное его жутковатой черноте, и от каждой капли волновалась зеркальная перепонка на поверхности воды с изгибающейся черной кляксой от головы далекой Софьи Андреевны,– но ее долго не могло пробить цепное легкое ведро. Наконец оно зачерпнуло, стало стоймя, Софья Андреевна налегла на ворот, чувствуя, как в туфлю пробирается сопящая сырость. У воды, качнувшейся из ведра в лицо, не было совершенно никакого вкуса, только ломящий холод, но когда, наглотавшись, Софья Андреевна попыталась умыться, она ощутила, что ледяная жидкость щиплет руки, словно одеколон.

Только теперь она обнаружила липкую ссадину на запястье. Софья Андреевна не могла припомнить, пацаны ли достали ее камнями, сама ли она обо что-то шоркнулась в горячке постыдного бегства. Загнанная, униженная, стоя на неизвестной, какими-то пятнами проступающей тропе, Софья Андреевна больше всего страдала от анонимности нанесенного ей удара. Она никогда не смирялась в школе с ничейностью брошенной в проход между парт, забитой слюнями плевательной трубки, дикого выкрика в буйной дали коридора, карикатуры на свежевымытой доске. Она инстинктивно чуяла, что, если не отыщет преступника, обнаруженное безобразие превратится в проявление и часть порядка вещей, в свойство некоего Высшего Существа, от которого она ожидала награды за муки, у которого хранила свои моральные сбережения. Софья Андреевна неколебимо верила, что получит всю сумму накопленных бедствий обратной монетой, так же как счастливцы и баловни получат свои черные рубли,– потому что иначе человек, не сведенный к нулю, останется со своим горем или счастьем и сделается бессмертен. Чтобы не возникало сомнений в моральной безупречности Высшего Судьи и его небесной сберкассы, за каждое дурное дело должно было нести ответственность конкретное лицо. И Софья Андреевна ревностно выявляла виноватых, всякий раз успешно, поскольку все события имели участников: раз, когда ураганный ливень выхлестал на пришкольном участке прутяные яблоньки, Софья Андреевна добилась, чтобы наказали тех, кто их туда посадил. И теперь, вдали от дома преисполняясь знакомым набожным вдохновением, она решила, что во всем виновата родня. Они заманили ее в этот дикий Владивосток, хотя не могли не знать, какая здесь обстановка, как относятся к приезжим, какие тут болтаются мерзавцы в гипюре на голое тело (знают, должно быть, каждого по имени и где живет) – и, Господи, какая тут тоска от крашеных домишек, от несущей их как бремя горбатой земли, замусоренной так, будто озверелый Первомай продолжается на ней бесконечно! Но главный и крайний виновник ее злосчастного путешествия был, разумеется, Иван.

 

Все-таки надо было идти назад. Но теперь – словно Софья Андреевна, как молила в беспамятном кружении бегства, очутилась за тридевять земель,– теперь она никак не могла выбрести хоть на какую-нибудь улицу. Кругом были только пустые огороды, черные баньки на голом месте, тусклые теплички, с полым треском раздувавшие от ветра впалые бока,– второй, уменьшенный Ижевск, где, не умирая, а просто исчезая в расширявшемся для них пространстве, могли бы жить растущие под землю старики. Софья Андреевна все брела и брела и видела сквозь заборы только заборы,– они волочились туда и сюда, соскакивали зубьями с рабочей полосы, будто без конца перетирали что-то. Один раз, с пригорка, в неожиданной стороне, она увидала давешний прудок: он все еще был светлее своих берегов и казался железкой в угле, остро заточенной с ровного краю. Большие, настоящие дома с людьми стояли вдалеке, за теменью обширных гряд, и орали музыкой, будто радиоприемники, уже не выделяя натуральных живых голосов, зато раскатывая их на все притихшие окрестности. Распознать дома с огородных задов было невозможно: те приметы, что запомнила Софья Андреевна, остались с другой стороны, и к тому же то были дневные, частные признаки, не имевшие отношения к общему очерку изб, еще и искаженному с задворок ломаной чернотой сараев, просевших навесов на тонких столбах. В этот сумеречный час исчезающих расстояний, переливаний из пустоты в пустоту любая вещь могла, всего лишь обрисовавшись на фоне неба, сделаться главной чертой потемневшей местности. Несколько раз Софье Андреевне чудилось, будто она уловила что-то знакомое в сочетании ската крыши и провисших над ней проводов. Тогда она тихонько открывала заднюю калитку и, пройдя десяток шагов по едва различимой, внезапно уводившей в сторону меже, замирала в нерешительности, прислушиваясь к невнятному людскому гаму с отрешенным чувством, будто глядит с того света на этот, странно скудный посреди пустой, догола, до вывернутых комьев ободранной земли. Над головою у Софьи Андреевны тоже не было утешения: закат растаял вместе со своей атмосферной основой, и металлических оттенков облака висели под мелкими звездами, ни на чем не держась в прозрачной пустоте; заглядывая туда, Софья Андреевна теряла равновесие и ступала пяткой в мягкую, сыпучую гряду. Она уже начинала всерьез беспокоиться о дочери. И вот в самом безнадежном, тощем, будто палкой расковырянном огороде, вытрясая из туфли, она заметила под кустами крыжовника ничком лежащую книгу с неловко подвернутым пластом страниц. Когда же Софья Андреевна, с трудом раздирая царапучие низкие прутья, добралась до находки, запачканная книга оказалась тем самым романом, который девчонка весь день не выпускала из рук. Наконец-то бесконечная худая полоса заборов, которая, то заедая, то расползаясь, то опять сходясь, не пропускала Софью Андреевну домой, внезапно раскрылась, как замок «молния», и освободила нужную складку местности. Книга была не только указанием, но и как бы поводом вернуться, делом, с которым Софья Андреевна могла уверенно войти в свекровью, неизвестно что готовившую ей избу. Держа сырую находку подальше от светлой юбки, она пошагала прямыми углами между гряд на резкий свет, косо выходивший между расхлябанных ставен.

 

Глава 10

 

Поднявшись в сени, Софья Андреевна увидела, что дверь чуланки распахнута: там горела, необыкновенно низко свисая на черном шнуре, белая, как яйцо, раскаленная лампа. Дочь, забирая скрещенными ногами глубоко под кровать, сидела на грядке провисшей постели, а перед ней толклась носатая стряпуха, переодетая в кримпленовое платье с узором из крупных ярко-синих роз, как бы дополнительно прикрывавших собой выпуклости крепкого, раздавшегося тела. Стряпуха тянула девчонку за руку, говорливо увещевая идти за стол. Та не сопротивлялась, но и не вставала на ноги, безвольно подаваясь и опять оседая, а пьяненькая стряпуха, будто играя в игру, со смехом ловила ее ускользающий локоть. Увидев растерзанную Софью Андреевну, всю в синяках, будто промокашка, собравшая помарки со множества страниц, обе замерли, и дочь поспешно засунула ладони под себя. Она неподвижно и тупо глядела на грязную книгу, за день превращенную в лохмотья, и ее опухшее лицо постепенно заливалось краской. Софья Андреевна даже не ожидала от дочери такого жаркого смущения, обыкновенно она с полнейшим бесстыдством разбрасывала вещи не только по квартире, но и по классу, по двору, могла, например, швырнуть свою кофту на чужую парту, совершенно не ощущая границы своей территории. Стряпуха, обнажая в неуверенной ухмылке мелкие черничные десны, повторила, что все уже за столом, что надо идти к столу. Тут же, руша утварь в углу, распахнулась сырая дверь во внутренние комнаты избы, и маленький разгоряченный мужичок в измятом пузыре нейлоновой рубахи увлек стряпуху рывком в визг и дребезг пляшущего праздника. Ни слова не говоря, девочка слезла с кровати и странно тесными шажками, источая какой-то незнакомый кисловатый запашок, прошла мимо матери в избу. Софья Андреевна, отпрянув от качнувшегося жара голой лампочки, на мгновение резко выбелившей ее известковую щеку, решила, что вытерпит этот вечер до конца.

В избе большая давешняя комната была теперь загромождена составленными столами, настолько разными по высоте и ширине, что сидящие, казалось, с трудом выносили такую неудобную близость: одни, со своими тарелками и разговорами, оказывались буквально за спиной у других, и передние без конца оборачивались, чтобы чокнуться стопкой или вовремя вставить словцо. Со стола на стол передавались эмалированные миски, целые тазы с горячими пельменями, исчезавшими с такой невероятной скоростью, будто они уходили паром к синюшному потолку, раскармливая там бесформенные пятна с глазами: эмбрионы чьих-то кошмарных снов. Свекровь полулежала на койке в повязанном кем-то ради шутки пионерском галстуке. Иногда она, неловкая, костяная, вставала во весь рост за спинами пирующих и, шатаясь на скрипучей сетке, простирала заплесневелую руку у них над головами, требуя себе закусок со стола,– но ни один не обращал на бабку ни малейшего внимания. Чашка, полная до краев, и вилка с пельменными лохмотьями на зубьях качались возле нее и капали жирным соком на рыжее одеяло.

Свободных мест за столами, похожими на какой-то неостановимый конвейер с разобранной работой, не было вовсе: расторопные женщины, приносившие из кухни новые порции горячего варева и бледного винегрета, ели, прислонясь к дверным косякам, или вылавливали, осторожно беря их с ложки оскаленными зубами, большие пузыри пельменей, то и дело всплывавшие в одной из двух огромных, заливавшихся кипением кастрюль. Однако, заметив чужих, повинуясь взмахам рук вскочившей кримпленовой стряпухи, застолье начало сдвигаться на своих разномастных сиденьях: буквально каждому пришлось привстать, чтобы не глядя плюхнуться рядом неизвестно на что, и лишь после двойного тесного перебора освободился край, по-видимому, доски, обернутой полосатым половиком. Поднимаясь, отрываясь на полминуты от разговора и компании, все эти одинаково плотные мужики и бабы как бы являли себя отдельно и в рост, и первым Софья Андреевна узнала давешнего гармониста – он то и дело с резким ломаным звуком сжимал свой норовивший свеситься до полу инструмент,– и сразу вслед за ним увидела Ивана. Он был теперь не в лохмотьях, а в чистом светло-сером, явно чужом пиджаке – будто в чьих-то просторных, неловких, ватными лапами взявших за плечи объятиях,– и сидел как жених, выложив на край стола заскорузлые дрожащие кисти. На давней его и Софьи Андреевны свадьбе эти руки точно так же лежали на ярко-белой скатерти параллельно нетронутому прибору: перед тем как подняться на выкрики «Горько!», он растерянно вытирал их об себя, и жених с невестой не столько прилаживали губы к губам, сколько шептались, успокаивая друг друга, в то время как набегавшие гости норовили сгрести молодых и лепились поверх их некрепких объятий, чокаясь водкой через их сутулые плечи. После свадьбы в поцелуях так и осталась непонятная помеха как бы недосказанного слова, несовпадение слишком твердых, ничего не достигавших половин. Оглядывая исподлобья совершенно не запоминавшихся соседей – казалось, исчезавших из памяти, чтобы еще несомненнее, всем своим грузным телесным составом, усесться за столы,– Софья Андреевна подумала, что и двенадцать лет назад они вполне могли присутствовать и располагаться в таком же точно порядке на ее незадачливой свадьбе.

Но теперь рядом с Иваном, то и дело выпрямляя его несильным хлопком по спине, сидела совсем другая женщина. Это, видимо, и была его сожительница, почтальонка Галя. Софья Андреевна не удержалась, чтобы не рассмотреть украдкой ее молодое круглое лицо, бордовые большие щеки, покрытые белесым, как бы седым пушком, бледные навыкате глаза, почти неестественно светлые волосы, собранные сзади в вертлявый хвостик, сплошной окат подтянутой груди, придававший Гале сходство с водочной бутылкой. Почтальонка, в отличие от Ивана, упорно смотревшего под стол, то и дело взглядывала на Софью Андреевну, ладонью обметая с бюста хлебные крошки, и как только застолье затягивало песню под прерывистые переборы гармони, буквально задыхавшейся в тесноте, Галя хватала безучастного Ивана под руку и вступала поперед других сильным, но неверным голосом, очень скоро доводя себя до вдохновенных слез, увеличительных, как сильные очки. Должно быть, Галю предупредили о приезде Ивановой бывшей жены, и она постаралась одеться наряднее, но смогла всего лишь прибавить к белой тугой водолазке хомут облупленных бус, которые, если бы не блестели кое-где, вряд ли вообще могли считаться украшениями. Софья Андреевна, в отличие от нее, хотела быть сейчас как можно незаметнее и страшно досадовала на свои синяки, которые успела рассмотреть, проходя, в наклонном желтушном зеркале над рукомойником. Постепенно Софья Андреевна убедилась, что почти у всех веселых, горланящих баб имеются такие же отметины – а у одной нестарой, завитой барашком, целых пол-лица было цвета перезрелой сливы, и она осторожно сосала водку здоровым углом искривленного рта, странно при этом подмигивая. Скоро Софья Андреевна сообразила, что именно синяки придают ей сейчас более или менее нормальный и даже замужний вид. С тайной гордостью она представила, сколько всего ей пришлось бы растратить и позабыть, чтобы на самом деле уподобиться этим женщинам, готовым сносить побои, только бы с ними делали физические безобразия, добывая из-под одежды их картофельные прелести,– только бы признавали ценность того единственного, чем они располагали как действительно и полностью своим.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)