Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Формирование средневековых индийских литератур 18 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Следующую главу своего повествования писательница начинает словами: «После того как свет сокрылся в облаках...». Н. И. Конрад расценивает отсутствие последней главы как изумительно тонкий стилистический прием писательницы.

Мурасаки осознает ту роль, которую призван играть роман в литературе ее времени. Она, не колеблясь, ставит этот жанр выше исторической хроники «Нихонги», первой и самой значительной из «шести официальных историй» страны, важного памятника предыдущей эпохи; хроника изображает лишь одну сторону жизни — исторические деяния, в то время как романы (а также и дневники) подробно повествуют о частной жизни людей. Такой взгляд писательницы, утверждающей эстетическое значение событий, происходящих в жизни человека, был, несомненно, чрезвычайно смелым и указывал на понимание ею специфики романа. При этом автор романа не должен, считает Мурасаки, искусственно отделять хорошее от дурного, не должен изображать «все, что он не может скрыть в своем сердце». Мурасаки рассматривает художественный вымысел как характерную черту романа: автор, говорит она, даже изображая вымышленные события, должен уметь так соединить их друг с другом, чтобы читатель был убежден: такое вполне могло происходить.

Поразительную по глубине мысль высказывает Мурасаки и о воздействии романа на читателя. Романисту нужно, считает она, особое искусство: он должен заставить читателя, сознающего, что речь идет о чем-то вымышленном, в то же время переживать изображаемое так сильно и полно, как если бы перед ним была сама действительность. Мурасаки уловила здесь то сочетание правды и вымысла, которое необходимо для возникновения художественной правды в искусстве. И она не только изложила в романе свои мысли, но и воплотила их в художественных образах.

Мурасаки противопоставляет свой роман более архаичным, в частности сказочным, формам моногатари. Признавая мудрость древних, ее герой Гэндзи настаивает на превосходстве современников в области художественного вкуса, восхищается расцветом литературы, создаваемой на основе японского письма (национальной

179

азбуки кана). Все это в известной мере противоречит и конфуцианскому культу старины, и «эпическому» сознанию, с его культом прошлого.

Писательница далеко ушла от сказочности старых моногатари. Своеобразными «реликтами» сказочности в романе выступают образ матери Гэндзи, подвергающейся гонениям со стороны старшей жены императора и придворных, сиротство самого Гэндзи и Вака-Мурасаки (отметим, что писательница лишилась матери, видимо, также в самом раннем детстве), отрицательная роль мачехи в судьбе Гэндзи, Вака-Мурасаки и Тамакадзуры, сбывающиеся предсказания о судьбе Гэндзи и его будущих детей, «счастливое» спасение Тамакадзуры в результате встречи со старой служанкой и т. п. Сказочна и начальная формула романа: «Когда же, в чье царствование было это?» Но сказочные мотивы тонут в сложном переплетении бытовых и психологических деталей, а иногда и интерпретируются пародийно: спасенная Тамакадзура оказывается в еще более сложном положении при дворе, грустная история Акаси и грустно-комическая история Суэцумуханы — критическое переосмысление истории героини «Уцубо моногатари» и вообще сказочного мотива типа «спящей царевны».

В отличие от сказки и сказочных моногатари Мурасаки в своем романе концентрирует внимание не на внешних превратностях, а на внутренних переживаниях своих героев, связанных прежде всего с любовью, — тут она использует лирическую традицию поэзии и опыт дневников.

Перед нами цепь галантных приключений любвеобильного Гэндзи (как и в «Исэ моногатари»), описанная и прозой, и стихами, которыми герой обменивается с различными дамами. Не только в самих стихах, но и в прозаических диалогах, в описаниях природы Мурасаки широко применяет сравнения и фразеологию традиционной японской лирики, сохраняя условность и даже жеманность. Стилизованные выражения чувств должны свидетельствовать не только о галантности, но и о чувствительности героев; меланхолическое элегическое настроение прямо или косвенно ассоциируется с буддийскими представлениями о всеобщей изменчивости и бренности. Однако по мере развертывания повествования условный язык традиционной лирики и буддийской риторики раскрывает все более сложные и индивидуализированные душевные переживания. Лирическая элегичность и буддийская меланхолия получают серьезную мотивировку в жизни героев. Мастерство психологических описаний поддержано опытом психологических дневников.

С развитием жанра японского романа, начиная с «Исэ моногатари» и «Уцубо моногатари», любовь становится его главной темой. Жизнь Гэндзи заполнена многочисленными любовными увлечениями, и неудивительно, что в исследовательской литературе о романе мы встречаем сопоставление Гэндзи с Дон Жуаном. Однако в отличие от Дон Жуана герой Мурасаки далек от того, чтобы сознательно бросить вызов общепринятой морали, общественным и религиозным установлениям. Кроме того, он навсегда сохраняет память о раз возникшем чувстве и всю жизнь опекает тех, кого однажды полюбил. Эта эмоциональная «память» составляет специфическую черту душевного склада Гэндзи и делает его идеальным героем, своего рода чувствительным инструментом, чутко реагирующим на все прекрасное. Сама любовь сродни способности ощущения «очарования вещей».

Вместе с тем любовные истории Гэндзи изображены в романе далеко не идиллически. Индивидуальная любовная страсть как «благородное безумие», угрожающее основам общества, изображалась в истории Тристана и Изольды, Лейлы и Меджнуна, китайского императора и его наложницы Ян-Гуйфей. Не случайно трагическая история Ян-Гуйфей упоминается на первых же страницах романа о Гэндзи: любовь старого императора к матери Гэндзи, по общему мнению, угрожает нормальной жизни государства. Гэндзи увлекается женщинами, стоящими либо слишком высоко (Фудзицубо, Обородзуки-но ё), либо слишком низко (Югао), и тем самым он нарушает социальную иерархию. Порой любовные связи героя приводят его на грань инцеста: Фудзицубо не только наложница императора, но и молодая мачеха, напоминающая наружностью мать Гэндзи. Связь с ней — основной грех Гэндзи, повлекший за собой возмездие (карму). Инцестуальный оттенок ощущается в любви Гэндзи к его воспитаннице Вака-Мурасаки, в увлечении другой приемной дочерью, Тамакадзурой. С исключительным мастерством Мурасаки изображает драматизм любовных переживаний своих героев — вспышки любви, возникающие перед разлукой, временной или вечной (пострижением в монахини, смертью), ревность, которая приносит душевные страдания соперницам, гибель. Кроме того, всякая любовь в описании Мурасаки ведет к потерям, переживаниям и, в силу зыбкости всего прекрасного, соседствует со смертью.

Обращает на себя внимание характер многочисленных героинь. Каждая женщина наделена индивидуальными чертами. Читатель запомнит и кроткую Югао, ставшую жертвой ревности первой возлюбленной Гэндзи, и Уцусэми, хрупкую внешне, но проявившую силу воли, позволившую

180

ей воспротивиться желаниям Гэндзи, и смешную, стареющую принцессу Суэцуму-хану — «Цветок шафрана», которой Гэндзи дал это насмешливое прозвище, намекающее на краснеющий кончик ее носа, и к которой он в то же время испытывает сочувствие, видя ее одиночество и беззащитность. Но, конечно, среди всех этих образов выделяется Вака-Мурасаки. Можно считать, что именно в этой героине Мурасаки воплотила свой идеал женщины, умеющей тонко и глубоко чувствовать, но безропотно и с достоинством принимающей свою судьбу — «быть женщиной в руках мужчины», как охарактеризовала положение своих современниц в хэйанском обществе сама Мурасаки.

В соответствии со своими взглядами на жанр романа писательница стремится полно и всесторонне нарисовать жизнь людей своего круга. Она ищет то общее, что им присуще, и судьбы героев, в том числе и самого Гэндзи, включены в общий жизненный круговорот, как часть этого круговорота.

В отличие от западноевропейского куртуазного романа японский роман о Гэндзи ориентируется не на линейную, а на циклическую модель времени. История Гэндзи касается прежде всего жизни чувства, любовных и семейных отношений, она развертывается на ярком фоне придворного быта и меняющихся картин природы. Мурасаки чрезвычайно широко и искусно использует восходящий к лирической поэзии психологический параллелизм между состоянием души и состоянием природы. Картины природы — особенно часто, как и в японской лирике, осенний пейзаж, символизирующий начало увядания,— гармонируют с чувствами героев, в которых также преобладает горечь расставания и утрат. Подобный психологический параллелизм усиливает элегический тон, окрашивающий многие страницы романа. Постоянным символом жизненного круговорота и важнейшим элементом структуры романа является циклическая смена времен года. Во второй, дополнительной части романа, описывающей события после смерти Гэндзи, мощным символом все уносящего жизненного потока является грозная река. С природным циклом непосредственно связан и ритуальный — календарь синтоистских и буддийских праздничных и траурных церемоний, который композиционно организует повествование и одновременно выступает как циклическая модель человеческого существования. Природные символы писательница использует и для раскрытия женских имен. Большей частью это названия цветов и мест: так, Кирицубо означает куст павловнии, Фудзицубо — куст глицинии, Вака-Мурасаки — юная алканна (растение, из корней которого добывали пурпурно-фиолетовую краску), и все трое напоминают Гэндзи друг друга и ассоциируются с пурпурно-фиолетовыми тонами (различные оттенки фиолетового и пурпур — излюбленные цвета хэйанцев, особенно часто фигурирующие в одежде). Аой — это мальва, Югао — цветок вьюнка «вечерний лик», Уцусэми — оболочка цикады, она, избегая свидания с Гэндзи, ускользает от него, оставив лишь «оболочку» — свое легкое одеяние. Обородзуки-но ё — луна в дымке. Мужские же персонажи названы в романе своими официальными титулами и званиями, так что на протяжении книги их имена все время меняются. Вечный жизненный круговорот воспринимается Мурасаки через призму общих концепций кармы, т. е. ответственности за поступки в этом и других перерождениях, неизбежности вечной смены явлений, неотвратимости страданий. Циклическая модель времени в жизни природы и человека, изменения человеческих характеров, воздаяния за поступки в судьбах героев, особенно в судьбе самого Гэндзи, меланхолическое смирение перед бесконечным потоком жизненных обстоятельств — все это непосредственно связано с буддизмом и во многом отличает «Гэндзи моногатари» от куртуазных романов христианского или мусульманского Средневековья. Однако роман Мурасаки не сводится к иллюстрации буддийских идей: последние составляют лишь самую общую идеологическую раму повествования, определенный его слой.

Характерной чертой духовного мира людей, принадлежащих к обществу, воссозданному Мурасаки, было эмоциональное восприятие окружающего, стремление к наслаждению красотой. Красота, первоисточником которой была сама природа, должна была присутствовать во всем, вплоть до узора на рукаве платья. Воспринимая предметы и явления окружающего мира сквозь призму своего настроения, люди эпохи Хэйан считали, что радость или печаль — извечные свойства самих вещей. Именно в эту эпоху утвердилось понятие «очарования вещей» — моно-но аварэ, встречающееся уже в антологии «Манъёсю» как определение чувства, вызываемого природой. Как поэзия, так и проза хэйанской эпохи, прежде всего «Повесть о Гэндзи», свидетельствуют о том, что преобладающим чувством, рождаемым «очарованием вещей», были печаль, ощущение мимолетности, непрочности окружающего. Цветок японской вишни сакура становится символом быстротечности жизни, и эта кратковременность существования воспринимается как неотъемлемая черта моно-но аваре — «печального очарования вещей». Этот специфически японский культ прекрасного, которому угрожает гибель или увядание,

181

понимание особой ценности и неповторимости хрупкой, но прекрасной человеческой личности, ценности чувства выходят за пределы общебуддийских представлений.

Мурасаки принимает идею бренности земного в ее буддийской форме, но главный акцент она делает не на бренности, а на преходящей и потому еще более остро ощущаемой красоте мира, проявляющейся в людях, чувствах, картинах природы. Разнообразные элементы традиционного мировоззрения, так же как и традиционной поэтической образности, в романе о Гэндзи «переплавлены» и впервые использованы в качестве средства организации жизненного материала, «языка» описания индивидуализированных характеров, драматических конфликтов. По мере развертывания повествования углубляются анализ и самоанализ, вскрываются внутренние, часто эгоистические пружины поведения героев, различие их мыслей, чувств и поступков. Часто один персонаж предстает в восприятии другого, и самого Гэндзи мы часто видим как бы со стороны. Не отрываясь от вековой поэтической почвы, Мурасаки, вероятно, впервые в истории мировой литературы поднимается до настоящего психологизма. Традиционные поэтические символы при этом иногда применяются и нетрадиционно (см. выше о символике цветов и трав), мифологические архетипы могут превращаться в лейтмотивы (например, календарно-церемониальные циклы, осенний лунный пейзаж, инцест как парадоксальное проявление верности сердца, река как выражение хаоса и жизненного потока и т. д.).

Воспроизведение этих лейтмотивов и некоторых ситуаций (праздники и церемонии, встречи и разлуки, болезни, пострижение в монахини и смерти) выступает часто как повторы, в частности в кульминационных пунктах повествования: единственная любовная встреча Гэндзи и Фудзицубо и рождение незаконного наследника точно повторяются в истории Ниои и Касиваги, аналогичны друг другу сцены убийства возлюбленных Гэндзи: в полнолуние злой дух любящей его Рокудзё убивает Югао и его жену. Эта система лейтмотивов, так же как и бесконечные параллели, контрасты и тонкие градации между характерами любимых Гэндзи женщин и соответствующими ситуациями, организует композицию романа по «музыкальному» принципу, так что перекличка лирических тем часто имеет более фундаментальное значение, чем непосредственные сюжетные связи.

Эти особенности художественного метода Мурасаки выводят ее роман далеко за пределы круга средневекового куртуазного повествования и сближают его с некоторыми произведениями европейской литературы значительно более поздних веков (в наибольшей мере — с французским психологическим романом XVII в.).

Характерные черты хэйанского общества отразило, но по-иному, в субъективном плане другое выдающееся произведение этой эпохи — «Записки у изголовья» («Макура-но соси», начало XI в.). Автором его была современница Мурасаки, Сэй Сёнагон — камеристка Сэй.

Внимание Сэй Сёнагон привлекают обычные, казалось бы, вещи и явления, но она всегда видит в них новое, неожиданное, словно впервые открывая для себя мир. Сами названия отдельных данов (главок) говорят об этом открытии нового: «То, что наводит уныние», «То, над чем посмеиваются», «То, что докучает», «То, что дорого как воспоминание» и др. Ни одна мелочь не ускользает от изощренного восприятия Сэй Сёнагон: вот «кто-то открыл дверь и вошел, а закрыть за собой и не подумал. Какая докука!» — восклицает она.

Сэй Сёнагон обнаруживает умение наслаждаться простыми вещами; она проявляет также трезвую, насмешливую наблюдательность, размышляя над характерами и склонностями окружающих ее людей, видит в отношениях между ними стороны, скрытые от поверхностного взгляда, умеет обобщить свои впечатления, сделать из них верные и остроумные выводы.

«Отдать своего любимого сына в монахи, как это горестно для сердца! — говорит она в своих «Записках». — Люди будут смотреть на него словно на бесчувственную деревяшку».

«Записки...» Сэй Сёнагон характеризует безупречное изящество формы, но для них характерен решительный отказ писательницы от привычного для хэйанцев стремления искать в каждой вещи ее — пусть грустное — «очарование». Недаром она сама говорит в заключение своих «Записок...», что «хвалит то, что порицают все остальные, и порицает то, что другие хвалят». И в то время как роман о Гэндзи превозносился современниками, «Записки у изголовья» подвергались осуждению как произведение, не только не воспитывающее поэтических чувств, но, наоборот, приучающее видеть оборотную сторону вещей, насаждающее иронию и скептицизм.

У Сэй Сёнагон нет стремления изобразить жизнь своего круга в многообразии ее связей. Здесь личность становится тем кристаллом, через который преломляется все окружающее, мерой вещей и обычаев. Как и всякое эссе, ее «Записки...» мало рассказывают о самих действиях людей, основное место отводится восприятию жизни. Отсюда — отказ от большой формы, от единого сюжета, связанного с течением человеческих судеб, классификация явлений по

182

впечатлению автора, эмоциональная насыщенность произведения. Этим обусловлена и изощренность восприятия, фиксирующего все, вплоть до таких деталей, как неприятное ощущение от волоска кисти, попавшего в тушь для письма.

Необычной была и сама форма «Записок у изголовья», и лишь впоследствии стало ясно, что Сэй явилась создательницей нового жанра в японской литературе — эссе, близкого издавна существовавшему в китайской литературе жанру, именовавшемуся суйби — «по следам кисти». Такое же наименование (по-японски — дзуйхицу) получили, но лишь много времени спустя, приблизительно в XVII в., подобные произведения и в японской литературе, и прежде всего «Записки у изголовья».

«Записки у изголовья» были по достоинству оценены и приобрели популярность лишь в самом конце хэйанского периода, когда в их традициях было создано другое значительное произведение — «Записки из кельи» Камо-но Тёмэя (1185), но затем, в период Камакура, этот жанр приходит в упадок, не рождая более сколько-нибудь заметных произведений.

В хэйанском обществе привычным, повседневным занятием было слагание танка, без которого не мыслились ни наблюдения природы, ни любовные отношения, ни даже несение обычной дворцовой службы. Считалось, что изящное короткое стихотворение танка является лучшим способом выразить и мгновенное впечатление, и глубокое переживание, и философскую мысль. Прозаические произведения этой эпохи — повести, романы, дневники — насыщены стихами, при дворе устраиваются поэтические турниры, одна за другой составляются антологии поэзии. Крупнейшей из них следует считать «Кокинсю» (полное название «Кокинвакасю» — «Собрание старых и новых японских песен»), составленную в самом начале X в. поэтом Ки-но Цураюки и тремя другими поэтами.

«Кокинсю», так же как и «Манъёсю», состоит из 20 книг (свитков) и объем ее, хотя и меньший, чем объем «хозяйки древней поэзии» «Манъёсю», тем не менее значителен: 1100 стихотворений. Стихи в «Кокинсю» подобраны по темам: произведения, связанные с временем года, стихи о любви, «странствия» и т. д. Именно в «Кокинсю» был впервые применен принцип классификации стихов по временам года, который стал затем обязательным для всех японских поэтических антологий.

Составителям «Кокинсю» удалось собрать для нее стихи, написанные приблизительно за 150 предшествующих лет. Самые ранние из них, в большинстве своем безымянные, относятся к периоду, непосредственно следующему за составлением «Манъёсю», — это и есть «старые песни» «Кокинсю». Далее следуют стихи так называемой «эпохи шести гениев поэзии» и, наконец, «новые песни» — произведения самих составителей антологии и их современников.

Под именем «шести гениев поэзии» в историю японской литературы вошли поэт Аривара Нарихира, буддийский священнослужитель Хэндзё и отшельник Кисэн, поэты Бунья Ясухидэ и Отомо Куронуси, поэтесса Оно-но Комати, прославившаяся так же, как и Аривара Нарихира, не только своим поэтическим талантом, но и необычайной красотой. Все шестеро жили в IX в., но от творчества Ясухидэ, Куронуси и монаха Кисэн сохранилось очень мало. В полной мере эпоху «шести гениев» представляет творчество Хэндзё, Нарихира и Комати.

Выдающуюся роль в создании «Кокинсю» сыграл Ки-но Цураюки: он не только выступил как поэт и составитель антологии, но и написал предисловие к ней, явившееся первой попыткой изложить историю японской поэзии, выявить ее оригинальность и органическую естественность и в этом противопоставить ее поэзии китайской, которая (в лице наиболее выдающихся танских поэтов) пользовалась исключительной популярностью в хэйанской Японии, находя не только почитателей и приверженцев, но и умелых подражателей.

Так же как и поэты «Манъёсю», авторы «Кокинсю» находят отклик своим чувствам в бесконечно изменчивом мире природы, вводят в поэзию все новые и новые параллели и сравнения, связанные с природой. Вместе с тем, сравнивая «Кокинсю» и «Манъёсю», можно ясно увидеть различие между ними. Специфичность танка, ее малые размеры требовали большой изощренности поэтических приемов, отточенности формы. В среде придворной аристократии именно эти особенности танка стали рассматриваться как главные, а это, в свою очередь, привело к выработке канонических правил, шаблонов, на основе которых можно было без особого труда сложить подходящее к случаю стихотворение. Поэтому-то в «Кокинсю» много стихотворений, в которых большое место занимает игра слов, широко используются омофоны, позволяющие создать сложные фонетические ассоциации, а в основе самого стихотворения нередко лежит умозрительное представление, отвлеченная философская идея.

Эстетические каноны, выработанные ко времени составления «Кокинсю», распространились и на систему поэтической образности: отдельные слова-образы сами становятся крохотной поэтической темой, связанной с общей темой стихотворения и рождающей у читателя цепь постоянных, хорошо знакомых ему представлений.

183

Так, первое пение соловья стало постоянным образом для темы прихода весны; образ ветра, прилетающего с полей, говорил о приходе осени, а за всем этим раскрывалась тема быстро проходящей человеческой жизни; говоря о падающем снеге, автор горевал о приближающейся старости, а образ дикого гуся, пролетающего в небе, раскрывал тему любовной тоски.

Если во времена «Манъёсю» процесс выделения письменной поэзии из непосредственно фольклорного творчества находился еще на ранней ступени и творчество профессиональных поэтов не могло не испытывать огромного влияния народной поэзии, то в антологии «Кокинсю» это влияние ощущается уже слабее, народные поэтические приемы здесь зачастую уступают место изощренному искусству формы. Но, конечно, не стихотворения, созданные на основе формальных приемов, сделали «Кокинсю» вторым по значению после «Манъёсю» памятником ранней японской поэзии. И безымянные поэты, стихов которых много в «Кокинсю», и прославленные авторы, оставившие потомкам свои имена, — в их число входит Ки-но Цураюки — утвердили своим творчеством новую эпоху в развитии японского стиха.

Среди многочисленных прозаических произведений, появившихся после «Гэндзи моногатари», выделяется сборник рассказов «Цуцуми-тюнагон моногатари» («Повесть о советнике по прозвищу „Плотина“»), относящийся, как предполагают, к 40-м годам XI в. Сборник состоит из десяти рассказов, автором его называют поэта Фудзивара Канэскэ (877—933), имевшего звание советника-тюнагона и жившего якобы в местности Камогава, у плотины — отсюда его прозвище «Плотина» и название сборника. Однако в книге в том ее виде, в каком она дошла до наших дней, нет ничего, относящегося к советнику Фудзивара Канэскэ, нет в нем и упоминаний о плотине. Можно предположить, что версия об авторстве Канэскэ ошибочна, особенно если учесть, что сборник появился много лет спустя после смерти предполагаемого автора. Вероятно также, что вначале в сборнике содержалось большее количество рассказов, но часть из них была утеряна. Содержанием рассказов служат забавные происшествия из жизни аристократии, герои их наделены причудливыми чертами характера. Они любят подсматривать в щелочку, подслушивать чужие беседы, совершают курьезные ошибки, часто попадают впросак. Так, в глупом положении оказывается молодой придворный, по ошибке похищающий вместо красивой девушки ее тетку, старую монахиню. Впросак попадает и молодая дама, которая спешит натереться белилами при внезапном посещении возлюбленного, но второпях накладывает на лицо черную тушь. Особенно характерным для всего сборника является рассказ «Барышня, любящая насекомых». Его героиня, молодая девушка, отличается странными вкусами и пристрастиями: вопреки привычному для молодых девушек и женщин из аристократического круга восхищению цветами и бабочками, она испытывает интерес только к червякам и гусеницам и, рассаживая их, с помощью окрестных мальчишек по коробочкам, наблюдает за их поведением, называя это занятие «проникновением в суть вещей».

Среди других произведений хэйанского периода рассказы этого сборника выделяются присущим им своеобразием. Они носят ярко выраженный юмористический характер, причем насмешка автора направлена против вкусов и обычаев, выработанных на протяжении веков в аристократической среде и воплотивших ее эстетические вкусы, против излюбленных в этом обществе идеалов. Все, что служило для хэйанских аристократов источником наслаждения, поэтического вдохновения, безраздельно господствовало в литературе и искусстве, в быту и в любовных отношениях, в глазах автора сборника не более чем предмет, заслуживающий осмеяния, тема для юмористического рассказа. Похищение возлюбленной — классический поступок хэйанского кавалера — приводит к конфузу, любовные приключения дают автору повод показать смешное тщеславие своих героев. Таким образом автор обнаруживает способность более трезво судить о привычках и нравах аристократической среды, чем другие писатели и поэты его времени. Однако тон его нигде не переходит в сатирический, насмешка скользит по поверхности жизненных явлений. Сборник «Повесть о советнике по прозвищу „Плотина”» — одно из свидетельств заката хэйанского общества, упадка его литературы: все, что долгое время почиталось прекрасным, явственно оборачивается пустым и смешным.

В конце хэйанского периода появилось еще одно крупное произведение — сборник легенд, преданий и народных рассказов — «Кондзяку моногатари» («Повести о ныне уже минувшем», начало XII в.). Автор его неизвестен, хотя среди различных версий, существующих в отношении авторства сборника, особенно популярной является та, которая считает его составителем некоего Минамото-но Такакуни, жившего в период между 1004 и 1007 гг. в местности Удзи (окрестности Киото), где он, как рассказывает предание, приглашал к себе всех прохожих и проезжих людей и, записывая их рассказы, составил книгу. Такакуни имел звание дайнагона (крупный правительственный чиновник), и первоначальное название сборника было будто

184

бы «Удзи-дайнагон моногатари» («Повесть о дайнагоне из Удзи»), но так как каждый рассказ сборника начинается со слов «не теперь, а в древности» (кондзяку), то и всей книге дали название «Кондзяку моногатари».

«Кондзяку моногатари» — обширное собрание отдельных произведений — 1063 рассказа, составляющих 31 книгу. Три книги — 8-я, 18-я и 21-я — не сохранились. Весь сборник распадается на три больших тематических раздела: Индия (в ее старинном названии Тэндзику), Китай (Синтан) и Япония (также именующаяся старым словом Хонтё). Самый большой раздел — с 18-й по 31-ю книгу, за исключением недостающих, составляет раздел Японии. Внутри сборника проведена строгая классификация рассказов по темам и частично по хронологическому принципу. Так, в разделе Индии книга 4-я содержит рассказы об Индии «после Будды», а книга 5-я — рассказы об Индии «до Будды». В разделе Китая книга 9-я посвящена теме «почитание родителей», а 12-я содержит рассказы об истории страны и т. д. Тематически связаны между собою группы рассказов внутри книг, составляющих раздел Японии. Так, особой группой идут рассказы «о том, как богиня Каннон милость свою явила», как людям, совершившим плохие поступки, «знамение было», рассказы о ворах, раскаявшихся и «вступивших на путь благочестия», и многое другое. Есть даже группа рассказов «о том, как муж после смерти жены слагал песни». Особенный интерес представляют собой рассказы о житейских делах, где речь идет о повседневной жизни простого народа.

Большинство рассказов сборника носит дидактический характер, демонстрирует приверженность автора к буддизму. Материал из народной жизни, в большом количестве вошедший в книгу, зачастую обработан в нем особым образом, соединен с буддийской моралью, в рассказах речь часто идет о чуде, в них присутствует фантастика. Однако фантастика здесь в корне отлична от той, которая характерна для народного творчества, допускающего фантастическое истолкование явления, но заставляющего само явление развиваться по законам реального мира: так, если «скатерть-самобранка» пропадает, то ее либо выманили хитростью, либо просто украли. Жизненные законы не нарушаются в сказке; иначе обстоит дело в рассказах и притчах сборника «Кондзяку моногатари». Как основной закон здесь выступает действие мистических сил, воля верховного божества, а событие из народной жизни служит лишь поводом для проявления этих чудесных сил. Так обстоит дело, например, в рассказе о бедной женщине, не имевшей денег на то, чтобы соорудить себе домик для родов. Рассказ заканчивается сообщением о том, как «богиня Каннон милость свою явила», послав женщине сверток с деньгами; чудесным образом наказан был человек, жестоко обращавшийся с лошадьми: «Кипятил он однажды у себя дома воду в котле. Вдруг оба глаза его выскочили, упали в котел и сварились. Убивался он, печалился, но помочь беде не мог. А люди, осуждая его, говорили так: за то, что он не однажды убивал лошадей, — ему возмездие». «Такое вот знамение ему было, — заключает автор, — и о страданиях будущей жизни тоже подумать надо. Так передают».

Мотив гуманного отношения к животным, помощникам трудового человека, часто встречается в рассказах сборника — он свойствен народному творчеству, но концовка приведенного рассказа, как и многих других, чужда ему. Она не вытекает из законов жизни, неожиданна в рассказе, имеет характер религиозного чуда. И, словно чувствуя, что подобная концовка насильственна, противоречит естественному развитию сюжета, автор добавляет в каждом случае пояснение, а вместе с ним свою морализаторскую сентенцию, причем для большей убедительности то и другое вкладывается в уста людей, якобы бывших свидетелями происшедшего. Единодушность их суждения должна подтвердить истинность случившегося. Той же цели служит обязательное в каждом рассказе указание места происшествия — «в таком-то уезде, такой-то провинции...», — а также называние полного имени и прозвища героя рассказа. Есть, однако, в сборнике и чисто народные рассказы, как, например, рассказ о веселых мастерах-умельцах — строителе и живописце, о сбежавшем ученике художника и другие, пронизанные теплым юмором, восхищением народными талантами.


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)