Читайте также:
|
|
Этого сна?»
Из доброй песенки «Стасу»
Даже если бы нас угораздило родиться другими людьми, всё равно, рано или поздно мы стали бы теми, кем мы стали. А встретиться мы были просто обязаны. Перефразировав старину Шопенгауэра, я утверждаю: «Не важно, сколько в вашей жизни было друзей, важно, сколько жизни было в ваших друзьях».
Если бы я захотел заняться написанием фантасмагории, то обязательно начал бы с того, что в точке пересечения наших ещё тёплых после обжига кармических сосудов не было ни капли величия. Достигая семнадцатилетнего размера обуви, каждому хочется сделать рывок в прямопротивоположную сторону от родительского крова, и, уже обременённым лишь чувством несмышленой детской благодарности, повидать мир. Это как правило. Я, в свою очередь, не был исключением из правил. Но, наверное, миру не очень-то хотелось лицезреть меня, и жизнь, показав своё настоящее лицо хитрой старухи процентщицы, отправила меня в мою первую ссылку, когда я попал в пасть монстра, носящего тюремное имя Острог, мне подумалось, что здесь обитает сама дряблость. Эмоции, вызванные первым впечатлением от этого места, не превышали уровня панического удивления после поставленной клизмы. А ещё меня посетили страшные мысли о безысходности и о том, что здесь легко постареть. И постареть как-то не по-человечески: быстро и невзрачно, как крыса. Да, сам Острог тогда не мог удивить ничем, разве что памятниками средневековой архитектуры и крупным рогатым скотом, так непривычно и свободно разгуливавшим по шраму единственной приличной улицы. В классических произведениях такие города называют городами «N» и почти не поддаются сколь-нибудь обширному описанию. Но я даже не мог предположить, каким этот Энск может быть щедрым и судьбоносным.
У таких городков, как Острог, есть одна особенность: сначала ты его ненавидишь, а потом безумно влюбляешься. Это похоже на отношения с женщиной, только без истерик. Опытные люди знают, что провинция, как болото: если засидишься – засосёт. Иногда у меня создаётся такое впечатление, будто до сих пор я не могу смыть с себя грязь Острожской трясины. Но, быстрее всего, просто не хочу.
А ещё опытные люди знают, что в первые полгода откисания в провинциальной жиже простому обывателю крайне необходимы антидепрессанты. Легче от них не станет, но от ночных кошмаров и сомнамбулических откровений они избавить могут. Сам я не прибегал к таким средствам, а потому меня постоянно преследовало ощущение, будто немая серость Острога может сломать и искрошить. Хотя, кто посмеет утверждать, что древний Дамаск лучше. Разве что сирийские патриоты.
Ничего нет удивительного в том, что никто поначалу не воспринял меня, и в то же время мне никто не приглянулся. Ведь я и сам не мог отыскать себя в шалой буре невысоких зданий, высокопарного слога о будущей элите великой непокорённой державы и вихря несимпатичных мне людей. В принципе, невысокие постройки легко заменялись высокими помыслами, а надоевшие лица и сами скоропостижно покрывались мхом невосприятия. А вот от постоянных напоминаний об элитарности новых обитателей Острога, как от назойливых туч мошкары, негде было спрятаться. Столбовым дворянам, услышь они такие заявления, пришлось бы начать питаться исключительно средствами от диареи. Лично меня от этого постоянно подташнивало, и закрадывалось жгучее желание выкрикивать лозунги в стиле Толстого, что-то вроде: «Из грязи вышли, в грязи и затопчут». Очевидно, что на элитарность, как на таковую было совершено покушение. Извести её не извели, но вот глаз всё же подбили. Как бы там ни было, но по классовой принадлежности берберские рысаки или арабские скакуны из йоркширских конюшен были более элитарны, чем мы. Это объяснялось многим. Во-первых, пристрастием к буйному образу жизни даже самых светлых голов – ничего благородного в этом не было. Зато имел место первосортный вертеп. Во-вторых, наша собственная ирония по поводу причисления нас чуть ли не к лику святых. Это было просто несерьйозно, а для честных людей даже неприемлемо. И в-третьих, многие из этих самых кандидатов в элиту были выходцами из глухих селений украинской глубинки, деды которых вытирались ещё после еды увядшим капустным листом и то только по причине того, что Пётр Алексеевич Великий когда-то во что бы то ни стало возжелал зело быть политесу даже в мужицких избах. Поверьте, я ни в коем случае не являюсь носителем вируса классовой дискриминации, просто я имею твёрдое убеждение в том, что человеку от сохи сперва надо подумать об успокоении трудового тремора и лишь потом бросаться, сломя голову, в пучину удовлетворения своих собственных заоблачных амбиций. Речь идёт о закостенелых бездарях, а не о людях, обожженных «искрой божьей».
Ничего для себя действительно своего в первые месяцы пребывания в нашем Энске я не нашёл, и ничего поистине моего «брат-Остроже» вначале мне не дал. Дымы самосожжения раскольничьих скитов Сибири был мне тогда намного ближе и роднее, чем Острог со всей его исторической наполненностью. Осень девяносто пятого была рутинной, сумбурной и до амнезии пьяной. Мне, конечно, хотелось хоть немного походить на семнадцатилетнего республиканца из Сорбонны постнаполеоновских времён или хотя бы почувствовать себя оседлым вагантом. Но я был всего лишь заурядным вечнонедоедающим студентом в заведении с абсолютно непонятной, но чарующей слух дефиницией – Острожский Высший Коллегиум. Но, невзирая на депрессивность всех обстоятельств, это было началом того волшебного времени, которое подарило нам друг друга; «Эйфорию»; заброшенные и загаженные боксы под большими звёздами; захватывающие дух скитания по ставшим вдруг необъятными просторам Острожских пустошей, пропитанных духом неаполитанских карбонариев; пьяные ночные паломничества в монастырь с глухим сожалением о принадлежности оного к мужеской обрядности; а главное – как минимум, пять лет пластыря воспоминаний, способного заклеить любые душевные раны.
* * * * *
Если меня сейчас спросить, когда я начал чувствовать себя более-менее уверенно на просторах моей неопедагогической родины, то я наверняка солгу. Солгу не потому, что попытаюсь скрыть правду, а просто по-причине общеизвестности того факта, что люди становятся счастливыми незаметно для самих себя. Это быстрее подмечают окружающие. А они, подобно фотобумаге в кипящем ведьмовском реактиве, постепенно проявлялись и принимали чёткие очертания. Другое дело, что эти очертания были разного характера: одни представляли интерес для меня, для других интерес представлял я, третьи во всех отношениях были абсолютно стерильны. Что до представителей одного со мной помёта, тобиш моих сокурсников, то я вовсе не был в них заинтересован – это была неугасающая нелюбовь с первого до последнего взгляда. Хотя, не обошлось и без редких исключений, без которых никак невозможно сложить картину тех дней. Мой вздорный взор обратился к подготовительному отделению – внутривузовским трутням, к которым все сперва относились с нескрываемым недоверием и даже опаской. Именно среди них я нашёл настоящих людей, на сущности которых не лишним было бы поставить наивысшую пробу духовной ценности.
К тому времени, как я попал в восьмую комнату нашего славного и не совсем на тот момент благонадёжного первого общежития, благодаря своему кочевому образу выживания я поменял, к счастью, как минимум с десяток прописок и, к моему глубокому сожалению, как максимум тройку неласковых женских объятий; мне порядком надоел «кучерявый» смех общеобразованных мезоморфов и ежевечернее пьянство в компаниях чужих мне людей. На тот момент я готов был навязать себя кому-нибудь, кто был бы мне хоть чуточку поближе. И такие нашлись.
Нас было пятеро в восьмой, двери которой следовало бы вообще убрать, так как они были вечно открыты для всех и вся. Подчас эти самые двери можно было запросто перепутать с вратами ада (- Извините, я, наверное, не туда попал. Это шеол? – Нет, это Гадес. Но вы проходите, проходите.) Для обитателей комнаты не существовало видимых запретов, и потому её стены часто были немыми свидетелями такого буйства фантазии, которое могло бы поразить даже системного героинщика: Здесь переодевались футбольные команды, устраивались ночные бдения ввиду собачьего холода, проникавшего через огромную трещину в стене, свершались всевозможные сношения между всевозможными партнёрами. Одним словом, восьмая комната была знаменита и трещала по швам от бесчисленных пересудов, что повлекло за собой взятие на заметку нашей «скромной» обители злоключений в высших инстанциях.
Но. Как я уже говорил, аутентичных аборигенов в восьмой было ровно пять. Все поголовно были отпетыми гетеросексуалами с нереализованным либидо, любившими корчить из себя слащавых гомосексуалистов, каждый был по-своему умалишён, и никто из нас не знал своего места, хотя именно эта жизненная неусидчивость и даже некоторая неуместность свела нас всех под одним потолком образца ещё советских времён. Наши улыбки пестрели жерлами подросткового кариеса, который нам суждено было перерасти, и мы умудрялись после испития неимоверного количества коктейля, состоявшего из водки, пива и коньяка, убеждать наших педагогов-наставников в том, что на самом деле отравления происходят вследствие употребления несвежего овсяного печенья. Но вот что у каждого из нас было ценным, так это наши суждения. И мы по квантам делились ими, переходя постепенно на беспрерывный обмен и обрастая новыми для нас идеями.
В то время и в том месте нас было пятеро. И было нас легион. Поверьте, каждый заслуживает отдельного внимания, и я уверяю вас, что это внимание не замедлит перерасти в комок нежности.
Первым в поле моего зрения попал Жека. Он был таким маленьким и небритым в своём пьяном угаре, что показался мне сперва фантомной дымкой, которая вот-вот должна была раствориться. Но в его томном опьянении была какая-то еле-уловимая осмысленность. Должен сказать, что к пьянству все мы относились с каким-то остервенением. Врачи-нетрадиционники советуют хоть раз в месяц давать загнанному организму встряску: к примеру, прыгнуть с рваной тарзанкой, поцеловать опостылевшую подругу или заказать самого себя умелому киллеру. Но мы были воспитаны в жестокую эпоху Аллы Пугачёвой и потому выбирали более радикальный способ – напивались вдрызг. Для Жеки вся эта лабуда со встряской была ценной сентенцией, только прямопропорциональной: он, наверное, считал, что организм получает хорошую встряску, если хотя бы один раз в месяц не пить. И это так же справедливо, как и то, что мы свято соблюдали этот сложившийся уже на то время обычай. Это было довольно опасно, если принять во внимание то, что обычаи подвержены тенденции переходить в привычку. Мне тоже не раз приходилось просыпаться с осколками мыслей в натруженной с вечера голове, ходить целый день с лицом заспанного мопса и только к вечеру начинать адекватно реагировать на окружающую действительность и стараться понять, почему ещё пару часов назад в рот не лезла даже бутылка пива?
Так что разговоры о трезвом образе жизни как Жеки, так и всех нас, носили, вцелом, мифический характер, но об этом вообще пытались не говорить. Молодость любит акт, действие, движение. Исходя из этого, мы считали уместным оставить все наши разговоры на потом.
Одним словом, с Жекой мы познакомились, находясь в разных физио-психологических категориях: он был безобразно пьян, я был ещё безобразнее трезв. Он стоял, прислонившись к подоконнику, в окружении местных гангстеров и изучал эти декорации местного криминального мира своим проницательным взглядом. На вопрос «откуда он?» Жека ответил: «Тю, со Смелы», не сказав этим почти ничего. Я удивился этому небритому малому и только. Тогда я не мог знать ещё, что передо мной человек, способный предложить настоящую мужскую дружбу; человек, который, помогая другим, совершенно забывал о себе; человек настолько страстно-эмоциональный, что порой приходилось припрятывать от него все колюще-режущие предметы по периметру всей общины и настолько жизнеутвержденный, по его мнению, и ветреный, по мнению нашему, что ему хватало одного дня для переоценки всех своих, а иногда и чужих, ценностей.
Совсем другим был Курт. Впервые я встретил его сидящим с гитарой в коридоре и подыгрывавшим Кобейну, дребезжавшему из динамика старой «Весны». Тогда его ещё звали Дмитрием.
О Курте разговор отдельный. При взгляде на него сразу чувствовалась грациозность аристократичности. Я не удивлюсь, если в дворянском реестре окажется фамилия каких-нибудь графьёв Козубовских, с которыми Курт состоит в однозначно-родственной связи. Есть люди, которые всю жизнь пытаются обрести харизму VIP-принадлежности и от неудачных попыток в конечном результате исходят слюной и не перестают походить на заезженные пластинки конца 80-х. А у Курта эту самую харизму не мог скрыть ни его полуистлевший гранжевый свитер, да и вообще наплевательское отношение к одежде и новым веяниям моды, ни его непонятная стрижка, ни даже привезённый им из Шепетовки такой же непонятный марлеканский язык, состоявший из таких непонятных слов, как «халардибобокс», «трикафанди», «матьмаджика», «хачкукара», «тринкапикс».
Доброта была вторым скелетом Курта. Я не припомню, чтобы он по-настоящему злился, но хорошо запомнил тот случай, когда я неожиданно воспылал безумной страстью к одной философичке из Киева, а Курт, обменяв свои часы на бутылку шампанского, вручил её мне, чтобы я мог окропить своё объяснение в любви брызгами игристого вина. И дело не в том, что я не высказал ей своих чувств, и что мы сами выпили это шампанское. Моя перекипевшая любовь не шла ни в какое сравнение с тем искренним дружелюбием, залежей которого у Курта должно было хватить ещё лет, эдак, на четыреста или ровно на сутки, чтобы водночасье обеспечить им все северо-западные провинции Китая.
А ещё это был ушлый сердцеед, не осведомлённый о своих возможностях и способный держать в узде даже самые тайные из своих желаний. Мой въевшийся эгоизм заставил меня сперва воспринять Курта, как соперника по музыкальному цеху, Но именно он заставил меня полюбить ту музыку, которая вылепила из нас матёрых меломанов. Но пока мы ещё применяли для наигрывания «Нирваны» простейшие аккорды, терзая струны неумелыми пальцами, пили крепкий чай под тёплыми коридорными батареями и несерьйозно обсуждали возможность создания в будущем собственного бэнда. А будущее показало, что слова настоящих мужчин имеют огромную силу воплощать простые желания в безупречную реальность. Ну, если не безупречную, то, по-крайней мере, полную энтузиазма.
Кстати, о настоящих мужчинах. Не знаю, был ли таковым Гаврила (хотя это не преминут подтвердить десятки омужчиненных им дамочек), но, по-крайней мере, он больше всех нас был похож на представителя сильного пола. Да, действительно, он был сильным, в такой же степени был он и добрым, а ещё мне показалось, что ему был свойственен врождённый кураж отпетого авантюриста. Если своим телосложением, как любил выражаться Курт, мы больше походили на велосипеды, то Гаврила был, скорее всего, бульдозером на базе «Т-86»-го. В него сразу повлюблялись все безобразные девушки, но он, гордо выпятив свою тяжеленную нижнюю челюсть, довольно долго сдерживал такой сильный инстинкт попытки продолжения рода.
По предоценке Гаврик был слишком уютным для всего того, что любил я. Но, как это часто случалось, я оказался более чем не прав. Его душевный бардак заслуживал оглушительных несмолкаемых оваций. Гаврила сумел довести до критической массы заряд взаимопонимания в бомбе нашей компании. Он имел головокружительный успех у женщин, что казалось странным не только окружающим не только окружающим и ему самому, но и тем женщинам, которым он кружил и морочил головы. Обида на него выглядела бы неестественной и даже претенциозной. Что до меня, то я в его лице нашёл не только товарища, быстро и безболезненно прогрессировавшего в друга, но ещё и профессионального собутыльника со свирепой шепетовской закалкой.
Единственным непьющим праведником среди нас – служителей чистилища, о которых забыл упомянуть Данте – был Гроб. Этимология его прозвища проста до банальности и вовсе не связана с причастностью Гроба к традиции погребальных обрядов. Он был окрещён так в честь «Гражданской обороны», к которой, в принципе, тоже не имел никакого отношения. Лишь через полгода я узнал, что его зовут Игорем. Может я знал это и раньше, но мне было присуще забывать то, о чём не помнил никто вокруг. Таким образом, Гроб был Гробом и лишь отчасти Игорем, впрочем, в этом я до сих пор сомневаюсь.
Гроб был вихрастым парнем из западного приграничного городка и совсем не походил на себя теперешнего. А ещё он был справедливо молчалив. Этого вполне хватило для того, чтобы я начал уважать его тем уважением, которое рождается глубоко внутри нас и не часто сходит с проржавевшего конвейера нашей искренности. Гроб разделил с нами наши вкусы, на что был просто обречён и приправил общее блюдо пикантным отношением к пьянству и табакокурению. Его ясный взор не был подёрнут пеленой сивушных масел, что делало его абсолютным трезвенником, а его дыхание не имело ничего общего с нашим, которое в темноте запросто можно было перепутать с выхлопами не совсем исправного трактора. Короче, всего этого Гроб не любил и нам, мягко говоря, не советовал. Я хоть и был заядлым курильщиком, но постоянно и безуспешно боролся с этой пагубной привычкой. В моём сумбурном и продуваемом насквозь ветрами слабохарактерности сознании бытовало твёрдое убеждение, что капля никотина убивает лошадь, тогда как капля героина пробивает её на «ха-ха». Но, хвала Господу, у меня не хватило ума переиначить себя в этом отношении, и я предпочёл табун мёртвых лошадок одному хихикающему мерину. Хотя, от назойливого влияния лёгких наркотиков небесная «karma police» нас всё-таки не уберегла, и в будущем нам приходилось довольно часто отмечать день независимости от нашей глупой зависимости.
Гроб мог служить для нас примером, но мы прощали ему этот маленький «недостаток», который постепенно исчезал и уже к концу третьего курса прошёл сложную реакцию почкования и превратился в его многочисленные достоинства. Царапины трезвой повседневности на сознании Гроба рассосались, и он пошёл по жизни, гордо и высоко неся хоругви «пивного хаджа».
Наиболее частым и добропожаловательным посетителем нашей комнаты был Стас. Как и большинство из нас, он был обладателем острого чутья, которое помогало ему отсеивать человеческие плевелы, и владельцем прорвы вредных пристрастий, посредством которых он иногда справлялся со своими высокими моральными принципами. Он мне сразу показался тем человеком, который крайне редко изменяет своим привычкам. Довольно долго наше с ним знакомство ограничивалось рукопожатием и способностью узнать друг друга в толпе. Я часто видел, как он прижав к стене очередную красотку и открыв все амбразуры, расстреливает её из орудий своего шарма, совсем не переживая о том, что пороховые погреба его неотразимости опустеют. Он был умён не по годам и даже не по-лицу. Проведя блистательную предвыборную компанию и став главой прогрессивистской секты, которая носила громкое название «Студенческое братство», он остался тем же Стасом, и его серьйозность высокопоставленного чиновника не мешала проявляться его бесшабашности и способности к настоящему бездумному веселью, которое было нашей естественной средой обитания. И хоть Стас никогда не использовал своё служебное положение ради нас, но ничто и никаким способом не могло помешать ему использовать своё положение нашего друга, чтобы в любую минуту прийти к нам на помощь.
Таким образом, у автора этих строк появились все предпосылки считать, что он нашёл друзей. И невзирая на свои размеры, я тоже занял определённое место в пространстве наших отношений.
Мы могли и умели практически всё, но звёзд с неба не хватали: они сами падали к нам на землю, отказываясь ради нас от райских кущей своей свободной высоты. Иногда наши измышления доходили до полного абсурда. Чего стоила только одна идея посидеть на берегу дерева. Нам хватало взаимопонимания и простоты, вечно не доставало еды и денег на дозаправку и ежечасно хотелось чувствовать хрупкую женскую заботу. И мы предпринимали все меры, чтобы наше «хотелось» не замедляло переходить в «моглось». С нехваткой денег мы справлялись до смешного просто – смирялись. Это было не так уж и трудно, ведь мы тоже знали себе цену и были далеко не дешевле денег. Как говорится, мы были людьми на своём упрямо стоящими и при этом немало стóящими. Хотя иногда и нами овладевала «auri sacra fames» - проклятая страсть к золоту. Питались мы как зажиточные финикийские заимодавцы, но это продолжалось лишь первых два мимолётных дня недели. Остальное время Бог или посылал нам добрых людей, или предоставлял нам шанс согнать при помощи абсолютного поста налёт грехопадения с нашей хиреющей плоти. Что до женщин, то, откинув никому ненужную скромность, скажу, что они любили нас и, казалось, делали это ни за что. Хотя, кто сказал, что любят за что-то? По-моему, любят просто кого-то, потакая капризу мимолётных ощущений. Так что мы были любимы прямо на сеновале мимолётности, да и сами ступали на эту зыбкую тропинку, научаясь делать это по-взрослому.
Одним словом, вакуум первой поры был заполнен, и мы наслаждались лёгкостью того времени, пытаясь вдыхать полной грудью медовый аромат вседозволенности и уверенности в идеальности устройства мира, разделяя все радости этого самого мира с правильными людьми.
* * * * *
Дорога… Мы с ней породнились, и потому сейчас, вступая с ней в контакт, я чувствую, что погружаюсь в глубины запретного инцеста. Наше родство зиждется на многом. Мне нравилось садиться в машину и чувствовать, как она горелой резиной своих шин съедает километры асфальта. Хвала шумерам, изобретшим колесо! Скучно в дороге не было никогда. Приевшийся за долгие месяцы езды пейзаж легко заменялся небом: оно всегда было другим, и каждый раз оно было другим. Если позволяла скорость, взгляд радовала размытость проносящегося мимо мира; если было жарко, то можно было насладиться запахом разогретой кожи салона и раскалённой трассы, над которой в вихре испарений дрожал пейзаж; зимой навстречу летящему автомобилю, как мириады звёзд, неслись хрупкие снежинки.
Как-то я подсчитал, что пять лет беспрерывного метания между моим родным Ровно и княжим градом Острогом, я проехал в среднем около десяти тысяч километров. Это немного и мало что значит, но кое-что в этом, всё-таки, есть. Я стал на десять тысяч километров мудрее. Дорога научила меня чувствовать настоящую стремительность и убивать время крупным калибром мыслей. Ещё она воспитала во мне терпение и закинула сеть, в которой запуталась моя одичавшая вдумчивость.
Терпению учили, по большому счёту, коровьи стада, потоки которых систематически преграждали нам путь. Попав в такую мясистую рогатую реку, автомобиль был обречён захлёбываться в волнах невыносимого запаха свежего навоза и недовольного мычания обладательниц переполненного вымени. В такой ситуации скорость на спидометре сравнивалась со скоростью сытой коровьей поступи, а автомобиль рисковал быть измятым в плотных тисках пятнистых боков. Естественная реакция, способная выразить всю безвыходность такой ситуации – это надрывный крик шофёра, срывающийся на визг и свидетельствующий о его полном бессилии.
Ещё дорога учит осторожности и смелости. Это я узнал одним тёплым осенним днём…
Мной мнимый генетический шарм или, быстрее, врождённая наглость помогли мне свести знакомство с Наташей Кибитой, которую тоже угораздило стать студенткой Острожского «гиганта образования». Я повадился ездить в Острог вместе с ней, так как она была счастливой (ой ли?!) обладательницей автомобиля. Транспортное средство, которым она владела, было до ужаса классическим – это был нетронутый тленом времени и моды «Запорожец» цвета перележалого снега. На отдельных участках трассы этот чудо-аппарат иногда так разъярялся, что способен был разогнаться до ста десяти. Правда, при этом он постанывал всем своим нутром и проявлял неудержимое желание взвиться в свободном полёте. По документам кибитын иноходец значился как «ЗАЗ-968М». Все эти цифры и упоминания про дистанционную коробку передач мало что могли мне сказать, но вот что значила последняя буква «м» в названии этого триумфа технической мысли, я знал наверняка. И знания эти были подкреплены густым цементом собственного опыта. Эта буква определяла саму суть рыкающей консервы и значила ни что иное, как «морока». Это так же справедливо, как и то, что Гаврику за одно только лицо можно дать пятнадцать лет с конфискацией имущества и без права переписки.
Ничто не предвещало неприятностей, когда мы выехали из Ровно, но нас неотступно преследовало мерное и настойчивое постукивание где-то в недрах железного организма запорожского чудовища. Я не вытерпел и изъявил желание остановиться и отыскать причину этого стука, который начал выводить меня из себя. Так как мои технические знания по обслуживанию автомобиля сводились лишь к профессиональному обращению с насосом для накачивания шин, то я начал осмотр именно с колёс. Подойдя к заднему левому, я присел, намереваясь проверить контргайки, но Кибита с присущей ей жеманностью произнесла фразу, которая полностью характеризовала её:
– Ты что, Алексей, не надо, они же грязные!
Мне показалось, что ей виднее, и мы продолжили свой путь. Смутно припоминаю, что автомобиль дефилировал накатом с горы со скоростью шестьдесят километров в час, сопровождаемый всё тем же стуком непонятного происхождения. В следующее мгновение машину бросило на встречную полосу, постукивание вдруг превратилось в истошный скрежет, за нами заискрился яркий шлейф высекаемых из асфальта искр, и я успел заметить, что наше левое заднее колесо пошло на обгон. Мне сразу вспомнились грязные гайки…
Я считаю, что нам в тот раз крупно повезло: немного покидав, машину прибило у обочины. Заднее левое вприпрыжку продолжило свой путь, пока не скрылось в придорожном кустарнике. Говорят, что страх – это самое естественное чувство, присущее всему живому, и что человек, не испытывающий страха, далеко не храбрец, а, скорее, ненормальный. Так вот, в тот момент я чувствовал себя куда-более естественно, ведь мне не хватило какой-то крупицы испуга, чтобы напрудить в штаны. Я тут же, у обочины, приговорил к смерти через раскуривание три сигареты, которые почти не почувствовал, невзирая даже на отломанные фильтры, и стал беспомощно ждать помощи извне, бессознательно перебирая гудевшими мелкой дрожью пальцами. Помощь пришла в лице проезжавшего мимо громилы, у которого шея была шире головы. Он кое-как приделал колесо к нашей кибитке, и мы со скоростью двадцати километров в час продолжили свой путь. Добрались мы только в сумерках. Нас встретил Стас, прождавший около шести часов и уже утративший было надежду хоть когда-нибудь свидеться с нами. А последовавшая за этими сокрушающими нервы событиями ночь была для меня абсолютно «мёртвой».
Так дорога закаляла мою смелость, учила не стыдиться своей слабости и опутывала моё сердце паутиной осторожности. Нет этому другого названия, кроме храбрости, когда человек добровольно садится в наземный «мессершмидт», за рулём которого находится женщина, не обременённая опытом. Мы до сих пор с улыбкой вспоминаем, как Кибита могла гарцевать на своём «Запорожце», не снимая его с ручного тормоза, и удивляться тому, что «он почему-то не хочет ехать».
Думаю, подошло время заикнуться о сокровенном – о наших женщинах, о нашем «янь», о светлой стороне луны. А именно о тех женщинах, которые вихрем ворвались в нашу жизнь и которые с первого взгляда дали понять, что все существующие ураганы названы женскими именами неслучайно.
В отношении внимания к нам представительниц противоположного пола мы были не просто слабы, а жалки до беззащитности. С огромным удовольствием мы ныряли в этот опасный липкий мармеладный омут, рискуя влюбиться. И мы влюблялись, лишаясь личной свободы, уравновешенности чувств и растеривая остатки своей несокрушимой, на первый взгляд, гордости. Мы всеми силами стремились к тому, чтобы наше мужское начало преобладало в их женском, ведь одной из весомых причин поступления в ВУЗ было необоримое нежелание идти в армию и, оставаясь на гражданке, проводить побольше времени на какой-нибудь гражданке. Но одно дело – стремление, и совсем другое – достижение. Совру, если скажу, что мы были слишком переборчивы. Наши курки были на постоянном взводе, и при стрельбе мы редко промахивались. Надо признаться, в наших объятиях находили утешение и посредственные шлюхи, но это были отнюдь не те женщины, которые действительно могли претендовать на нашу любовь, гранитную преданность и вечную память.
Но были и такие Евы, которые научили нас не растрачивать попусту нашу нежность и которые сделали из нас настоящих мужчин, невзирая на то, что девственность уже давно перестала быть нашей добродетелью. И, я думаю, что этот процесс был обоюдным. Мы, как немые, выражали свои чувства и как дети провоцировали их на благосклонность. Ведь кое-что мы всё-таки уже умели. То, что было присуще матёрым волкам большого искусительства: мы умели дать им почувствовать, что за человеком можно соскучиться даже после пятиминутной разлуки.
Говорят, если у тебя нет родных, никто из них не сможет заболеть; если у тебя нет друзей, то некому будет предать тебя; если у тебя нет женщины, то никто не сделает тебе больно.
Мы болели, предавали, делали друг другу больно и поступали так, чтобы отхватить больший кусок жизненного пирога. Мы были в этом глубоко заинтересованы, а потому испытывали жизнь и проверяли её на вшивость, а она преподносила нам новые сюрпризы и давала иногда такие пощёчины, румянец от которых рдеет на наших щеках и по сей день.
* * * * *
Помимо моих школьных подруг, на которых я оттачивал и оттренировывал своё умение общения с женщинами, и которые к тому времени стали постепенно отдаляться от всего того, что делало меня мной, были новые лица и новые персонажи в пьесе, которую ставили мы. Правда, в драматургии жизни мы были аматорами, но даже такие профаны могли рассчитывать на благосклонность судьбы, при условии смелой постановки мизансцен.
Первой на сцену вышла Ветка. Я рукоплескал ей. Её дебют удался, и мы сразу нашли общий язык. Многие сперва принимали нас за брата и сестру, но, по-моему, так могли думать лишь исключительно чужие нам люди, не знавшие о нас ничего. А с этой перхотью мы справлялись на удивление легко.
Жила Ветка в четырнадцатой комнате того общежития, которое было в своё время солдатской казармой. Эту сугубо женскую обитель я окрестил про себя Новодевичьим монастырём, так как в тот момент проблема «новых девок» была для меня приоритетной. Я горжусь тем, что меня никто не сможет обвинить в нечестном отношении к своей новой знакомой. Мы и вправду почувствовали пульсацию братской любви, и наши отношения стали складываться именно в этом контексте. Никто не сможет меня упрекнуть также и в том, что я причинил хоть каплю страданий Ветке. Я старался отвечать ей тем, чем она была переполнена: добром, сочувствием, соучастием и в некоторых неоднозначных ситуациях – союзничеством. К тому же я оказал четырнадцатой неоценимую услугу: подобно пионеру диких троп я проложил дорогу к этому благодатному месту и для своих друзей, которые не замедлили стать для девочек истыми благожелателями. Скажу больше: попав в четырнадцатую, Гаврила с Куртом совершили огромный скачок в вопросе отношения полов.
А пока мы залетали сюда лишь время-от-времени, проверяя поле дружелюбия на наличие мин надоедливости и лелея каждый раз тайную надежду на то, что наши нимфы, наяды и коры благодарения проявят снисхождение к нашим урчащим желудкам, и нам удастся что-нибудь поклевать.
В этом же заколдованном магнитном месте мы познакомились и с Кривель Наташей. Она была моей сокурсницей, одногрупницей и, если зрить в корень, то и соратницей. Пары мы проводили, сидя за одной партой, что часто мешало нам сосредоточиться на теме семинара. Иногда и пропускали мы эти самые пары тоже вместе. Припоминается, как всеми нами горячо любимый профессор Ковальский, имея феноменальную память и помня о том, что мы с Кривель некоторое время игнорировали его занятия, увидев нас сидящими в аудитории, воскликнул со своей престарелой экспрессией: «Гицай и Кивель! Еволюция! Дайте мне видеокамеу, и я увековечу это событие для потомков!» Поначалу это казалось даже смешным, но потом мы убедились в том, что наш профессор не очень-то жалует нерадивых студентов. Позже улыбок значительно поубавилось.
Обе Натальи стали украшением нашей компании. Вернее украшением они стали для меня, а для кое-кого – чем-то гораздо большим. Возможно, огромными алмазными булавками в сердцах или занозами в мыслях.
Ещё в цепких сетях занавеса нашей трагикомедии оказались Ксюха с Валечкой. Ксюха сразу дала понять, что она является роковой женщиной с осиной талией и аналогичным нравом, характеризующимся сильнейшим желанием кого-нибудь изжалить. Она без промедления вошла в образ «чёрной вдовы», которая с огромным аппетитом съедала многих. Мы с ней довольно долго находились в состоянии холодной войны, и я успешно выработал стойкий иммунитет от её яда, что позволяло нам долгие годы оставаться близкими друзьями. Валечка же была просто милашкой, которая сразу стала всеобщей любимицей. Я уверен, что она смогла бы заставить улыбаться даже асфальт и была, что называется, сильной в своей слабости. Говоря начистоту, я всегда удивлялся тому, как могли уживаться эти два совершенно разных человека – это был союз акулы и медузы. Но мы нашли в их лицах кто ветреных любовниц, кто трепетных возлюбленных, а кто преданных друзей.
Не очень хочется углубляться во все перипетии нашего мелодраматического многогранника. Не целью является и чёткая хронология событий, от скрупулезной сухости которой может вспучить. Жизнь наша была полна сумбура, и для её описания нужен остро заточенный карандаш сумбурности. И только с помощью такого карандаша я смогу рассказать о том, что являлось близким для нас, о чём мы думали и рассуждали, как курьёзничали и планировали на сотни раз переломанных крыльях любви.
* * * * *
Жизнь была нервно-вздрагивающей, неспокойной, как шоколадный пудинг на шатком столе. Нас преследовало преступное нежелание учиться, и мы мало что могли противопоставить этому. Наши желания никак не хотели совпадать с нашими обязанностями, а вот с потребностями в беспрерывных развлечениях они шли след-в-след. Каждое утро мы давали себе обещание начать новую лучшую жизнь, но потом или забывали их или просто не знали, как наше и так безоблачное существование можно было ещё и улучшить. Утром давались клятвы, а вечером мы опять облачались в балахон пьяной расхлябанности и топтали сапогами тунеядства нежные цветы наших скороспешных обещаний. Единственным из нас, кто серьйозно отнёсся к процессу разгрызания гранита науки, был Гроб: он посещал все пары, а возвращаясь, каждый раз корил нас за то, что мы имели наглость курить в комнате. Такой себе укор за укур. Потому часто, завидев возвращающегося с занятий Гроба, мы начинали усердно раскручивать лопасти наших полотенец, чтобы хоть немного проредить дымовую завесу. Я был твёрдо убеждён, что делаем мы это из чувства глубокого уважения к органическому невосприятию Гробом табачного смога. И какой должна была быть реакция на колумбову забаву у человека, который привык дышать хрустальным воздухом западного региона? Но Курт уверял нас, что мы просто боимся Гроба, ведь он был человеком устойчивых принципов и мог проявить такую твёрдость своих позиций, которая имела некоторое отношение к его силе.
Может у вас сложилось впечатление, что частично наши отношения опирались на кривые костыли агрессивности? Безусловно, у нас в крови бурлила подростковая агрессия, но доза её была мизерна по-сравнению с огромным желанием проживать каждую минуту весело и безумно. Безобидного безумия было даже заслишком.
Одним из наших с Куртом любимых развлечений было выйти вечером в опустевший коридор общежития, приспустить штаны и, корча из себя завсегдатаев дорогих лондонских пабов, прогуливаться со спущенными штанами по скрипучему коридору и вести светские беседы в стиле джентльменов Пиквикского клуба. Бытует мнение, что настоящий джентльмен – это тот человек, в присутствии которого сам чувствуешь себя джентльменом. И мы с Куртом и вправду могли бы ими быть, кабы не цель, преследуемая нами: мы постоянно ждали кого-нибудь, кто застал бы нас в таком виде и по-достоинству смог бы оценить нашу голозадую ослепительность. В основном это производило шокирующее впечатление. Иные стали тревожно оглядываться на нас и крутить пальцами у виска, но это свидетельствовало лишь о полной стандартности и формальности их взглядов, а по-нашему, так и вовсе об угрюмой неполноценности, которая калечила в людях все наилучшие порывы.
А чтобы полнее изобразить картину нашей жизни, не лишним будет всхрапнуть сухость этого повествования влагой необыкновенности хотя бы одного прожитого нами дня. Я счастлив от того, что мы не умели прожигать их однообразно. Всё, как правило, начиналось сонным утром…
* * * * *
Учитывая то, во что вылился вечер намедни и то, чем он влился в наши кевларовые желудки, мне не очень-то хотелось открывать глаза. Я даже боялся сделать это. Мне казалось, что как только я открою свои «ставни», в меня сквозь них вольётся всё то плохое, что в два счёта могло оправдать мои дурные предчувствия. Говорят, что мудрость приходит после страданий. В то утро я был мудрее всех представителей школ неоплатоников и стоиков вместе взятых. Судя по полумраку и рыскающим по комнате теням, которые казались чернее самой темноты, утро было ранним. Как это ни прискорбно, но именно после перебора я просыпался очень рано. К пониманию безысходности положения ещё прилагался равнобедренный треугольник пульсирующей боли, который, казалось, медленно увеличивался в размерах, пронзая застывшее желе в моей черепной коробке.
Нужно сказать, что наше пьянство не было простым бездумным потреблением алкоголя. Изредка мы называли наши вечерние застолья заседаниями или симпозиумами и придавали им черты одних из самых серьйозных и значимых минут нашей жизни. А так как греческий язык был так же непонятен нам, как и восточно-китайское наречие чжэнчжоу, то враз становится понятным то, что наше пьянство имело под собой основание мировой генетической памяти и эволюции чувственности. Дело в том, что потом мне стало известно значение слова симпозиум. Это была завершительная и главная фаза ужина древних греков. Дословно это слово переводится как «пить вино». Случайность? Не думаю. Только не в нашем случае. Быстрее всего, остатки благородного происхождения.
Рваные куски моей памяти рисовали мне не очень привлекательную картину того, что было вчера: мы купили много водки и с помощью этого напитка собирались совершить трепанацию одухотворённости и извлечение загнивающей морали. Нас, как это бывало почти всегда, вынесло в открытый океан и заштормило, растрощив все путеводные приборы нашей способности соображать в частности и мыслить вообще. Мы стали кутить. Помню, как заснул в душевой под мокрым одеялом. А вцелом я помнил лишь то, что что-то позабыл.
И как это я оказался в своей постели? Чьи уговоры помогли совершить мне переход через Альпы? Чьи добрые руки поддержали меня в трудную минуту бурного ненастья?
Где-то совсем рядом слышалось посапывание Гроба и Курта. Их можно было отличить друг от друга на слух, как можно было отделить беспокойное сопение «Москвича» от мерного урчания «Жигулей». А Гаврила с Жекой раздирали моё ещё неочнувшееся сознание когтями бесцеремонного тракторного храпа.
Я собрался с силами и совершил открытие века, о чём тут же пожалел: голова взорвалась болью, а в глазах сбилась частота кадра. Я глубоко вдохнул спёртый воздух комнаты и приподнялся на локтях, устремив свой взгляд и все свои помыслы в сторону стола. Мне повезло. На столе одиноко маячила литровая банка недопитого вчера чая. Я понял, что на данный момент она стоит не на столе, а на вершине моих желаний, которые больше напоминали шантажистов-вымогателей. Но существовала одна небольшая проблема – я не был в состоянии взобраться на эту вершину.
Постепенно приходя в себя, я начинал понимать, что добраться до желанной банки мне нужно во что бы то ни стало. Это была безвыходность, правда, не в прямом, не терпящем возражений, смысле этого слова. Можно убедить себя в том, что безвыходное положение – это когда для тебя закрыты все выходы, но маленькая лазейка всё же есть. Я знал, что такая лазейка остаётся всегда. В тот момент большого выбора у меня тоже не было, и я начал действовать с оглядкой на узкую щель в высоком заборе моей безвыходности.
Я скатился с кровати и ползком, как самый осторожный в мире сапёр, у которого в голове находится чувствительный детонатор, отправился к столу. Отдохнув пару раз в дроге и неоднократно остудив пылающее лицо о пыльный, но благодатно-холодный пол, я всё же добрался до стола и, крепко вцепившись в липкие стеклянные бока, поднёс банку к пересохшим губам и начал пить, утопая в благородной тёрпкости чефира.
С каждым глотком и в комнате, и на душе становилось светлее. Услышав моё громогласное глотание, стали ворочаться, просыпаясь, мои братья по кружке. Солнечные зайчики запрыгали по стенам, и я подумал, что в такие мгновения как раз и рождаются песни.
Курт сонно смотрел в потолок и, наверное, пытался найти ответ на вопрос, которым я озадачил его после второй бутылки: я поинтересовался, куда девается песня, когда её не поют? Он не смог ответить мне, и я весь вечер выслушивал от него обещания спустить собак.
Лицо Жеки было испачкано его уркаганской щетиной и зелёной бледностью после вчерашней выходки его желудка, который, проявив слабость, не захотел принять в себя экспериментальный передоз спиртного и стал корчить из себя действующий вулкан. Баба Таня, наш несносный враг-вахтёр с нравом «скин-хеда» и повадками натасканной овчарки, получившей воспитание в стенах лучших пенитенциарных заведений страны, вчера вечером застала Жеку, которого неслабо тошнило в старое мятое мусорное ведро. Она была пьяна, добра, а потому сказала сакраментальную фразу:
– Ну, шо, Жэня, стружиш? Ну, стружы, стружы…
Это было куда сильнее, чем «Андрюха, попой вверх!»
В принципе, я орал весь вечер благим матом: «Осирису больше не наливать!», что несло в себе предупреждение о том, что Жеке уже достаточно и, припоминается, даже злорадствовал по-поводу того, что оказался прав. Хотя, это не было злорадством в чистом виде. Я просто умел радоваться своим маленьким победам и торжеству своей правоты. Да и прав я был постольку поскольку, не заметив сучковатого бревна в своём глазу. Ведь степень моего опьянения ничем не уступала Жекиной.
Гаврику вообще всё было по-барабану, и это очень чётко проявилось в будущем, когда он взял в руки барабанные палочки. Чтобы свалить этого буйвола, требовалось что-то большее, чем река водки. Его жажда была кораблём далёкого плавания, «Титаником» большого градуса, способным покорять огненные океаны. Вакцина шепетовского самогона выработала у него иммунитет к таким утренним неурядицам, и в каждый свой приезд домой Гаврик честно отдавал должное этому напитку.
А вот кому я завидовал этим утром, так это Гробу: его сознание было неподвластно завлекающим звукам флейты Вакха. В нём была зашита торпеда здоровой трезвости, и в дионисийских оргиях он участия не принимал. Гроб по-своему исповедовал культ тела и периодически занимался спортом. Девчонки не уставали повторять, что он обладает фигурой Аполлона, так что древние греки за его счёт могли спать в колыбели истории абсолютно спокойно. Глядя на Гроба, я понимал, что эллинские боги не умерли – их просто согнали на землю. Но мы не оставляли нашей надежды как-нибудь заставить этих богов сесть с нами за стол и хрустнуть огурцом.
– Курти, – я не узнал своего собственного голоса, который исходил, казалось, откуда-то из желудка и был похож на всхлипывания раздавленного жизнью алкоголика. – Курти, пойдём покормим Ихтиандра.
Это прозвучало, как призыв.
Курту никогда не нужно было повторять дважды, если, конечно, в предложенном он находил для себя смысл.
– Нужно Гаврика поднять, – ответил он, пристально рассматривая в зеркале распухшее левое ухо, которое он недавно пробил. А так как идея окольцевания была общей, то и я страдал от последствий неумелого пирсинга, проведённого Ксюхой и Валечкой с помощью толстенной иглы от, хотелось бы верить, стерильного баяна *.
– А как мы это сделаем? – меня сперва озадачило предложение Курта: в Гаврюхе было около центнера живого веса без учёта пьяного перевеса. Он вообще был похож на большого близорукого носорога. Впрочем, при его габаритах и весе, подслеповатость была не его проблемой. Это была проблема тех, кто оказывался у него на пути.
– Попробуем сперва убедить.
Это был наиболее безопасный способ обращения со спящим Гаврилой, так как за силовые методы его подъёма с тёплой постели можно было схлопотать по уху. А наши уши и так были больным вопросом.
Всё прошло на удивление гладко. Наши убеждения подействовали почти сразу. Главным аргументом в пользу просыпания была возможность заработать гастрит и шлаки в случае несвоевременного кормления Ихтиандра, что в свою очередь могло разозлить вечно-голодного канализационного демона.
Ежеутреннее посещение туалетной комнаты выросло у нас в целый ритуал. Гроб, как правило, отказывался принимать и здесь активное участие, хоть и делал для нас иногда исключения. В этот раз мы отправились вчетвером: Жека с комом желудочного сока в глотке, Гаврик с видом потрёпанного в ожесточённом бою танка и мы с Куртом, украшенные ярко-красными фонарями распухших и оттопыренных левых ушей. Дождавшись того момента, когда освободились все четыре унитаза, мы водрузили свои ягодные места на ихтиандров и начали их кормить, в который раз поражаясь унисональности струй.
Жизненная проза была просто прекрасна.
– Жека, у тебя что-то выходит?
– Да вот как раз… – скрипнул Жека в ответ с надрывом.
– Я боюсь, что от такой напруги могут лопнуть все подпруги, – сказал Курт, и это вызвало взрыв смеха, который, в свою очередь, помог нам в нашем нелёгком деле.
– А знаете, какое преимущество есть у нас перед девчонками, которое затмевает даже обязанность идти в армию? – спросил я, хитро покряхтывая и наигрывая на гитаре какой-то нехитрый мотивчик.
Все с интересом взглянули на меня из-за перегородок, требуя немедленного ответа.
– Мы можем мочиться стоя.
– Это да, – тяжело согласился Гаврик.
Но тут Курт выразил мысль, что оправка стоя не идёт ни в какое сравнение с их множественным долгоиграющим оргазмом, и этим разбил вдребезги мою теорию мужского превосходства.
– Ихтиандров-то мы покормили. Кто б теперь покормил нас, – неожиданно сказал Гаврик и враз расшевелил ту тему, которая спала на задворках нашего бешеного аппетита.
– Да, мы вчера по-стахановски перевыполнили норму закусывания, – я точно знал, что у нас не осталось почти ничего съестного.
Гаврик весело заметил:
– Было бы куда хуже, если бы мы недовыполнили норму по выпивке.
– А по-мне, – отозвался Курт, – так завтрак вообще принадлежит завтрашнему дню.
На этот раз смеяться, почему-то, не хотелось. Голод не терпит ни разглагольствований, ни церемоний, а перспектива утоления этого сосущего чувства вырисовывалась чёрными тонами при помощи лысой кисти.
– Ничего, что-нибудь придумаем. На что голова и руки? – проговорил Курт, многозначительно умывая лицо. И мы успокоились, так как твёрдо знали, что Курт обязательно что-то придумает. Иначе просто и быть не могло.
Если женщина способна сделать из ничего причёску, скандал и салат, то Курт превзошёл женскую находчивость во сто крат – он из этого самого ничего смог выдумать завтрак на пятерых.
Блюдо, которое он приготовил, поражало своим мерзким видом и приятным запахом. Оно состояло из десятка прокисших котлет и ещё разной дребедени, экспроприированной в соседних комнатах. Курт смешал всё в одну кучу, подогрел, щедро сдобрил горчицей и дал ему название «Насрал Димá», произносить которое нужно было, нежно грассируя, с лёгким прованским акцентом, ставя ударение на последнем слоге.
Насытившись, мы стали рассуждать на тему, что счастье, всё-таки, есть, а вот не есть – несчастье. Жека, ругая Курта за то, что он ест соль ложками, и хитро поглядывая на нас, внёс заманчивое предложение:
– Может по пиву?
– Да ну, – начали ныть мы, – перед парами… – и звучало это как-то виновато.
Тогда Жека решил применить далекоидущую тактику:
– Ну, может, тогда водки?
Мы с Гавриком переглянулись и ответили:
– Это можно.
Начало дня было многообещающим.
Не знаю, как описать то, чем мы занимались всю светлую часть этого дня, держась за соломинку утренней опохмелки. Это было далеко не то, чем привыкли заниматься нормальные люди. Я, к примеру, прежде, чем выкурить первую сигарету, обязательно выгуливал в коридоре свой любимый утюг. Проявляя иногда изрядную долю снисхождения и беря на утреннюю прогулку и гробов утюг, который в отличие от моего любимца, кроме как гладить, не умел абсолютно ничего. Гаврик с Куртом мерялись своими «Рексами» и, в конце концов, приходили к выводу, что настоящие мужики-самцы всё ещё существуют. Жека с головой погружался в процесс поиска денег на коньяк для вечернего преферанса, а Гроб поддерживал в нас еле тлеющий уголёк уверенности в пользе высшего образования и потому отсиживал стулья в аудиториях от звонка до звонка и с упорством трудяги-муравья таскал дохлых гусениц науки и знаний, наивно надеясь перетаскать их всех.
Когда у нас заканчивались сигареты и средства, на которые можно было разжиться табачком, мы выходили в город и, делая вид, будто завязываем шнурки на растасканных кедах, незаметно подбирали слюнявые окурки, которые возвращали нам уверенность в том, что мы являемся хоть и падшими, но людьми.
Ходить было некуда, да и незачем, и потому по большей части мы ошивались в общежитии и на прилегающей к нему территории, покрытой позорными пнями былой берёзовой славы, свидетельствовавшими о том, что далеко не все деревья умирают стоя. Я с надеждой смотрел в ближайшее будущее и ждал с нетерпением вечерней свежести. Когда сумерки прятали мир в глубокий карман темноты, мы уже были навеселе, на моём лбу синел свежий засос, поставленный Куртом, а наши гитары распевались перед обязательным вечерним концертом-коридорником под тёплыми батареями. Наш репертуар был беден, как коллежский асессор в отставке, но мы были просто переполнены уверенностью в своей разгульной талантливости, и это было залогом общей любви и признания. Мы незаметно, но твёрдо влияли на музыкальную погоду общежития и были, как бы, неофициальными мелосиноптиками. В это время как раз дул западный ветер «Нирваны», и над нашими светлыми головами сгущались тучи кричащего гранжевого циклона. Был ещё задушевный эл-эс-дешный «the Doors», но мы старались не марать прозрачную понятность рок-н-ролльных мэтров суждениями тех людей, которые выросли под слезоточивые подвывания Тани Булановой и нещадный перестук техно-ерунды.
А наш день заканчивался или пьяным дебошем в узком кругу единомышленников, или «поеданием» с необъяснимым немым интересом непонятных книг по электродинамике и буровому делу, или же не совсем трезвыми поползновениями в постели какой-нибудь красавицы на выданье. Ночевать мы сходились, как правило, к себе. Перед сном каждый думал о своём. И думалось в такие минуты грядущих сновидений с какой-то метущейся яростью, мысли были ощутимы почти физически. Не знаю точно, о чём думали ребята, я же размышлял о том, что жизнь флиртовала со мной и была ко мне благосклонна: я был счастлив от одной лишь мысли о том, что мог периодически наблюдать за тем, как «мой друг музыкант наливает мне водки в стакан»; я был в диком восторге от искренней доброжелательности, с которой мы могли называть друг друга ублюдками; я, наконец-то, мог жить без притворства и попсы, оставаясь самим собой.
Правда, иногда закрадывались мысли, порождённые гипертрофированным чувством самокритичности, что я слишком плох для своих друзей. Но всегда в своих рассуждениях я приходил к выводу, что это не я плох, а они чертовски хороши.
* * * * *
О Шепетовке до моего поступления в Острог я почти ничего не знал. Краем уха я слышал от базарной братии и краем глаза читал у Ильфа и Петрова что-то туманное о славной Хацапетовке. Но этим мои знания, которые мог зажать в кулачке пятилетний ребёнок, и ограничивались. Мне не пришлось долго воспитывать любовь и уважение к этому городу: за меня с этим прекрасно справились Курт с Гавриком, которые были коренными неисправимыми шепетовчанами, всю жизнь откисавшими в пенных водах океанов, которыми омывалась их родимая сторона. И когда я решился посетить этот воспетый классиками и отпетый современниками край, Гаврила созрел для того, чтобы пригласит меня к себе погостить.
Всю дорогу небо хмурилось низкими облаками и капризничало моросящими слезами – это плакал, провожая нас, Острог. А вот Шепетовка распахнула перед нами свои кричащие объятия и встретила нас салютом солнечного тепла и тихо-ноющим уютом окраины, где жил Гаврюха. Для меня всегда было важным первое впечатление, как моё от города, так и города от меня. Может я скажу что-то ужасное, но Шепетовка мне понравилась, и я почувствовал себя дома. Мне, конченому провинциалу, любителю пустынных улиц и мелкопоместного быта, это было простительно. Я был искренен в своих впечатлениях. Город, где паровозы ставят на трубы, а не наоборот, где любые расстояния легко преодолеваются пешком, где воздух пропитан хвойным эфиром мачтовых сосен и где всегда искренне радовались моему приезду, а потом ещё больше – моему отбытию, такой город просто не мог не приглянуться мне. И если Острог был моим строгим гувернёром, то Шепетовка стала для меня импозантной любовницей, которая раз в полгода требовала проявления к ней исключительного внимания. Это меня улыбало.
Но никогда не бывает так, чтобы всё прошло гладко, без сучка и задоринки. Это было для меня непреложной истиной, которая лишний раз нашла своё затерявшееся подтверждение во время моего первого посещения Шепетовки.
Вся мудрость Вселенной учит нас смирению и долготерпению, а так как я считал себя ярым приверженцем этого правильного учения и баловнем небесных сфер, то всю долгую дорогу я стойко терпел то, что не стал бы терпеть ни один младенец, опоясанный надёжным корсетом памперсов. Всё это объясняло спешность моего очного знакомства с мамой Гаврилы. После исполнения всех светских формальностей, принятых при встрече малознакомых людей, я молнией влетел в туалет и, закрывшись на защёлку, отдался тем ощущениям, которые являлись благодарной наградой за моё нечеловеческое терпение. Я сидел и думал о том, что мне здесь наверняка понравится: меня пронизывало теплом умиления от мыслей о тёть Наде, которая оказалась сильной женщиной, способной стойко переносить удары судьбы и которая нашла в себе силы и смелость принять такую паршивую овцу, коей был я, как родного сына. Ещё я думал о том, что безумно люблю дома, в туалетах которых лежат энциклопедические справочники и оксфордские самоучители по английскому; дома, где живут престарелые псы, которые откликаются на ласковое имя Мыкола. Даже это маленькое помещение, в котором я находился, излучало, как мне сперва показалось, сплошное дружелюбие. Но моя беззаботность была обманчива. Она усыпила меня своим спокойным ровным дыханием и этим завлекла меня в ловушку.
Я расслабился, что было вполне естественно в таком месте. Как только я закончил свои дела, связанные с моими низменными потребностями, я захотел побыстрее очутиться на кухне, куда меня манило пёстрое разнообразие всевозможных запахов праздничного обеда, приготовленного по случаю нашего приезда. Но не тут-то было. Я боролся с проклятой защёлкой на протяжении целой, как мне показалось, вечности. Гаврик уже несколько раз справлялся у меня о возможности моего поскорейшего возвращения из затянувшегося сортирного бдения, так как был голоден волчьей недосытостью, а за стол без меня никто не желал садиться. Сначала я отделывался отвлечёнными фразами на пример «сейчас, только носик припудрю». Ситуация грозила из смешной превратиться в хохочущую, и когда моё отсутствие начало бить в тамтамы всеобщего удивления, я решился и начал подавать сигналы «сос» (∙∙∙ − − − ∙∙∙). Гаврик дал мне некоторые указания и проинструктировал насчёт зарвавшейся защёлки. Всё было тщетно. Меня точил червь стыда, а Гаврюха по ту сторону дверей моей неожиданной темницы просто ухохатывался, невзирая на уверения тёть Нади в том, что ничего смешного в сложившейся ситуации нет. Именно ей я обязан своим вызволением: она вручила Гавриле топор и дала разрешение на выламывание двери. Гаврик с огромной доли иронии попросил меня уйти вглубь узкопространственного туалета и прикрыть свою многострадальную голову руками. Дверь поддалась не с первого раза, но всё же через минуту ценой усилий друга, раздолбанной двери и выломанного косяка, я оказался на свободе. Гаврила, которого я увидел в следующий момент, стоял с топором наперевес и походил больше на мясника, ювелира говяжьей туши, чем на долгожданного освободителя. Правда, что до его ювелирности, то она была не более утончённой, чем действие пластиковой взрывчатки. Но всё-таки я вырвался или меня вырвало на волю. Здесь даже не нужно употреблять метафоры, чтобы сказать, что я полной грудью (что касается полноты моей груди, то это всё же метафора) вдохнул именно свежий воздух желанной свободы.
Вечная весна в одиночной камере Летова не шла ни в какое сравнение с той четвертью часа, проведённой мной в инфернальном клозете Гавриила. Минимум моей воспитанности заставил меня бесконечно долго приносить извинения и разоряться по-поводу испорченной двери, а потом моя отходчивость позволила ещё дольше смеяться со всеми над самим собой.
Одним словом, моё знакомство с Шепетовкой началось с казуса, который был нашим вечным спутником и неустанным преследователем. Мой шепетовский entrée * был просто неповторим.
В те памятные дни мы посетили много не менее памятных мест. Гаврик и Курт познакомили меня с лавиной интересных людей, среди которых был Руслан, у которого гитара была логическим продолжением его шестиструнных рук. Я не проигнорировал возможности свести знакомство с куртовским семейством Козубовских, которое состояло исключительно из весёлых, доброжелательных, а в случае с отцом Курта, дядь Женей, и словоохотливых людей. Славка, брат Курта, вообще поразил меня своими сверхвозможностями пловца и просто хорошего человека. Это именно он привил мне любовь к варенью из грецких орехов, а также продемонстрировал на примере своей жизни, с какой ответственностью к ней нужно относиться. Козубовские просто поражали. Ведь это такая редкость, когда на детях прекрасных родителей природа забывает об отдыхе и работает сверхурочно.
И конечно же мы не преминули выпить такое количество хвалёного вкусного шепетовского самогона, которое могло поразить даже самое больное воображение. Тут же, в городе небольших возможностей и великих людей, я впервые услышал местное «Странное состояние» и увидел настоящие электрогитары и барабаны. После этого я долго не мог думать ни о чём другом. Навеянное ими состояние было воистину странным. Я считаю, что это был огромный шаг моего желания сделать хоть что-нибудь своё на музыкальном поприще. В этом музыкальном оплодотворительном центре «Странного состояния» я забеременел старыми идеями в новой огранке и стал вынашивать эмбрион нашей «Эйфории». И почему-то я был просто уверен, что Гаврила и Курт будут не против впасть в это амбициозное безумие и не откажутся разделить со мной все ужасы предродового токсикоза. Я знал, что искусство привыкло требовать жертв, а мы, как никто другой, подходили для такого творческого жертвоприношения.
Милая Шепетовка научила меня тому, что я умел всегда, но делал это несмело: она заставила меня поверить в то, что мечты изредка сбываются. Я не раз ещё возвращался в этот огромный железнодорожный лимфоузел на теле путей сообщения нашей стонущей Родины и всегда с благодарностью вспоминал то, какую услугу он мне оказал в своё время.
Назад мы возвращались на поезде в кабине машиниста, правда, тепловоза, который волочился в хвосте состава. Устроителем этой шикарной поездки был отец Курта, который использовал для этого своё служебное положение и превысил все свои полномочия. Нам приказано было не трогать манивших к себе разноцветных кнопочек и рычагов и ни в коем случае не высовываться. Одним словом, вести себя так, чтобы оставаться незаметными даже для самих себя. Это было удивительное путешествие задом-наперёд, которое дало понять, насколько мужественны и бесстрашны наши машинисты и насколько они профессиональны, раз могут совладать с многотонной советской рухлядью, которой хватало только на то, чтобы не растерять в дороге остатки своей халтурной былой прочности. А ещё мне ненавязчиво на ум приходило ненадёжное левое заднее.
Всё чаще мы заговаривали о создании бэнда и даже начали боязливо пописывать неплохие, на мой взгляд, песенки. Такой, например, была уже почти забытая и мумифицированная «Trying».
Довольно часто мы наведывались в четырнадцатую, заражая их своей шизофренией, слушали музыку, которая сбивала нас в тесную кучу, пили горячительные напитки, смешивая их с сизыми облаками «Примы» и втайне обижались на девчонок за то, что они понятия не имели о животной ненасытности мужского аппетита и украшали наши тарелки мизером девичьих порций.
Мы радовались теплу и солнцу, разбрызгивали молодость, плевали на авторитетность наших учителей, ласкали ноги в сочной траве и купались в реке, которая своим настойчивым течением постоянно стаскивала с нас трусы.
Завершения тягучего учебного года все ожидали с нетерпением: я хотел отдохнуть от вихрей новизны; ребята готовились к вступительным экзаменам, при успешной сдаче которых они могли получить возможность продлить Острожский сэйшен ещё на короткие пять лет. Другое дело, что эти приготовления часто выливались в безобразия, которые сопровождались дегустацией ликёроводочных изделий, как из стеклянных гранёных стаканов, так и из горла пластмассовых канистр.
Первый год нашего знакомства подкрался незаметно со спины и с предательским вероломством подошёл к концу, разметав нас по домам. Ещё не было привычки скучать друг за другом, потому сам факт разлуки нас не слишком беспокоил. Да и лето – это ведь такая пора, которая похожа на фотовспышку: не успеет стриженая баба косы заплести, а вокруг уже лужи, в которых отражается блеск осеннего золота.
Но внутри нас уже жило нетерпение встречи или что-то напоминающее его. Что касается меня, то я торопил дни, бесцеремонно подталкивая их в спину, и ждал продолжения беззаботности нашего общего жития, надеясь на неизлечимость нашей дружбы.
.....
ЧАСТЬ 2
Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 128 | Нарушение авторских прав