Читайте также: |
|
Оказывается, новую поликлинику в Бибиреве по штатному расписанию оделили третью окулиста, теперь главный врач просил две трети окулиста хотя бы на полтора месяца, пока не отладят штатное расписание.
– Выдайте им две трети окулиста! – приказал Шубников в раздражении.
– Да вы что, Виктор Александрович! – Брови Голушкина уползли к небу. – Откуда же я их возьму? Да и что это такое – две трети окулиста?
– Мне наплевать на то, что это такое! Выдайте, и все! Возьмите из моего резерва. Перешлите указание на Кашенкин луг!
– Слушаюсь! – сказал Голушкин испуганно и исчез.
Не упоминание ли Кашенкина луга напугало его?
«Ах вы твари! – не переставал думать Шубников о разговоре в зимнем саду. – Обнаглели! Еще и „плюгавый мужичонка!“, „извольте служить!“. Да пошло бы все в тартарары!» Он тотчас удалится в горы! В сырую, с летучими мышами келью отшельника!
Одновременно с этими соображениями являлись Шубникову и слова, извлеченные Каштановым три дня назад из мудростей Даля. Услуживать значило оказывать услуги, помощь, угождение, приносить пользу. С услугами в названии как с подачкой идиотам следовало покончить. Примеривались Шубниковым иные слова. Шире, мощнее будет – Палата Останкинских Польз. Может быть, Палата Останкинских Общественных Польз? Определение «общественных» показалось казенным, от него пахло сукном и хромовым сапогом, и Шубников решил завтра же объявить, что теперь на Цандера будет размещаться Палата Останкинских Польз.
Тем временем невдалеке от Шубникова возник скандал. Опять вынуждали угождать и служить. Скандалил закройщик Цурюков. Полчаса назад он звонил, требовал, чтобы заявку у него приняли на дому и устроили ему сейчас же низменное развлечение, а с завтрашнего утра в постель приносили кофе с ликером. Цурюкову объяснили, что он пьян, и предложили перестать куролесить. Но совершенно трезвый Цурюков прибежал на Цандера, кричал, опять требовал низменных развлечений, но без женщин, от них он устал, каких именно низменных – на это у него не хватало знаний, он полагал, что Палата услуг и сама обязана определить степень и характер его личной низменности. Шубников поначалу подумал, что Цурюков оттого, что его не пригласили на Цандера сотрудничать, обиделся и выламывается. Но из слов Цурюкова выходило, что он и не унизился бы до сотрудничества с людьми, взявшимися гуталинить Останкину туфли и вытирать сопли. Шубников и прежде Цурюкова, этого наглого блондина нордического характера, считал мелочью. Он вывел его в своей «Записке», но вывел, основываясь на игре воображения. Неуважение к Цурюкову было вызвано отчасти и тем, что брюки он пошил ему отвратительные. Однако в «Записке» Шубников не объявлял Цурюкова окончательно погибшим. И вот каков оказался неблагодарный Цурюков! Два холодноглазых молодца и женщины в кимоно выдворили Цурюкова, тот кричал, что происходит обман и крушение иллюзий, и просил освободить его из лап опричников и опричниц.
Тогда и Шубников покинул здание на улице Цандера. Покинул, как он полагал, навсегда. Уходя, бросил директору Голушкину горькие слова о несовершенстве и непонимании его, Шубникова, души. А может быть, и вредительский умысел был у бывшего гардеробщика и эксперта, коли он направил ему на собеседование именно супругов Лошаков. Если это так, то пусть ему потом будет стыдно. Впрочем, он прощает Голушкину и несовершенство и вредительский умысел, потому как все прощает всем. И удаляется. Бедный, простодушный он человек! Недостойными Палаты Останкинских Польз выходили здешняя местность и ее люди!
Мокрый снег догонял Шубникова, бил в спину, залетал за шиворот, он был хорош сейчас для Шубникова, страдальца и изгнанника. «Мне бесконечно жаль моих несбывшихся мечтаний, и только боль воспоминаний…» Фу-ты, гадость какая, отчего ожили в нем пошлые слова из динамиков танцевальной веранды, где он служил затейником, не указанием ли на то, что там ему и место? Нет, Шубникову сейчас был нужен Байрон. Или Шиллер. Или Бетховен. Или пусть бы зазвучал «Полет валькирий»! Шубникову показалось, что он и зазвучал…
Ротан Мардарий не спал. Стоял в коридоре, шелковый платок Шубникова повязав с претензией на причастность к цеху артистов. «Это еще что?» – удивился Шубников. Мардарий, оценив состояние хозяина и воспитателя, молча стянул с себя платок, церемонно положил его на вешалку и скрылся в ванной. «Он что? – с тревогой подумал Шубников. – Иронизирует надо мной? Разыгрывает пародиста?» Следовало разобраться с Мардарием. Однако заходить в ванную Шубников не стал.
Вот он, стало быть, каким видится людям. Слуга. Плюгавый мужичонка. Не рыцарь, не вдохновенный провидец и проводник в совершенство, не светоч, себя сжигающий, а будто половой в трактире, халдей с полотенцем, от которого ждут лишь угождений и севрюгу по-монастырски на подносе. Не дождутся! Слюной истекут и не дождутся! Все. Нынче – перелом. Одоление перевала. Переход через ручей, за которым – просторы великого одиночества кесаря. Сожжение знамен и отмена рескриптов.
Он ошибся в останкинских жителях. Они и те, кто населяет бывшие Мещанские улицы, Свиблово, Медведково, Сретенку, – люди никчемные, не стоящие его любви, страданий и жертв. Твари жалкие, растяпы, попрошайки, погрязшие в пороках вымогатели, все, что делается для них, их не исправит и не улучшит. Лошакам – лошаково. Даже те, кого он был готов произвести в сподвижники и соратники, даже они не поняли его сердца и полета души, даже они утонули в сомнениях, неверии и в предательстве. Никто из них не достоин равенства с его, Шубникова, помыслами, а стало быть, и с ним самим.
Может, теперь его и одарили озарением. Или не так: это озарение выстрадано им. Оно вознесло его на вершину ледяного одиночества.
Шубников подошел к зеркалу. Старуха Лошак была глупа и несправедлива. Шубников отражался в зеркале надменный, великолепный. Такому нечего было делать в толпе. Такому не следовало из горных чистот опускаться на мокрые асфальты Останкина.
Однако правдивый ответ зеркала («Чего-то честное зерцало…» – вспомнилось вдруг Шубникову) дал поворот его настроениям. Шубников не простил останкинских жителей, не перестал их презирать, не угасла брезгливость рыцаря духа к ним. Но в Шубникове стало нарастать предвкушение удовольствий. Он поставит останкинских жителей на колени. Он их укротит, обломает, они руки подымут и дадут слово отказаться от дурных привычек, фрейдистских заблуждений и низменных удовольствий. Он их кнутом погонит на поля и лужайки благонравия, на нивы здравых дел.
Как важен был для него пай Михаила Никифоровича! Как необходима стала вся энергия Любови Николаевны, полностью им покоренная и ему покорная! «А почему? – в азарте подумал Шубников. – А почему бы и нет?!»
Шубников понимал, что рискует. Мыслям его, уж тем более желаниям, объявленным или необъявленным, полагалось сейчас же стать известными Любови Николаевне. Ну и пусть она знает! Пусть знает о всех его желаниях. Пусть знает о том, что он желает ее! Кураж игрока, сладостно знакомый Шубникову, разгорался в нем. Пусть! Пусть Любовь Николаевна знает, что и ее положение сразу же и волшебно должно перемениться, что она из существ потайных, подпольных, в связях с которыми стыдно и признаться, превратится в блистательную подругу, опору и сподвижницу с чистой легендой и возможностями делать в Москве то, что ей положено судьбой или поручением. В подругу, опору, сподвижницу останкинского Рыцаря, оставаясь, конечно, как было объявлено, и его рабой («И я рабом окажусь, преданным и нежным», – тут же пообещал на всякий случай Шубников, полагая, что Любовь Николаевна воспринимает сейчас его сигналы).
Обещание его вышло отчасти искательным. Не рассмеялась ли сейчас Любовь Николаевна, обеспокоился Шубников. Но если бы и рассмеялась? Все равно он имел основания полагать, что Любовь Николаевна должна была немедленно появиться пред ним, и такая, какой он ее к себе призывал. Не появилась Любовь Николаевна. Не откликнулась и не вняла.
Были ночью мгновения, когда Шубников оправдывал Любовь Николаевну, находил изъяны в своем призыве или позволял себе думать: она отлетела куда-то. Или просто уснула, утомившись. Но и эти объяснения вызвали в конце концов досаду Шубникова. И даже ревность. Он жаждал Любовь Николаевну. Но где она была и с кем? И как позволила себе не слушать его, Шубникова?
Обиды и жалость к себе снова выталкивали Шубникова в черно-синие выси. Сколько людей в скольких историях вминали его в грязь, не давали ему ходу, усаживали в телегу с неудачниками и глумились над ним, и всем им он должен был напомнить о себе и их ничтожестве (и этой дуре, теперь кинозвезде, Тугоморовой, рыло корчившей ему на втором курсе). Шубников и грозил сейчас, что найдет этим уклонявшимся от его призывов закон и управу, был в своих угрозах смел и страстен.
Что-то зашуршало, заскребло в коридоре. Шубников вскочил, бросился в прихожую. Высокомерно ухмыляясь, смотрел на него наглец Мардарий, опять повязавший шелковый платок Шубникова.
– Пошел вон! – истерично крикнул ему Шубников. Поспешил в комнату, уткнулся лицом в подушку. – Не отступлюсь! – шептал он. – Не отступлюсь! Ни от чего не отступлюсь!
Отчего-то на ум ему пришел утренний посетитель Палаты услуг, профессор, то ли Собакин, то ли Мышеловьев, изобретатель беспроволочной колбасы, предлагавший эту колбасу выделки Подольского мясокомбината и попробовать. «Будет Мардарий жевать Мышеловьеву колбасу», – пообещал Шубников и уснул.
У фиалок в горшках на подоконниках полнели стебли и листья. А Михаил Никифорович фиалки не поливал.
Пешеходные прогулки, если такие случались, Михаил Никифорович раньше совершал по аллеям Останкинского парка, по эллипсам и лучам Выставки достижений, бродил он и по историческим переулкам Белого и Земляного городов, но никогда ноги не приводили его на Кашенкин луг. А тут дважды привели.
Эскадрильи девушек-лимитчиц, громких, уверенных в своих прелестях и нарядах, пробовали завоевывать по ходу движения и Михаила Никифоровича, но он давал им отпор, впрочем, благодушно: «Да куда мне, я для вас дед…» Но не встретил Михаил Никифорович знакомых. Прогулки на Кашенкин луг Михаил Никифорович себе запретил, а запретив, стал поливать растения в горшках, чтобы ни у кого не складывалось впечатление, что их стебли и листья полнеют, процветают сами по себе или при чьем-то странном присмотре и участии. Михаил Никифорович вознамерился купить и удобрения для цветника на окне.
В автомате на Королева Михаил Никифорович как-то узнал, что на днях Любовь Николаевну видели при художественном руководителе Палаты Останкинских Польз и они друг с другом были любезны. Очевидец любезностей, правда, не присутствовал в автомате, и неизвестно было, кто этот очевидец, однако новость удивления не вызвала. Все снова замолчали и словно бы посерьезнели. Должен сказать, что в те дни в останкинской атмосфере стали возникать как бы напряжения. В такие минуты казалось, что над Останкином ворон кружит. Но эти минуты проходили…
В автомате теперь утоляли жажду жидким ячменным хлебом много новых для улицы Королева людей. Их называли и паломниками. Возможно, это было и не совсем верно. Паломники, пусть и притянутые святыми местами, все же из породы любопытствующих странников. Являлись и такие в Останкино. Но куда больше людей приводили к нам хлопоты и суета. Возникали и озабоченные иностранцы. Выходило, что Палата Останкинских Польз моментально стала известна и на Балеарских островах.
На улице Цандера стояли теперь автобусы телевидения и кинохроники. Ходили слухи, что один из павильонов Выставки с самым изысканным фронтоном будет отведен для передачи опыта достижений именно Палаты Останкинских Польз. Желающие приобрести хоть бы и крупицы этого опыта являлись из разных местностей и земель к зданию на Цандера. Правда, сразу же растекались по окрестным магазинам, домам обуви, выставочным ярмаркам и салонам разнообразных красот. Но это вначале и по глупости. В каждом автобусе находились или ленивые, или простодушные люди, или те, кому просто поручали стеречь вещи и продукты, они никуда не растекались, а заходили в Палату, и скоро выяснилось, что и не нужно растекаться и стаптывать туфли, а все можно добыть и обеспечить на улицах Цандера и Кондратюка. Разве только введя себя в дополнительные расходы.
И снова приходили ко мне сомнения. Что из того, что мне многое не нравилось или вызывало подозрения в затеях бывших «прокатчиков», а ныне – «пользунов»? А может быть, я их не понимал? Бывало ведь, начнет жена шить себе блузку, платье или костюм, подойдет ко мне, спросит: ну каково, хорошо будет? И предъявляет только рукав, заколотый булавками, вернее, и не сам рукав, а пока лишь идею рукава. Я же проворчу что-то, предположив, что платье или костюм задуманы скверные, жене не к лицу и не к фигуре, потом же, как правило, окажусь посрамленным произведением домашней портнихи и швеи. Не выйдет ли теперь подобным образом с моим отношением к Палате Останкинских Польз? Не станет ли со временем досадно самому: вот, мог сделать нечто полезное, а не сделал? Случается по-всякому. В увлекшей меня книге об Аристотеле Фьорованти я прочел: «Результирующая форма возникла в результате преодоления неоднократно возникавших казусов непонимания или недопонимания с обеих сторон». Может быть, и Любовь Николаевна не знала, какой будет ее и наша «результирующая форма», или предчувствовала ее, а мы, устраняясь, топили дело (даже само предрасположение к делу) в «казусах непонимания». Не это ли происходило теперь?
Однако, как только я услышал о любезностях Шубникова и Любови Николаевны, мои сомнения отлетели. И причиной тут были одни чувства. Ах, значит, они заодно!.. И снова укрепилось во мне упрямство. Пусть я не прав, но мои четыре копейки в помощь им не пойдут. Но чем меня так расстроили сейчас любезности Любови Николаевны и Шубникова? Я и разбирать свои чувства не желал, расстроили, растревожили, и все. Ждать следовало не польз, а лиха…
А Михаил Никифорович сходил на Выставку достижений и там в ларьках купил пакеты с питательными порошками и крупинками для домашних растений. Посыпал ими землю в горшках, но в меру, чтобы не сжечь фиалки. Он понимал, что, если пойдет в поликлинику и при известном там его недомогании пожалуется на боли, ему обязательно выпишут больничный лист, а то и уложат на койку, да еще и определят капельницу с эссенциале. Он решил перетерпеть боли, не жаловаться, авось пройдут. В его решении был и как бы вызов. Судьбе, химическому заводу-отравителю, ВТЭКам. Еще кое-кому. «Душа – самовластна…» – вспомнилось при этом Михаилу Никифоровичу. Но самовластна ли была сейчас его душа?..
Мардарий начал бродить по Останкину. Об этом говорили как бы шепотом. Да и Мардарий ли это был, уверенно определить никто не брался. Может, и не Мардарий, а некто или нечто из новинок Палаты Останкинских Польз, вышедшее на прогулку. Или за сигаретами. Но потом все утвердились во мнении, что Мардарий. А однажды Мардарий зашел в автомат на Королева, выпил кружку пива. Выпил, не произнес ни звука, взглянул на гордость помещения – чеканку с изображением вяленой, но вымершей рыбы, то ли воблы, то ли хариуса, – высокомерно усмехнулся, забросил изящный конец вязаного шарфа за спину и ушел. Возможно, усмешку его вызвала судьба хариусов и вобл, а возможно, и мы, стоявшие под знаком не вынесшей развития цивилизации и торговли рыбы. Всем стало не по себе. Неприятно стало.
Летчик Герман Молодцов, вернувшийся из полетов, услышал, что таксист Тарабанько по надобности получил в прокат малые реки, и именно малые реки Яранского района Кировской области.
– Они-то хоть рыбные? – спросил Молодцов.
– Не будем говорить об этом! – быстро, нервно сказал Тарабанько. – У каждого есть свои секреты.
А я и потом встречал Мардария на 2-й Новоостанкинской в грязно-серые часы сумерек. Прохаживался Мардарий медленно, ни на кого не глядя, думу думал, а в позе и движениях его было нечто такое, отчего казалось, что все сущее Мардарий презирает и всем брезгует. При этом было в нем что-то невещественное, как у привидений от туманов. Видели Мардария, естественно, и другие останкинские жители и склонялись к мнению, что Мардарий похож на Шубникова. Вроде бы это была чепуха, однако… Изменения во внешности Шубникова произошли существенные, но не такие, к каким приводит пластическая операция. В нынешнем облагороженном Шубникове проступил Шубников прежний, и думалось, что это мы сами раньше, грешным делом, воспринимали Шубникова как бы в искажении. Мардарий же на наших глазах пропарывал эры, эпохи, стадии, геологические периоды, девоны и мезозои, из какой-то водяной мелочи преобразовывался в степенную особу, расхаживавшую вблизи нас на двух длинных нижних конечностях. Срамил ли он при этом или подтверждал классическую теорию эволюции, не было времени разобраться. Но разве можно было сравнить красивую голову Шубникова с башкой Мардария? И, однако, приходили мысли о сходстве Мардария и Шубникова! Не поймешь отчего, но приходили. Кто-то высказал соображение, что Мардарий этот – мнимый, скорее всего сам Шубников превращается в Мардария и бродит по Останкину с пока неясными нам, но далеко идущими целями. Соображение было признано глупостью. Но сколько соображений, признанных глупостями, оказывались потом верными.
Впрочем, прогулки Мардария были пустяками в сравнении с разворотом дел Палаты Останкинских Польз. О всех делах мы, естественно, не знали, но выстраивали предположения. Раз таксист Тарабанько при скромности его средств и интересов получил в прокат малые реки Яранского района, то можно было вообразить, какие приобретения случались у людей, чьи интересы и средства были нескромными. Выходило, что и закройщик Цурюков в конце концов испытал низменные удовольствия. Но опять же Цурюков – мелочь. К тому же он быстро утомился, захандрил, оказалось, что он и не готов к большому ряду удовольствий, а только хорохорился. Но столько являлось на улицу Цандера людей неугомонных, неизбыточных, поуспокоенных, жаждущих, с воображениями и страстями. Да что просто людей! Прибывали сюда представители самых разных предприятий, контор, театров, автоколонн, трамвайных остановок, колхозных рынков, учебных заведений и прочего. Услуги часто исполнялись штучные, с соблюдением (при желании клиента) тайны заказа. Потому и не обо всех услугах было известно. Но оставались услуги и для всех открытые. Доктор Шполянов встречался мне отощавший, с растормошенными усами, в сандалиях на босу ногу – и это при снеге, – меня он почти не узнавал, на разговоры у него не хватало сил, но, значит, наемных котов приглашали в квартиры и учреждения, а возможно, на крыши и в подъезды. Ходил ли он в свою клинику или вовсе перебрался в Палату, я не спрашивал. Можно было догадаться, что доктор Шполянов, как и Петр Иванович Дробный, оказывает населению важные услуги, но вряд ли это были услуги планетарного значения. А вот когда Палата Останкинских Польз давала в прокат учреждению в Гнездниковском переулке свежайшие фильмы для показа на ривьерных фестивалях и сразу же Гран-при к ним либо тулупы-невидимки резервным отарам овец в миллионы голов на альпийских джайляу либо снимала тень с обратной стороны Луны по просьбе двух отдыхающих магаданцев, тут уж было к чему отнестись с интересом.
Однажды Филимон объявил, что Варвара становится все варваристей и варваристей. Ему возразили, сказали, что Любовь Николаевна не слишком плоха и опасна, а собой и просто хороша, на что Филимон ответил расстроенно:
– Эх вы! Покусились! Все вы теперь пусть и втайне, но рассчитываете на выгоды от нее.
Укор Филимона, похоже, никого не смутил.
– Люди мелочны и корыстны! – пришел к выводу Филимон.
Вечером у овощного магазина я повстречал дядю Валю.
– Ну как, Валентин Федорович, – легкомысленно поинтересовался я, – дела в вашем бункере?
– Что ты знаешь о бункере? – спросил дядя Валя с отчаянием. – Что?.. Отойдем отсюда!
– Да что вы, Валентин Федорович, что с вами? – теперь обеспокоился я. – Так, шутят в автомате о каком-то бункере. – И добавил, чтобы совсем прекратить собеседование на неприятную тему: – Говорят, у вас новую форму ввели.
– Ввели. Три комплекта, – вяло сказал дядя Валя. – Один с памятью о Преображенском полке. Второй – из звездных фантазий. Третий – рабочий, как его… забыл…
– Деньги за них будут вычитать из зарплаты?
– Нет. Они – собственность Палаты. Выдаются лишь в производительное время.
– С памятью о Преображенском полке – это для потешных парадов, что ли?
– Не шути. С ними теперь не шути, – сказал дядя Валя. – И не ссорься теперь с ними… А Преображенский комплект – для оказания антикварных услуг. В частности.
– Когда же вам положен чрезвычайный костюм?
– Послезавтра. Комбинезон со звездными мотивами.
– И во сколько произойдет церемония, ради которой вам назначены звездные мотивы?
– Почему церемония? Оформление услуги. В два часа.
– Услуга особо важная?
– Выдача колесного парохода «Стефан Баторий», – сказал дядя Валя. – Важная или не важная – не мне знать.
– Почему же это не вам знать! – возмутился я. – Ваш пай не слабее пая этого самого художественного руководителя. Отчего вы полезли в маленькие люди? А что весной и летом говорили нам и Любови Николаевне, вы не помните?
– И не хочу помнить, – тихо сказал дядя Валя. – Я всего достиг. Достиг совершенства. Я утолил страсти. Я получил все.
Возможно, в подобной усыпляющей тональности произносили про себя уверения сторонники психологических тренировок.
– Словом, вам хорошо, – предположил я.
– Мне плохо, – закрыл глаза дядя Валя. – Я в прорубь нырну. Или с башни спрыгну.
– Но что же вы…
– Оставь меня, – попросил дядя Валя.
Было ощущение, что у Валентина Федоровича не хватит сил донести домой сумку с капустой и морковью.
Через день без четверти два я встал из-за стола и пошел на улицу Цандера. И вот что я увидел: народ стремился к Палате Останкинских Польз. Шел и ехал. В служебное, кстати, время. Высаживали на углу Кондратюка путников лимузины с дипломатическими номерами, а сами отъезжали в поисках доступных стоянок. Уже на подходах к дому Шубникова привратники Палаты в костюмах, напомнивших о порохе Полтавы и Очакова, четверо из них имели и скунсовые шапки с конскими хвостами, приветствовали иностранных граждан, дипломатов и коммерсантов (один из них двигался с табличкой «Банко ди Рома», что возле ТЮЗа), возможно, впрочем, и прохиндеев. А многие на Цандера производили впечатление обычных московских зевак. Но разве могут быть не симпатичны наши простодушные ротозеи? Правда, это они сейчас зеваки, а потом как пойдут по воду да поймают в проруби щуку! Хотя что было вспоминать о щуке именно сегодня? И опять же прибывало к Палате немало людей с ожиданием в глазах: и нам достанется! Или: а вдруг разверзнется – и мы увидим?
Было известно, что на Цандера и Кондратюка возникли строения ломбарда, складов, депозитария имени Третьяковской галереи, просмотровых залов, управленческого модуля, еще чего-то, но народ давился у дверей исторической части Палаты, прежнего пункта проката. А для этой реликвии и двадцати гостей было достаточно. Но вмещались! Вмещались! И я вместился. Вместе с толпой внесло меня в огромный зал с поднебесным куполом, где можно было подвешивать маятник Фуко и убеждать в правоте Галилея и Коперника упрямцев, каких не тронули еще доказательства Исаакиевского собора. Да что маятник Фуко! Тут и вертолеты, казалось, могли блуждать от стены к стене.
Среди людей, преимущественно мне незнакомых, я не обнаружил Михаила Никифоровича. Добкина со Спасским обнаружил, а его нет. «Кто-то ведь на днях собирался занять у Добкина семьсот рублей, – вспомнил я, – а ему сказали, что Добкин на Каймановых островах. Но вот же он, Добкин-то…» Я хотел было подойти к Добкину, сказать ему про Каймановы острова и семьсот рублей, но тут и разверзлось. То есть где-то под куполом куранты, сначала зашипев, пробили два часа. И сразу же в толпе произошло стеснение, возник коридор, устроенный усилиями хладноглазых служителей в робах с космическими мотивами, со множеством каких-то блестящих заклепок, «молний», ремней, но без скафандров. В уважаемом месте, где маятник Фуко мог бы успокаиваться на ночь, образовался стол для подписаний с моделью колесного парохода «Стефан Баторий» на коричневом сукне. И модель была хороша, а уж каков стоял сейчас где-то в затоне сам красавец «Стефан Баторий»! На экране, слетевшем из-под купола, проявилось изображение документа из трех обрывков, на них виднелись черные и киноварные кресты, крючки, буквицы, нескладные рисунки четырех камней, козы и лука с натянутой тетивой. «План клада… – пронеслось в зале, – клада… клада…» Коза была несомненно самарская, а в луке с тетивой я сразу же угадал Жигули. И тотчас к столу со «Стефаном Баторием» проследовали участники подписания, люди, по всему видно, деловые и горящие нетерпением. Один из них был Шубников, во фраке и при белой бабочке, двое – явно из Палаты Польз, в черных художнических куртках с номерами на спинах (№ 1 и № 14) и фамилиями («Голушкин» и «Ладошин»). Четвертый же, в широких штанах, важный, привыкший выказывать себя барином, отчего-то сбивался с ноги и облизывал губы – наверное, был с нежной душой и конфузился.
Голушкин, № 1, и человек в широких штанах уселись за стол, им предстояло подписывать. Человек в широких штанах начал перечитывать бумагу, наверное ему известную. Что-то его будто расстроило, он стал тыкать пальцем в текст, затем левая его рука потянулась к модели колесного парохода, а правая открыла серьезный портфель. Палец указывал на какие-то подробности «Стефана Батория», возможно несовершенные. Голушкин, вероятно, отстаивал достоинства «Батория». Но по движениям Ладошина, № 14, очевидно секретаря, по его озабоченным взглядам можно было понять, что в церемониале подписания происходит заминка. Шубникова не тронули озабоченные взгляды, он был и здесь и над всеми, стоял, выдвинув левую ногу вперед и скрестив руки на груди, смотрел на пустоту жизни глазами всесильного, глумливого и утомленного гордеца. Впрочем, судя по скульптурным изображениям, сходные позы принимали некоторые адмиралы и просветители, а потому мои мысли относительно гордеца могли оказаться и ложными. Вдруг человек в широких штанах вскочил. Хладноглазые молодцы напряглись, некоторые из них бросали пулевые взгляды в толпу, отыскивая сторонников человека в широких штанах или же недоброжелателей Шубникова. И Шубников, похоже, огорчился, оглянулся дважды. А человек в широких штанах захлопнул портфель и, гордый, двинулся от стола, давая понять, что подписание не состоится.
И тогда ворвалась в зал Любовь Николаевна.
Человека в широких штанах столб воздуха или столб света остановил вмерзшим в пространство с прижатым к животу портфелем. В движениях, во взглядах, в линиях, в музыке Любови Николаевны было нечто, что заставляло думать: она пришла не на помощь, не экстренной пособницей, а была вынуждена где-то задержаться и просит извинить ее, но все это не важно, а важно то, что она теперь с нами, а мы – с ней и от этого и ей и нам должно быть хорошо и светло. Я сказал: в музыке Любови Николаевны. Я несомненно слышал в те мгновения музыку, и она вызвала во мне мысли о музыке, с какой Петр Ильич Чайковский в третьем акте привел на бал в замок Зигфрида блистательную Одиллию. Привел – не то выражение, он ею выстрелил. В цвете платья Любови Николаевны, длинного, свободного, с широкими романтическими рукавами, красном, черном и синем, были и пламень, и бездна, и небо. Сияли глаза ее, и сиял золотой гребень в светлых ее волосах, стянутых сзади эллинским пучком.
У стола Любовь Николаевна поклонилась четырежды в разные стороны света, и публика была тронута ее обхождением и простотой. Человек в широких штанах более не артачился, быстро подписал вместе с Голушкиным документы в синих папках с серебряным тиснением, обменялся с Голушкиным рукопожатием, секретарь Ладошин, № 14, осыпал их подписи протокольным песком. Арендатор колесного парохода и обрывков секретного плана позволил себе подойти к Шубникову, руку ему было протянул, но тот остановил его ледовитым кивком. А Любовь Николаевна с улыбкой благодетельницы неожиданно предложила человеку в широких штанах лобызать ее руку, отчего с тем случился солнечный удар. Публика же отнеслась к жесту Любови Николаевны благожелательно.
Было заметно, что Любовь Николаевна произвела на публику впечатление. А многие видели ее впервые. И ведь стояли в толпе люди из тех, что не разевают рты, а исследуют, у них есть что тратить и что вкладывать, и им надо знать, стоит ли иметь дело. Вспомнились мне слова историка, произнесенные об одной замечательной наезднице: «Она всегда была в полном сборе, в обладании всех своих сил». Любовь Николаевна и увиделась многими женщиной в полном сборе. Возникло ощущение, что она надежна и до того благополучна, но не в житейском прожиточном смысле, а в смысле судьбы и возможностей, что и другие вблизи нее могут быть благополучны и что в предприятиях с ней выйдет толк и сыщется поприще под ее покровом.
Но дело-то приходилось иметь не с Любовью Николаевной, а с Палатой Останкинских Польз и ее художественным руководителем. С этим, наверное, и не сразу, но смирился важный человек в широких штанах. Про него вблизи меня говорили, что он, Сеникаев, то ли чабан, то ли овчар, то ли директор совхоза, то ли заведует ледником-глетчером, то ли руководит кафедрой встречных тем в песках, то ли пасечник. А может, он и подставное лицо. Сейчас этот Сеникаев принимал от Ладошина, № 14, модель «Стефана Батория». Ожидалась уплата суммы за услугу, но сведущие зашептали, будто кассы стоят в ином, бронированном, помещении. «Нет, по перечислению, – заверил Добкин. – Только по перечислению. Или почтовым переводом. Из рук не принимают». Почтовым переводом или в бронированном помещении – не имело значения, несравненно лучше было бы, если бы у всех на глазах с пересчетом бумаг и выдачей сдачи.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Аптекарь 25 страница | | | Аптекарь 27 страница |