Читайте также:
|
|
Посвящается молодым русским поэтам
1. Талант
Поэту, как и всякому другому человеку, мы скажем прежде всего: созерцай! Если ты не способен к этому, то совершенно бесполезно упорствовать в подыскивании рифм, звонких и чувствительных окончаний... и называть себя поэтом...
Карлейль
...Ах, кто не хотел бы быть талантливым?!.. Ведь талант — это дар богов, «озаряющий голову» человека! Эта краса жизни, источник бесчисленных утех, путь к успеху и славе, может быть даже — к «бессмертию» на земле... Талант делает человека «избранником», ставит его в «первые рады», дает ему власть над душами... Он «творит»; а над ним нет судьи; и для его созданий нет ни «критерия», ни «доказательств». Да и что ему критика? Он сам свидетельствует о себе и за себя; и неотразимо «завоевывает симпатии». Талантливому человеку в его области все позволено; создаст, сделает — и удалось, и хорошо!.. И никакие законы про него не писаны. Сказано: талант — и все кончено. И «языцы разумеют и покоряются»...
Кто из нас не слыхал этих фраз? Кто из нас и сам не думал так в гимназические годы? И сколь многие и доселе думают в этом роде... И, думая так, от времени до времени претыкаются и недоуменно спрашивают: «отчего же среди талантливых, несомненно талантливых людей одни растрачивают себя на вздорные шалости и кутежи, другие делают только личную карьеру, а третьи создают множество второсортных, спорных, соблазнительных или просто пошлых произведений? Чем объяснить это сочетание бесспорной
==262
одаренности с творческою бедностью или несостоятельностью? Казалось бы — талант это все, а вот поди же!..» И если эти сомнения и вопросы уместны в устах какого-нибудь народа, то, конечно, больше всего в устах русского и итальянца; особенно русского. Ведь у нас даровитость как будто разлита в душах; у нас даровитые люди не оазисы и не острова, а холмы, разбежавшиеся до самого горизонта; и кажется, что если бы мы, русские, умели разыскивать в себе душевные дары и разрабатывать их волею, трудом и умением, так вокруг все зацвело бы... Сколько русской даровитости прахом идет! И подумать только, кабы такую даровитость иному усердно вышколенному и всю жизнь надрывно кряхтящему народу, — так что бы вышло из этого!..
Но не об этой средней даровитости народа идет речь, а о личном таланте. Достаточно ли одного таланта, чтобы творчество цвело прекрасными и неумирающими созданиями? Обозначает ли талант полноту художественного дарсР. Освобождает ли человека его талант от иных, может быть, больших и важнейших требований? Должны ли мы смолкать и преклоняться при появлении таланта или, наоборот, мы должны указывать ему на его повышенную ответственность, — ибо кому больше дано, с того больше и спросится?..
В художественном (как и во всяком духовном) творчестве человека есть две функции, две способности, которыми люди бывают одарены не в равной мере: способность творческого созерцания и способность легкого и быстрого проявления, или, если угодно, удачного, яркого, меткого, может быть, приятного или сладостного выражения. Нередко люди предполагают, будто вторая способность всегда укрывает за собою и первую, будто талантливый человек всегда исходит из творческого созерцания; этим они переоценивают силу таланта и быстро приходят к разочарованию и недоумению. На самом деле правильно называть «талантом» только вторую силу — силу легкого и быстрого выражения, силу яркого, меткого, удачного проявления; а для первой силы, для способности творческого созерцания следует найти более глубокое, значительное и священное слово. Тогда только многие неясности разъяснятся; многие противоречия окажутся мнимыми; и, главное, осветится последняя глубина творческого процесса...
Итак, возьмем талант сам по себе, как дар легко и быстро, ярко и метко выражать все, что проносится через
==263
внутренний мир человека. Дар немалый; большое «счастье» для его обладателя; большая сила в отношениях с людьми; источник бесчисленного множества произведений искусства...
Наличность такого таланта определяет не то, что человек говорит, пишет, рисует, компонирует, изображает на сцене, а лишь то, как он это делает: ярко, сильно, красочно; естественно, как бы от природы; с легкостью преодолевая затруднения; выразительно и «заразительно». Если же к этому прибавляется еще и техническое мастерство, сила опыта и умения, — то люди просто решают, что «лучшего и быть не может», что перед ним» «само совершенство». Таким образом, талантливость может не только заслонить самое главное, проявляемое содержание, но может и совсем отучить людей от Главного. Кому, например, придет в голову требовать художественной сценической игры от людей, поющих голосами Мазини, Баттистини или Карузо? И кто будет взыскивать с талантливой балерины, если она (в художественном отношении — ни с того, ни с сего) сделает лишний раз двадцать фуэтэ подряд? Все ли музыканты могут уверенно отличить пианизм от клавиатурной акробатики? И если талантливый поэт импровизирует при вас одно звучное стихотворение за другим (с таким талантом! с такой легкостью!), то кто будет вслушиваться в их содержание и кто захочет разбираться в их художественности? Талант сам по себе «дает наслаждение», блестит, сверкает, чарует. Драгоценен самый дар и его игра; важно и техническое мастерство; а творческое созерцание, содержание искусства, художественность произведения и исполнения — это «трудно уловимо», это «недоказуемо», это «для знатоков»...
Таков талант: самодовлеющий талант; не более, чем талант. Так он нередко и живет, и сверкает; так его и воспринимают, и наслаждаются им, и рукоплещут ему. И думают, что «талант — это все». А между тем — он далеко не все. И то, что он создает, есть не более, чем яркая видимость искусства...
Талант, оторванный от творческого созерцания, пуст и беспочвен. Ему не даны глубокие, таинственные родники духа. Он живет не в них; и когда он «творит», то не из них. У него нет своего духовного опыта, своего выстраданного Слова. И, строго говоря, — ему нечего сказать. Но он — «талант»; а талант понуждает к проявлениям. И вот он начинает жить случайными, заимствованными
==264
или же (что еще хуже!) совершенно недуховными содержаниями. Нередко бывает так, что они ему все безразличны; он готов любым из них поиграть и не относится серьезно ни к одному; он испытывает игру своего дара как некое подобие радостного и выгодного спорта. Он извергает фейерверки слов, рифм или музыкальных звуков; полотна за полотнами; многое множество речей, или рассказов, или статуэток. И ни в одной из них он сам не чует, и не видит, и не осуществляет художественной необходимости', он всегда может «так», или «иначе», или «еще иначе»; в другой способ творить он совсем не верит; и всегда убежден, что, как бы он ни повернул и ни вывернул, — все будет «перл создания». Его творения — порождены всегда случаем, капризом или (что еще хуже!) выдумкою и расчетом. И именно только случайно в этой игре может сложиться нечто духовно-значительное, художественное, некое действительное произведение искусства. И если оно сложится и создастся, то он сам не сумеет ни узнать, ни полюбить, ни оценить его. Для него «хороши», ему «нравятся» все его создания без различия; ибо такой талант обычно влюблен, иногда неизлечимо влюблен сам в себя и в свои «творения»; и подчас наивно удивляется, что есть такие «чудаки», такие безвкусные «чудаки», которые ему не поклонятся...
Такие таланты часто бывают «медиумичны»; не в спиритическом, а в творческом смысле. Это не они творят, а через них несется и проносится разнообразное, разнокачественное, случайное, чаще дурное, чем хорошее жизненное содержание; ветер жизни или вихрь страстей вдувает в них всякую всячину, а они ее более или менее талантливо вышвыривают. Такой талант есть не духовная личность и не творческий характер, а какая-то пропускная инстанция, медиум своих собственных страстей, своей эпохи, своей толпы, а иногда и просто своей житейской карьеры. С таких людей обыкновенно и не взыскивают строго ни за их выверты в искусстве, ни за их зигзаги в жизни и в политике. За ними как бы признается привилегия безответственности: чем талантливее, тем безответственнее; и даже скандальные выходки самого дурного тона сходят за что-то вроде «проявления священного огня»... Именно такою безответственной «медиумичностью» объясняется судьба целого ряда русских талантливых поэтов, своевременно «примкнувших» к большевикам (А. Блок, Есенин и др.) или перешедших к ним впоследствии (А. Н. Толстой и др.).
==265
То, что создается такими талантами, обыкновенно «имеет успех» у «современников», ибо соответствует вкусу современной толпы. Нередко они при жизни вызывают даже «брожение», подражание и кружковой культ; и только следующее или через-следующее поколение устанавливает верную оценку их созданиям. Непосредственное обаяние исчезает; душевный уклад эпохи меняется; и люди или просто забывают того, кто пленял и услаждал их отцов, или начинают понимать, что «король был голый» (сказка Андерсена), что этому таланту просто нечего было сказать. Конечно, он всю жизнь «говорил», «пел», «играл» и «выставлялся». Но то, что он «пел», «писал» и исполнял» — было духовно незначительно; оно не было творчески узрено в глубине мира и собственного духовного опыта; оно было или навеяно чисто личными страстями и капризами, или выдумано отвлеченным рассудком, или занесено ветром с большой дороги современности. То, что он «пел», было преходяще, как его собственная земная особа, как его личные страсти и выдумки; оно, конечно, сохраняется, как объект любопытства или исторического изучения; но как художественное событие оно не существовало с самого начала. Лучшее, что может дать такой талант в искусстве, — это не красоту, а красивость; не значительность, не величие, не глубину, а лишь дразнящую и соблазнительную чувственность (выражаясь термином Скрябина — volupte), которую он по наивности может сам принимать и другим доверчивым людям выдавать за начало «мистерии». На этих путях в искусстве создано уже многое множество соблазна, растления, изящной пустоты, развлекающей салонности, льстивого кокетства и всяческой пряной пошлости. Но художественное бывает здесь лишь исключением, счастливой случайностью.
Увы, все это — в лучшем случае. В худшем случае — самодовлеющий талант, со всей его беспочвенностью и безответственностью, лишенный творческого созерцания и духовного хребта, может стать просто-напросто служителем собственной карьеры, слугою очередных властителей и деньгодателей. Вспомним историю живописца Черткова («Портрет» Гоголя), сумевшего стать «модным» художником и погибшего в пошлости и злобе. Вспомним гневно-ироническое обращение Пушкина:
==266
О вы, которые, восчувствовав отвагу, Хватаете перо, мараете бумагу, Тисненью предавать труды свои спеша, Постоите! Наперед узнайте, чем душа
У вас исполнена — прямым ли вдохновеньем, Иль необузданным одним поползновеньем, И чешется у вас рука по пустякам, Иль вам не верят в долг, а деньги нужны вам?..
Естественно и понятно, что у талантливых людей обнаруживается творческое «поползновение», что у них, по выражению Пушкина, «чешется рука» и вспыхивает «отвага». Но беда в том, что они не умеют или не хотят «обуздывать» свое «поползновение» и не понимают, что «пустяков» не следует предавать «тиснению». Опасность в том, что талантливость очень легко уживается с непрестанным «сквозняком в душе» и что сквозняк не дает ни зародиться, ни созреть «прямому вдохновению». А без настоящего вдохновения, без вдохновенного творческого созерцания — талант становится слишком легко и слишком часто сеятелем соблазна и расточителем пошлости.
Талант нуждается не только' в школе, в умении, в технике, для того чтобы не быть бессильным и неряшливым в вопросах эстетической материй' Ему необходим еще духовный опыт, творческое созерцание, творческое вынашивание, чтобы не создавать пустую красивость или соблазнительную яркость. Без этого талант то же, что природа, без духа или «слишком человеческое» без божественного.
А без божественного дыхания — какое же искусство?
2. Творческое созерцание
Искренность и глубина созерцания делают человека поэтом.
Карлейль
Талант и творческое созерцание часто даются людям не в соразмерности. Одному, может быть, дается талант, дар выражать и изображать; но не дается сила творческого созерцания. Другому, может быть,
==267
дается сила творческого созерцания, духовное прозрение, может быть настоящее художественное ясновидение, а вместе с тем и проистекающее из него духовное богатство, — но не дается выражающего и изображающего таланта. А между тем великое возникает только из сочетания этих двух сил. И вот, творческая судьба каждого человека (не только в искусстве, но и в религии, и в философии, и в политике, особенно же в искусстве) определяется именно тем, сочетаются ли в нем эти две силы и в какой соразмерности.
Трудно отрицать талантливость поэта Бенедиктова. Даже сдержанно оценивавший его Белинский признавал, что некоторые произведения его являются «чудом по красоте стихов». Бенедиктов обладал даром многое замечать и улавливать и очень ярко, красочно, страстно изображать; это был несомненный мастер слова. Но он был лишен творческого созерцания; и сказать ему было почти нечего. Мало быть блестящим версификатором. Надо быть еще ясновидцем художественного предмета.
Невозможно не преклоняться перед силою творческого созерцания Тютчева. Почти вся его поэзия пропета оттуда, из таинственной стихии мира и человечества, из ее «древнего хаоса» и из ее «пылающей бездны». Он не только созерцал, но искал эту силу в себе и умел петь о муках и о восторгах созерцания. Но сила его литературного таланта и мастерства не всегда поспевала за требованиями его безмерного видения.
У Лермонтова сила созерцания просыпается задолго до того, как созрел его литературный талант; отсюда это множество слабых детских стихотворений, которые, несмотря на сверкающее в них прозрение, производят иногда впечатление сущей бесталанности.
Напротив, у Пушкина сила поэтического таланта опережает по времени силу творческого созерцания; и радостно следить за тем, как легкая прелесть его раннего стиха зреет и совершенствуется до неслыханной на земле мощи, до невиданной на земле окрыленности, отвечая на требования все более насыщающего ее гениального видения.
Так обстоит дело и в других искусствах. Мало воображать произвольные комбинации здоровых до уродливости тел и быстро, ярко зарисовывать их в их реалистических оттенках (Рубенс); эти тела должны служить символическим (не «аллегорическим»!) знаком узренного художником сверхтелесного
==268
или зателесного состояния. Мало видеть обличие сытых лиц, богатых хором и одежд, земную явь земных явлений и выписывать их на огромных полотнах с монументальной пышностью (Паоло Веронезе); от этого не обогатится духовно и будет лишь хранить исторический груз нехудожественной живописи. Мало загромождать полотна кокетливо-изящными, элегантно-пошлыми фигурами и декоративными пустяками (Тьеполо); надо еще спросить себя — зачем они здесь, что через них светится, что из них сияет? Леонардо да Винчи и Сандро Боттичелли исходят из выстраданной тайны и каждый из них чувствует про себя, что ему «не хватает» для ее изображения отпущенного ему Богом исключительного по размерам таланта.
Известный музыкальный теоретик Ханслик уверяет и даже пытается доказать, что музыка есть лишь отвлеченная ото всего игра чистых звуков, ничего за собой не скрывающая и ничего не могущая ни выразить, ни про-речь. Согласно этому, музыкант не призван к творческому созерцанию; и звуки, создаваемые им, идут не из души и не от духа, а от уха и от слуха. И ясно, что если Ханслик прав, то музыка не искусство, а слуховая игра физико-математическими звуковыми комбинациями, — то тихо-приятная, то громко-неприятная, но лишенная содержания и смысла; и художественной музыки никогда не было и не будет...
Художественное искусство возникает только из сочетания двух сил: силы духовно-созерцающей и силы верно во-ображающей и из-ображающей увиденное.
Есть люди с глубоким и чистым духовным созерцанием, которые за недостатком таланта не могут ни во-образить (т. е. облечь увиденное в земные образы), ни из-образить (т. е. передать и закрепить эти земные образы для других). Эти подспудные мудрецы, — драгоценные кладези ведения и мудрости, — уходят обычно или в молитвенное подвижничество, или в философию; их можно найти, однако, и в самых неожиданных, случайных для них званиях и состояниях. Мимо них можно пройти, не узнав их; ибо они не при каждом раскрываются и не с каждым начинают говорить. Они подобны тому поэту, которого описал однажды Дельвиг: Долго на сердце хранит он глубокие чувства и мысли; Мнится — с нами, людьми, их он не хочет делить.
==269
Изредка, так ли, по воле ль небесной, вдруг запоет он... Боги! В песнях его счастье, и жизнь, и любовь.
Все, как в вине вековом, початом для гостя родного Чувства ласкает равно: цвет, благовонье и вкус!
Но они могут быть и совсем не поэтами; молчание может быть их уделом. И только опытный духовный следопыт узнает их по глазам, по лику и по деяниям.
Вот в таком созерцании нуждается версификатор, чтобы стать поэтом; живописец, — чтобы стать художником; нотописец, — чтобы стать композитором; актер, — чтобы стать артистом; рецензент, — чтобы стать критиком; отвлеченный резонер — чтобы стать философом. Это созерцание есть истинный и глубочайший источник художественного искусства. Без него искусство останется при «двух измерениях»: оно будет иметь осязаемое тело и выглядывающий из него чувственный, земной образ; не более. Но ни этому телу, ни этому образу — нечего будет сказать. Ибо не будет того третьего главного: того мирового вздоха, который поднял грудь поэта; того божественного луча, который просиял оку художника; того стона вселенной, который зазвучал и запел композитору; словом, того эстетического предмета, который царит в произведении искусства — и над его «телом», и над его «образом»...
Художественное же искусство имеет всегда все «три измерения»; и именно поэтому оно невозможно без творческого созерцания.
Каждый человек, творящий в искусстве, призван растить и беречь силу своего созерцания. В этом он нуждается прежде всего и больше всего: ибо ни пустой талант, ни пустая техника — художественности не создадут. Напротив, даже малоталантливый и технически неумелый художник, если он имеет силу созерцания хотя бы с «горчичное зерно», может создать художественное произведение, и даже не одно. И вот, каждый художник должен отыскать в себе тлеющий уголь (или же целое пламя) этого дара и предаться ему: из этого огня и должен звучать его голос, подобно тому голосу, который слышал некогда Моисей из неопалимой купины.
Сколько бы человек ни старался, он не прибавит себе таланта; он может только заполнить недочеты своего таланта упражнением, умением, выучкой, техникой; подобно пушкинскому Сальери:
==270
Ремесло Поставил я подножием искусству; Я сделался ремесленник перстам Придал послушную, сухую беглость И верность духу
Русская поэзия знает эту традицию, идущую от Василия Тредьяковского к Валерию Брюсову и Вячеславу Иванову.
Но силу своего духовного созерцания художник может укрепить, углубить и очистить. Пушкин работал над этим всю свою жизнь. Именно таков смысл его признаний: «Я здесь, от суетных оков освобожденный, учуся в истине блаженство находить» (Деревня); «Учусь удерживать дыханье долгих дум» (Чаадаеву), «Иль думы долгие в душе моей питаю» (Осень); «Свободен, вновь ищу союза волшебных звуков, чувств и дум» (Евгений Онегин); или еще: Часы неизъяснимых наслаждений!
Они дают нам знать сердечну глубь, В могуществе и в немощах сердечных...
Они любить, лелеять научают
Не смертные, таинственные чувства...
И в этом же глубокий смыл того состояния, которое Пушкин обозначал словами «лень» и «сладкое безделье»... Это состояние поэтического созерцания, в котором свободно вынашиваются и созревают вдохновенные прозрения.
По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Безмолвно утопать в восторгах умиленья — Вот счастье! вот права!
Согласно этому, дар созерцания предполагает в человеке некую повышенную впечатлительность духа: способность восторгаться всяческим совершенством и страдать от всяческого несовершенства. Это есть некая обостренная отзывчивость на все подлинно значительное и священное как в вещах, так и в людях. Душа, предрасположенная к созерцанию, как бы непроизвольно пленена тайнами мира и таинством Божиим; и жизнь ее проходит в интуитивном переживании их. Созерцающий не задерживается взором на поверхности явлений, хотя видит и эту поверхность с тем большей зоркостью, остротою и точностью, чем глубже он проникает в их сокровенную сущность; и так он не просто «наблюдает обстоятельства» (быт!), но созерцает скрытые за ними существенные «состояния» (бытие!).
==271
Человек, имеющий дар этого плена и этого созерцания, может не отдаваться им, не дорожить ими, прерывать их, бежать от них. Но истинный поэт бежит не от тайны, а ради нее — от суеты, в уединение («Поэт» Пушкина).
И скрыв пылающий свой вид, В пустыни дикие бежит Испуганное вдохновенье...
(«Город» Деларю)
Истинный поэт растит и углубляет свое созерцание; через него он растет сам; и из него выращивает свои лучшие создания. Он знает, что здесь алтарь и гений его творчество; что здесь таится вдохновение, эта благодатная сила творческого перворождения. И зная это, он созерцает трепетно, уединенно и самозабвенно. Ибо «вдохновенье» есть «призрак Бога» (Пушкин).
Не часто к нам слетает вдохновенье, И краткий миг в душе оно горит; Но этот миг любимец муз ценит, Как мученик с землею разлученье.
(Дельвиг)
В созерцании и вдохновении поэт возвышается над собою и перерастает сам себя. «Влекомый вещим духом, родоначальником неизреченных дум» и становится «гостем» «неосязаемых властей» (Баратынский). И не он властвует над ними, а они над ним; а он становится как бы их «бренным сосудом» (Кюхельбекер) или их «живым органом» (Тютчев о Пушкине). И самый талант его становится лишь живою и верною арфою узренных им содержаний.
Ныне Россия переживает эпоху духовного очищения и обновления. Очищается в страданиях ее духовное око; и скоро оно смоет с себя возложенное на него «брение» греха и позора. Обновляется ее духовный опыт и ее творческое созерцание. Отойдут в тень певцы соблазна и смуты, бескрылые дети земной видимости. Опять отзовутся сердца на истинных поэтов и певцов; и священная русская традиция художественности, не прерывавшаяся от древних русских иконописцев до Державина и от Пушкина до наших дней, вновь поведет за собою молодых русских поэтов.
И Господь им поможет.
==272
ОДИНОКИЙ ХУДОЖНИК
Есть одинокие художники. Они при жизни не находят ни отклика, ни признания. В стороне от современных им поколений, от быстро возникающих и уносящихся «запросов», «направлений» и «течений», они созерцают и созидают свое, одинокое, взывающее как будто бы даже не к людям («примите! вникните! исцелитесь и умудритесь!»), а к Богу («приими одинокую молитву мою!»). Они сами не отвертываются от людей; но люди отвертываются от них: люди смотрят и не видят; слушают и не слышат; или, по слову Гераклита, «присутствуя, отсутствуют». Художник зовет, дает, поет, показывает; рассыпает цветы, учит созерцать и молиться. А люди плывут в мутных водах «современности» и отзываются только на «моду» во всем ее плоском короткоумии. Именно такие художники, богатые духом и видением, но бедные прижизненным «признанием», часто вздыхают вместе с Томасом Муром и Пушкиным («Эхо»): «Тебе ж нет отзыва... Таков и ты, поэт!»
Откуда это одиночество? Чем объясняется оно?
Оно объясняется тем, что художественный акт одинокого поэта по своему строению недоступен его современникам. Что это значит?
Каждый художник творит по-своему; по-своему созерцает (или не созерцает), по-своему вынашивает (или не вынашивает), по-своему находит образцы, по-своему выбирает слова, звуки, линии и жесты. Этот самобытный способ творить искусство и есть его «художественный акт», — гибкоизменчивый у гения и однообразный у творцов меньшего размера.
В этом художественном акте могут участвовать все силы
==273
души, — и такие, для которых у нас есть слова и названия (например, чувство, воображение, мысль, воля), и такие, для которых у нас, вследствие бедности языка и чрезвычайной ограниченности внутреннего наблюдения, ни слов, ни названий еще нет. Здесь тонкому и художественно зоркому психологу предстоит обширное и упоительное поле для исследования; и работа его даст бесконечно много и психологии творчества, и эстетике, и художественной критике, и творящим художникам, и воспринимающим обывателям.
Каждый художник по-своему видит все: и внешний, материальный мир, и внутренний мир души, и заумный мир духовных состоянии.
Начнем с мира внешнего.
В живописи это ясно без дальнейших разъяснений: стоит сопоставить на миг «манеру» Клода Монэ и «манеру» Верещагина; ведовскую тень Рембрандта и световой чекан Сорина; недопроявленность Коровина и отчетливую проявленность Нестерова.
В литературе это сложнее. Есть мастера внешнего видения, — литературные живописцы, — таков Л. Н. Толстой, показывающий нашим глазам сначала самого героя, а потом то, что его герой увидел вне себя или что и как он пережил в связи с внешними событиями. Есть мастера внутреннего видения, — певцы человеческих страстей, — таков Достоевский, погружающий наши души в такое внутреннее кипение, что нам становится решительно не до внешних образов. А у Пушкина есть дивные стихотворения, в которых о внешнем мире ничего нет, а только о внутреннем (например: «Я вас любил», «Дар напрасный» и др.).
В музыке это утонченнее. Бетховен запрещает музыканту воспроизводить звуки и звучащие события внешнего мира; музыка может передавать только душевное состояние, вызванное бурей, рассветом или пением птиц. Бетховен, как истинный гений, знал, что музыка творит и поет о мире души и духа, что она обращена внутрь («интро-вертирована»), что ей поэтому не подобает звуко-подражать или предаваться внешней живописи. Но послушайте после этого, что выделывает, например, Стравинский в своей «симфонической поэме» «Соловей»...
Обратимся к внутреннему миру. И здесь каждый художник — иначе видит и иначе, иное изображает, в зависимости от своих душевно-духовных сил.
==274
Вот — мир человеческих чувств, во всей его неисчерпаемой сложности и утонченности: аффекты, — эти глубокие, пассивно вынашиваемые раны сердца, от которых душа как бы заряжается и сосредоточивается в себе, но не разряжается; и эмоции, — эти вырывающиеся из сердца восклицания, вопли и бури, разряжающие внутреннюю атмосферу.
Скульптура как бы призвана изображать именно аффекты и аффективные созерцания души, например, покой страдающего самопогружения («Ночь» Микеланджело). Скульптура может великолепно передать и аффект, стоящий накануне эмоционального взрыва («Давид» Микеланджело), и только что «вернувшийся» из взрыва («Давид» Вероккио). Но как трудно скульптору передать настоящую эмоцию! Для этого нужен древнегреческий художественный акт, во всей его непосредственности и искренности, со всей его античной свободой и дерзающим мастерством («Победа» в Лувре).
Есть живописцы с холодным сердцем (Тициан, Джованни Беллини, Бронзино); в своем роде они могут достигать изумительного мастерства («Давид» — К. Сомов). Есть живописцы умиленного сердца (Беато Анжелико), и есть живописцы растерзанного сердца (Боттичелли, Козимо Тура). Есть живописцы целомудренной любви (школы Византии и Сиены); и есть живописцы чувственного развала и безудержа (Рубенс).
Так и в литературе. Есть художественный акт обнаженного и кровоточащего сердца (Диккенс, Гофман, Достоевский, Шмелев); есть художественный акт замкнутой, в сухом калении перегорающей любви (Лермонтов); есть мастерство знойной и горькой, чувственной страсти (Мопассан, Бунин); а бывают и писатели, художественный акт которых проходит мимо человеческого чувствилища и его жизни (обычно Золя, часто Флобер, почти всегда Алданов).
Так ив музыке. Холодному пианисту лучше не браться за грозы, бури и молитвы Бетховена и Метнера. Унылый ипохондрик не передаст серафически прозрачных эмоций Моцарта. Целомудренному артисту может совсем не удасться передача музыки Скрябина.
Вот — мир человеческой воли. И опять — какое своеобразие художественных актов.
Вспомним волевую мощь героев Микеланджело; и сопоставим ее с безвольной, сонной одержимостью у замечательного
==275
русского скульптора Голубкиной... Художественный акт Врубеля знает и волевую судорогу («Демон», «Пророк»), и влажно-страстное безволие инстинкта («Пан»)... Художественный акт Шекспира насыщен волею; а Чехов писал не трагедии и не драмы, а лирико-эпические бытовые комедии, где все герои его безвольно предаются своим «состояниям» и «настроениям», не совершая поступков. Дивные капризы шопеновских мазурок имеют эмоциональную, а не волевую природу; но в «Фантазии» Шопен поднимается до высочайшего волевого созерцания и парения.
И наконец — мысль. Художественный акт у Леонардо да Винчи мыслит всегаа; у Рафаэля почти никогда. Пока граф Л. Н. Толстой не мыслит, он художник; а когда он начинает мыслить, читатель начинает томиться от нехудожественного резонирования (Пьер Безухов, Левин, Нехлюдов). Все творчество графа А. К. Толстого проникнуто мыслью высокого, философского подъема. А творчество А. Н. Толстого (сменовеховца) не ведает вовсе мысли: подобно всаднику без головы, сей писатель носится по пустырям своего прошлого на шалом пегасе красочной фантазии.
Но разве все исчислишь и покажешь? С нас довольно и этих иллюстраций.
Задача настоящего критика состоит в том, чтобы вскрыть и показать строение художественного акта, характерное для данного художника вообще и, далее, именно для этого, разбираемого произведения. Ибо у большого художника акт гибок и многообразен. «Евгений Онегин» написан совсем из другого художественного акта, чем «Полтава»; «Пророк» и «Домовой», «Клеветникам России» и «Заклинание» исполнены как бы на разных духовных инструментах. Вскрывая это, критик помогает читателю и слушателю внутренне приспособиться и раскрыться для данного поэта и данного произведения; ибо душа, настроенная слушать балалайку, бывает неспособна внимать органу.
Душа, привыкшая читать Золя или Томаса Манна, должна совершенно перестроиться, чтобы внять Шмелеву; иной душевно-духовный слух нужен для Тургенева, и совсем иной для Ремизова. А критик должен быть способен внять каждому; для каждого художника перестроить свой художественный акт по его художественному акту; и о каждом заговорить на его языке; и облегчить читателю доступ к каждому из них.
==276
Почему русское предвоенное поколение не умело играть Шекспира? Потому, что оно было мелко для него, — безвольно, бестемпераментно, не героично, лишено трагического и философского парения. Художественный акт Шекспира был ему недоступен, и сам Шекспир в России был бы одиноким художником.
Почему русские поколения 19 века прошли мимо русско-византийской иконы и открыли ее только в начале 20 века? Потому что русская интеллигенция 19 века все больше уходила от веры; и ее художественный акт становился светским (секуляризованным), декадентски безбожным и мелким. Огонь религиозного чувства загорелся лишь после того, как в первой революции был изжит запас отрицательных аффектов, скопившийся в эпоху духовного и политического нигилизма. Началось обновление всей духовной обстановки, и расцвела религиозная глубина художественного акта.
Именно в этой же связи русская интеллигенция долго не имела органа, ни для метафизической лирики Тютчева, ни для религиозно-нравственного эпоса Лескова...
И вот, бывает так, что художественный акт поэта, живописца или композитора, в силу своего своеобразия, оказывается недоступным его современникам. Правда, своеобразие само по себе далеко еще не обеспечивает достоинства, ведь «своеобразны» были и все эти Маяковские, Бурлюки, Шершеневичи, Маринетти и им подобные господа; они'просто играли в «своеобразие», то вызывающе, то нагло и кощунственно. Но замечательно, что это больное и извращенное оригинальничание в большинстве случаев ведет не к одиночеству, а к больной и плоской «популярности». Толпе достаточно почуять балаган, чтобы она уже начала отзываться; «своеобразие» оригинальничающего шута воспринимается быстро и перенимается легко, ибо его творческий акт мелок, схематичен и вульгарен; а человеку гораздо легче поползти на четвереньках, чем воспарить к небу...
Художественное одиночество величаво и священно тогда, когда поэт творит из подлинного созерцания, недоступного по своей энергии, чистоте или глубине его современникам. Быть может, воображение его слишком утонченно, духовно и неосязаемо. Быть может, сердце его слишком нежно, страстно и трепетно. Или — воля его непомерно сильна и неумолима в своем законодательстве. Или — мысль его более мудра и отрешенна, чем это по силам его современникам.
==277
Внять голосу молящегося художника — не может поколение, предающееся хладному безбожию мещанства или неистовому безбожию большевизма. Материализм во всех его формах и видоизменениях отучает людей от духовного созерцания. Художественная форма, завершенная и совершенная, не даст радости поколению, которое упивается революционной недозволенностью. Стихия бесстыдства не отзовется на стихию целомудрия. Безответственный не найдет в себе отклика для созданий, несомых чувством ответственности. Пребывающий в соблазне и наслаждающийся им — не услышит песен несоблазненного духа.
Не услышит и не отзовется, пока не придет час обращения и очищения, час, обозначенный у Пушкина светозарными словами: «Прости, — он рек, — тебя я видел, И ты недаром мне сиял; Не все я в небе ненавидел, Не все я в мире презирал». («Ангел»)
А до тех пор истинный художник будет одинок — во всем своеобразии своего художественного акта.
Я пишу эти слова для всех русских художников, одиноко творящих и одиноко томящихся в зарубежье и под ярмом. Это одиночество их я испытываю как величавое и священное, как бремя, которое они призваны нести, не изменяя ни себе, ни своему художественному акту. Пусть не слышит и не видит их поколение, захваченное вихрем современной смуты. Придет час, — это поколение протрезвится и прозреет. Придет другой час, и новое поколение, очистившееся и умудрившееся, с любовью найдет их создания, насладится и умудрится, и благолепно напишет их жизнеописания. А до тех пор они будут взывать не к людям, а к Богу и к будущей России.
==278
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 91 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ИСКУССТВО И ВКУС ТОЛПЫ | | | БОРЬБА за ХУДОЖЕСТВЕННОСТЬ |