Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Хулио Кортасар (1914—1984) — классик не только аргентинской, но имировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказыписателя, созданные им более чем за тридцать лет. 7 страница



[Пер. В.Капустиной]

Желтый цветок

Это может показаться шуткой, но мы — бессмертны. К этой мысли я пришелот обратного, а еще потому, что знаю одного смертного. Он-то и поведал мнесвою историю в бистро на улице Камбронн[77], будучи в таком подпитии, чтовыложить всю правду ему ничего не стоило, хотя хозяин бистро и давниеклиенты у стойки стали бы смеяться так, что вино у них полилось бы из глаз.Мое лицо, должно быть, выражало какой-то интерес — и он это заметил инастолько основательно и надежно ко мне присосался, что мы даже позволилисебе роскошь отдельного столика в углу, где можно было спокойно выпить ипотолковать. Он, по его словам, — муниципальный пенсионер, а его жена навремя уехала к своим родителям: так или иначе, он констатировал тот факт,что жена от него ушла. Это был совсем еще не старый человек, с высохшимлицом и глазами больного туберкулезом; он не производил впечатления невежи.Он пил для того, чтобы забыться, и провозгласил это на пятом стаканекрасного. Печать Парижа — его типичный запах — не коснулась моегособеседника, а может быть, эти запахи существуют только для нас —иностранцев. У него были ухоженные ногти и не было перхоти в волосах.

Однажды, начал свой рассказ пенсионер, в девяносто пятом автобусеувидел он мальчика лет тринадцати. Посматривая время от времени на мальчика,вдруг обнаружил, что подросток очень похож на него: таким он виделся себе вэтом возрасте в своих воспоминаниях. Мало-помалу ему пришлось признать, чтоони похожи всем: лицом, руками, спадающим на лоб чубчиком, широкорасставленными глазами и более того — робостью, манерой читать журнал скомиксами, словно прячась или отгораживаясь от остальных, жестом, которым онотбрасывал волосы назад, неисправимой угловатостью движений. Мальчикнастолько был на него похож, что ему даже смешно стало, но когда подростоквышел на улице Рэнн, мой собеседник также вышел — и таким образом подвелодного своего друга, ожидавшего его на Монпарнасе. Стремясь найти поводзаговорить, он спросил у подростка, где находится такая-то улица, и уже безудивления услыхал тот же голос, какой был у него в детстве. Подросток какраз направлялся на эту же самую улицу, и они в скованном молчании прошлинесколько кварталов вместе.

Именно в это время на него снизошло нечто, похожее на откровение: всебыло необъяснимо, но это существовало, и не нуждалось в объяснении, истановилось расплывчатым и нелепым в тщетном стремлении — вот так, каксейчас — найти ему объяснение.



В конце концов само собой получилось так, что он стал вхож в доммальчика и, используя опыт бывшего инструктора бойскаутов, ему удалосьвзломать стены и проложить себе дорогу в эту крепость крепостей —французский дом. Здесь он увидел уважающую себя нищету, состарившуюся мать,пенсионного возраста дядю и двух кошек. Потом моему собеседнику не составилоизлишнего труда уговорить одного из братьев отпускать к Люкучетырнадцатилетнего сына: мальчики сделались друзьями. Он стал бывать дома уЛюка каждую неделю; мать угощала плохо сваренным кофе, говорили о войне, обоккупации, а также о Люке. Нечто, начавшееся подобно откровению, сложилось встрогую геометрическую структуру, обретя убедительность явления, котороелюдям нравится называть словом «рок». Представлялось даже возможнымсформулировать это повседневными словами: Люк был еще раз родившийся он,смерти не существует, мы все — бессмертны.

— Все бессмертны, старина. Обратите внимание: никто не смог этодоказать, и это выпадает на долю мне в девяносто пятом автобусе. Небольшойсбой в механизме, складка во времени, и вместо последовательной реинкарнации— одновременная. Люк должен был бы родиться после моей смерти, вместоэтого… Если, конечно, не учитывать невероятную случайность, что ястолкнулся с ним в автобусе. Я вам, кажется, уже говорил: это было что-товроде полной уверенности, интуитивной. Не может быть сомнений, и точка. Нопотом возникли подозрения, поскольку в подобных случаях ты либо признаешьсебя сумасшедшим, либо принимаешь транквилизаторы. Вслед за сомнениямипоявляются доказательства, способные уничтожить эти сомнения одно за другими показать, что ты не ошибаешься и нет причин для сомнений. А знаете, чтоболее всего вызывает смех у этих придурков, когда мне порой приходит вголову мысль рассказать им об этом? Люк не только был мною, второй разродившимся, но и станет таким же, как и я, бедолагой, который вам все эторассказывает. Стоило лишь взглянуть, как он играет, как всегда неловкопадает, вывихнув ногу или ключицу, как на его лице до мельчайшихподробностей отражаются все его чувства или же его заливает румянец прилюбом обращенном к нему вопросе. А матери… ей нравится поговорить, она таклюбит посудачить на любую тему — о самых немыслимых интимных подробностях,скабрезных историйках, о рисунках восьмилетнего ребенка, о болезнях, — хотямальчик умирает со стыда… Добропорядочная дама ничего, конечно, неподозревала, ясное дело, а дядя мальчика играл со мной в шахматы, менясчитали там своим, даже, было дело, я одалживал им деньги, чтобы кое-какдотянули до конца месяца. Мне не стоило абсолютно никакого труда узнать опрошлом Люка: достаточно было вставлять в беседу соответствующие вопросы,когда речь шла о ревматизме дяди, происках привратницы, политике — наиболееинтересовавшие стариков темы. Так, между шахами королю и рассуждениями оценах на мясо, я узнавал о детстве Люка, и факты становились неопровержимымдоказательством моей догадки. Но постарайтесь меня понять, закажем-ка ещеодну рюмку: Люк — это я, каким я был в детстве, но не думайте, он был непросто калька. Скорее — аналогичная модель, понимаете, то есть в семь лет явывихнул запястье, а Люк ключицу, в девять переболели соответственно корью искарлатиной, правда, тут, старина, вмешивается уже время: корью я проболелпятнадцать дней, а Люка вылечили за четыре — прогресс в области медицины итому подобное. Все — аналогично, и поэтому приведу еще один пример,доказывающий этот случай: может статься, что торгующий на углу булочник —реинкарнация Наполеона, а он этого и не знает, поскольку порядок осталсяненарушенным, поскольку он никогда не сможет встретиться с истиной вавтобусе; но если, так или иначе, он дойдет до этой истины, то поймет, чтоповторил и повторяет Наполеона, что преображение из слуга во владельцабулочной на Монпарнасе по сути — то же самое, что побег с Корсики и захваттрона Франции, а основательно покопавшись в истории своей жизни, он нашел быжизненные перипетии, соответствующие военной кампании в Египте, консульствуи Аустерлицу, и даже догадался бы, что с его булочной через несколько летчто-то произойдет и что закончит он свои дни на Святой Елене, которая,пожалуй, обернется какой-нибудь комнатушкой на седьмом этаже, и будет онтаким же потерпевшим поражение, окруженным водами одиночества, как и тот,так же будет гордиться своей булочной, что была для него орлиным полетом. Выулавливаете, да?

Я улавливал, однако считал, что в детстве у всех у нас были типичные ификсированные по срокам болезни и, играя в футбол, мы обязательно что-нибудьсебе ломали.

— Понял и согласен с вами, но я вам рассказал только о внешнихсовпадениях. Например, сходство Люка со мной, казалось, не имело значения,хотя наоборот — оно важно для откровения в автобусе. Но воистину важнойоказывается временная последовательность, и это с трудом поддаетсяобъяснению, ибо затрагивает характер, неясные воспоминания и случаи,происшедшие в детстве. В то время, то есть тогда, когда я был в том жевозрасте, что и Люк, я пережил очень горькую пору: все началось сбесконечной болезни, затем, совсем выздоровев, пошел с друзьями погонять вфутбол и сломал себе руку, но едва я оправился от этого, как влюбился всестру однокашника и страдал, как только мог страдать мальчик, не способныйвзглянуть в глаза издевавшейся над ним девочке. Люк тоже заболел; едвавыздоровев, пошел в цирк, где, спускаясь по ступенькам амфитеатра,поскользнулся и вывихнул себе щиколотку. Немного позже мать однажды вечеромзастала его в слезах у окна, в руке он комкал чужой голубенький платочек.

Как некто, возложивший на себя роль оппонента в этой жизни, я сказал,что детская влюбленность — это неизбежное дополнение к ушибам и болям вбоку. Однако признал, что вот случай с самолетом — совершенно другое дело.Это был самолет с пружинным пропеллером, который мой собеседник подарилмальчику на день рождения.

— Когда я ему его отдал, то еще раз вспомнил о механическомконструкторе, который мне подарила мать на четырнадцатилетие, и что потомпроизошло со мной. А дело было так: находился я в саду, хотя приближаласьлетняя гроза и уже доносились раскаты грома; я же принялся собиратьподъемный кран на столе в беседке у калитки, выходящей на улицу. Кто-топозвал меня из дома, и я вынужден был на минуту уйти из беседки. Когда же явернулся, коробка с конструктором исчезла, а калитка на улицу была открыта.Крича от отчаяния, я выбежал на улицу, которая была уже пуста, и в этот мигмолния ударила в находящийся напротив дом. Все это случилось как бы в одномгновение, и это всплыло в моей памяти, когда я дарил самолет Люку, а онсмотрел на него с таким же выражением счастья, как и я в свое время гляделна механический конструктор. Мать только что принесла мне чашечку кофе, и мыобменивались обычными фразами, как вдруг услыхали вопль: Люк бежал к окну,словно желая выброситься из него. С белым как мел лицом и глазами, полнымислез, он едва смог пролепетать, что самолет, отклонившись в полете, вылетелнаружу прямо в приоткрытое окно. «Его нигде нет, его нигде нет», — повторялон сквозь рыдания. Снизу донеслись крики: вбежал дядя и сказал, что в доменапротив вспыхнул пожар. Теперь-то вы понимаете? Впрочем, давайте лучше ещепропустим по рюмочке.

Затем, поскольку я молчал, мой собеседник продолжал рассказывать, чтовсе его мысли стали вертеться исключительно вокруг Люка, вокруг его судьбы.Мать готовила сына в школу искусств и ремесел, чтобы потом он смог проложитьсвою скромную дорогу в жизнь, как она сказала, однако эта дорога уже былапротоптана, и именно он, молчавший из страха прослыть спятившим и бытьнавечно разлученным с Люком, мог бы сказать матери и дяде, что всебесполезно: что бы они ни сделали, результат будет один и тот же —унижения, жалкая рутина, безликие годы, неудачи, разъедающие душу, как моль— одежду, убежище в горьком одиночестве — в одном из бистро квартала. Новсего хуже — не судьба Люка, а то, что Люк в свою очередь умрет, а другойчеловек повторит путь Люка и свой собственный путь до конца, чтобы ужедругой человек в свою очередь вклинился в это колесо. К Люку он свой интереспочти утратил. Ночами, в часы бессонницы, он уносился в мыслях еще дальше —уже к другому Люку, к другим, которые, может быть, будут называться Робер,или Клод, или Мишель, проецируя в бесконечность свою теорию жалкихнеудачников, повторяющих свой путь, даже не зная этого, убежденных в своейсвободе и свободе воли. Для моего собеседника на дне стакана была грусть, иничем нельзя было ему помочь.

— Надо мной потешаются, когда я им говорю, что Люк умер несколькомесяцев спустя. Они все — придурки, и им не понять, что… Да-да, несмотрите на меня такими глазами. Он умер несколько месяцев спустя: началосьвсе чем-то похожим на бронхит, в этом возрасте у меня тоже было воспалениепечени. Меня сразу же положили в больницу, а мать Люка настаивала на лечениив домашних условиях, я приходил почти каждый день, а иногда приводил с собойи племянника, чтобы он поиграл с Люком. В этом доме царила такая нищета, чтолюбые мои визиты были как утешение, что бы я ни приносил: селедку илиабрикосовый пирог. После того как я рассказал об одной аптеке, где мнеотпускают со специальной скидкой, они привыкли к тому, что я взял на себяпокупку лекарств. В конце концов мне отвели роль санитара при мальчике, атеперь вот вы можете понять, что это значит в подобном доме, куда врачизаглядывают без большого интереса, никто не обращает внимания, полностью лисимптомы совпадают с первичным диагнозом… Почему вы так на меня смотрите?Я сказал что-то не то?

Нет, все было верно, особенно если принять во внимание количествовыпитого им вина. Наоборот, если абстрагироваться от ее ужасной сути, тосмерть Люка доказывала, что любой человек, в зависимости от своеговоображения, может начать свои фантазии в девяносто пятом автобусе изакончить их у постели молчаливо умирающего ребенка. Чтобы его успокоить, яему это и сказал. Некоторое время он бессмысленно смотрел перед собой ипотом вновь заговорил.

— Ладно, оставайтесь при своем мнении. Но истина в том, что за этинедели после похорон я впервые испытал нечто похожее на счастье. Я еще привсяком удобном случае наносил визиты матери Люка, приносил ей какой-нибудьпакет галет, но ни она, ни этот дом меня уже не интересовали, я будто былзахлестнут чудесной уверенностью, что именно я являюсь первым смертным ичувствую, как моя жизнь убывает день за днем, рюмка за рюмкой и в конечномитоге, наверное, где-то и в какой-то час закончится, повторив до последнейточки судьбу какого-нибудь незнакомца, умершего поди знай где и когда, но я,видимо, умру по-настоящему, без вмешательства какого-нибудь Люка в этоткруговорот, чтобы бестолково повторить бестолковую жизнь. Постарайтесьпостичь всю эту глубину, старина, и позавидуйте мне в таком счастье, покаоно продолжается.

Но, видимо, оно не продолжилось. Бистро и дешевое вино — томудоказательство, равно как и эти с лихорадочным блеском глаза, источающиежар, который исходит не от тела. И тем не менее он живет уже несколькомесяцев, смакуя каждый миг своей будничной посредственности, семейногокраха, личного крушения в свои пятьдесят лет, в непоколебимой уверенностисвоей неизбежной смертности. Однажды вечером, проходя через Люксембургскийсад, он увидел цветок.

— У самого края клумбы рос какой-то желтый цветок. Я остановилсяприкурить; отвлекшись чем-то, взглянул на цветок: было такое чувство, что ицветок как будто глядел на меня. Такие контакты иногда… Вы знаете, любойможет их почувствовать: это называют красотой. Вот именно, цветок былкрасив, это был прекрасный цветок. А я — приговорен, я умру однажды инавсегда. Цветок был прекрасен; для будущих людей всегда будут цветы.Внезапно я постиг небытие: я назвал бы это покоем, окончанием цепи. Я умру,а Люк уже умер, больше не будет цветка для таких, как мы, ничего не будет,абсолютно ничего не будет, небытие именно и было вечным отсутствием цветка.Зажженная спичка обожгла мне пальцы. На площади я вскочил в какой-тоавтобус, который куда-то шел, и принялся смотреть, беспорядочно смотреть навсе, что было на улице, и на все, что в автобусе. Когда мы доехали доконечной остановки, я вышел и сел в другой, пригородный автобус. Весь вечер,до наступления ночи, я менял автобусы, и мысли мои были о цветке и Люке:среди пассажиров я искал кого-нибудь, похожего на Люка, кого-нибудь,похожего на меня или на Люка, кого-нибудь, кто мог бы быть другим я,кого-нибудь, чтобы смотреть на него, зная, что это — я, а затем позволитьему уйти, не сказав ни слова, почти защищая его, для того чтобы он могпродолжать жить своей бестолковой жизнью своей дурацкой неудавшейся жизньюидущей к другой дурацкой и неудавшейся жизни к другой дурацкой и неудавшейсяжизни к другой…

Я расплатился.

[Пер. А.Ткаченко]

Рассказ на фоне воды

Не волнуйся, прости мне этот нетерпеливый жест. Совершенно естественно,что ты упомянул про Лусио, вспомнил о нем в приступе ностальгии по прошлому;наши души разъедают пустоты, которые мы зовем воспоминаниями, и каждую такуюбездонную дырищу надо заполнить, заштопать словами и образами. И потом —Бог знает почему, — моя обитель располагает к откровенности; усядешься тутна веранде, поглядишь на реку, на апельсиновую рощу и вдруг почувствуешьсебя далеко-далеко от Буэнос-Айреса, в царстве первозданной природы.Помнится, Лайнес[78] говорил, что дельту надо было бы назвать не дельтой, аальфой[79]. А в другой раз на уроке математики, когда ты… Но почему тывсе-таки упомянул про Лусио, разве так уж необходимо было называть имяЛусио?

Вот коньяк, наливай. Знаешь, я иногда задаюсь вопросом: с какой такойстати ты обременяешь себя приездами сюда? Пачкаешь в грязи ботинки, терпишькомаров, вонь керосиновой лампы… Да-да, и не изображай, пожалуйста, что тыоскорблен в лучших дружеских чувствах. Я же совсем не о том, Маурисио, тыведь единственный, кто у меня остался, из всех наших я только с тобой ивижусь. Примерно раз в пять-шесть месяцев приходит от тебя письмо, а потомты и сам появляешься, приплываешь на лодке с пачкой книг и кучей бутылок,привозишь новости из далекого мира, до которого отсюда и пятидесятикилометров не будет, и, наверное, надеешься когда-нибудь вытащить своегодруга из полусгнившей хибары. Не обижайся, но меня твоя преданность бесит.Пойми, в этом есть немой укор. Когда ты уезжаешь, я каждый раз чувствую, чтоне прав, мне кажется, что мой выбор — просто дань ипохондрии, от которойостанется только пшик, стоит мне хоть разочек съездить в город. Ты ведь изтех любящих нас свидетелей обвинения, что гоняются за нами с улыбкой даже вкошмарном сне. Так вот, коли уж мы завели речь о снах и ты упомянул проЛусио, то, пожалуй, я расскажу тебе сон, который когда-то рассказал ему.Произошло это здесь же, но в те времена — столько лет уже минуло, да,старик? — все вы наезжали сюда, в хоромы, оставленные мне родителями; мыувлекались греблей, до тошноты зачитывались стихами, отчаянно влюблялись всамых ветреных и непостоянных девушек. Причем все это с безудержным, но вобщем-то безобидным снобизмом, с каким-то глупым щенячьим умилением. Мы былитак молоды, Маурисио, так просто было притворяться пресыщенными, лелеятьобраз смерти, слушая джазовые пластинки и потягивая горький мате, нам ведьеще лет на пятьдесят или на шестьдесят вперед гарантировалось бессмертие. Тыбыл самым замкнутым из нас и уже тогда проявлял себя как преданный и в то жевремя тактичный товарищ, которого, не в пример каким-нибудь нахалам, нелегкоотшить. Ты глядел на нас будто бы немного со стороны, и уже тогда я началценить твои, с позволения сказать, кошачьи повадки. С тобой говоришь, словнос самим собой, и, наверное, поэтому я и завел сейчас беседу о Лусио. В тевремена тут торчал народ, и мы прикидывались, что принимаем друг другавсерьез. Знаешь, самый страшный момент юности — это когда в один печальныйи непредсказуемый момент мы утрачиваем настоящую серьезность и нацепляемвзамен грязную маску якобы серьезных людей. И вот я уже — доктор такой-то,а ты — инженер сякой-то, наше прежнее «я» вдруг резко оказывается впрошлом, и мы воспринимаем всех по-другому, хотя какое-то время ещецепляемся за старые ритуалы, пытаемся играть в общие игры, устраиваемдружеские пирушки, которые для нас как спасательный круг в море отчуждения иодиночества. И все происходит так естественно, Маурисио, до ужасаестественно, и одни из нас переживают это болезненнее других, а другие —например, ты… годы вас не затрагивают, и вы совершенно спокойно относитеськ своим фотографиям в альбоме, где изображен мальчик в коротких штанишках исоломенной шляпе или новобранец в военной форме… М-да, ну а по поводумоего тогдашнего сна… он начинался тут, на веранде, я глядел на полнуюлуну, освещавшую камышовые заросли, слушал лягушек, которые не квакали, алаяли — причем так громко, как не лают даже собаки, — а потом шел по елезаметной тропинке к реке, медленно брел по берегу (судя по моим ощущениям,босиком), и ноги мои утопали в грязи. Во сне я находился на острове один,что в те времена случалось очень редко; приснись мне такой сон теперь —одиночество не показалось бы столь кошмарным. А тогда одиночествусопутствовали луна — с трудом вскарабкавшаяся на небосклон и освещавшаяпротивоположный берег, — плеск реки да редкий стук шлепавшихся в канавуперсиков. Лягушки и те умолкали, воздух становился липким, как сейчас…впрочем, он тут почти всегда такой… и я чувствовал, что должен идтидальше, миновать мол, пройти то место, где река делает большую излучину,пересечь апельсиновую рощу, причем все время луна светила мне прямо в лицо!Я ничего не выдумываю, Маурисио, в некоторых случаях память работаетбезотказно. Я рассказываю тебе то же самое, что когда-то Лусио: итак, вот ядошел до того места, где камыши слегка поредели и берег языком вдавался вреку; место было опасное, очень илистое, да и река глубокая, с массойводоворотов, и я подбирался к краешку медленно, постепенно увязая в желтом итеплом иле лунного света. Встав у самой кромки, я вглядывался в черныекамыши на противоположном берегу; там вода таинственно исчезала в зарослях,а тут, совсем рядом, лицемерно суетилась, ища, за что бы зацепиться,соскальзывала и опять упрямо бралась за свое. Вся река сверкала под луной,словно громадный нож, неясно очерченный по краям, сверкала и резала мнеглаза, а небо давило на затылок и плечи, так что приходилось неотрывносмотреть на воду. А потом я увидел труп утопленника, чуть повыше того места,где стоял сам… он медленно покачивался на волнах, будто пытаясь выпутатьсяиз камышей на противоположной стороне; и когда я его увидел, то мне открылсясмысл той ночи и моего присутствия на берегу, и заключался он именно в этомчерном пятне, в мертвом теле, которое оставалось почти неподвижным,запутавшись ногами и руками в камышах; но затем оно все-таки потихонькувысвободилось и, подхваченное течением, плавно приблизилось к лысому берегу,а там луна ярко осветила лицо трупа.

Ты бледен, Маурисио. Давай-ка наляжем на коньячок, если ты не против.Лусио тоже слегка побледнел, когда я поведал ему мой сон. Он тогда лишьвымолвил: «Надо же, как ты подробно все помнишь!» Правда, не в пример тебе— ты всегда такой вежливый! — он все время как бы норовил забежать вперед,словно боялся, что я внезапно позабуду конец сна. Но если вернуться к моемурассказу, то чего-то по-прежнему не хватало, течение увлекало труп за собой,вертело его, играло с ним, пока не прибило ко мне, к маленькой косе, язычкомвдававшейся в воду, где стоял я, ожидая, когда утопленник проплывет почти усамых моих ног и можно будет увидеть его лицо. Вот он опять повернулся, вяловытянутая рука, казалось, по-прежнему загребала воду, луна впивалась ему вгрудь, в живот, в мертвенно-белые ноги… заново раздевала утопленникадогола. Он был так близко, что я мог бы схватить его за волосы — стоилотолько нагнуться, — так близко, что я его узнал! Маурисио, я увидел еголицо и вскрикнул, и, наверное, крик как бы отторг меня от моего «я»;вырвавшись из плена сна, я, задыхаясь, приник к кувшину с водой, а в моемпотрясенном, смятенном сознании то и дело проносилась мысль: я же не помнюлица, которое узнал за секунду до пробуждения! А утопленник плыл дальше, ибессмысленно было закрывать глаза, мечтая вернуться на берег реки, на берегсна, и отвоевывать у памяти то, что я в глубине души не желал вспоминать. Нокак тебе известно, рано или поздно человек смиряется, срабатывает прекрасноотлаженный дневной механизм, все худо-бедно раскладывается по полочкам. В тевыходные ко мне приехали Лусио, ты и остальные ребята, мы тогда летомнепрерывно развлекались; а потом, помнится, ты уехал на север Аргентины, вдельте зарядили дожди, и в результате Лусио обрыдло торчать на острове… инепогода, и масса прочих обстоятельств нагоняли на него уныние, иногда мытак друг на друга смотрели, что я просто диву давался — откуда чтобралось?! Тогда мы кинулись искать прибежища за шахматной доской или закнигами, в душе накапливалась усталость, оттого что пришлось пойти настолько уступок — и все без толку. После очередного отъезда Лусио вБуэнос-Айрес я давал себе клятву больше никогда его не ждать. И содинаковым, давно уже набившим оскомину негодованием думал что о друзьях,что о ветреном, день ото дня дряхлеющем мире. Но если некоторые, догадавшисьоб этом, произносили как ни в чем не бывало «до скорого» и больше непоявлялись, то Лусио нехотя возвращался; я поджидал его на молу, мы гляделидруг на друга как бы издалека, из того, другого мира, который всебесповоротнее оставался позади, из бедного нашего потерянного рая, которыйЛусио упорно искал у меня на острове и который я стоически защищал, хотямне, в общем-то, не хотелось этого делать. Ты ни о чем подобном недогадывался, Маурисио, ведь ты неизменно проводил отпуск в каком-нибудьгорном ущелье на севере, но в конце того лета… Вон, вон она там, видишь?Выплывает из-за камышей, и с минуты на минуту свет озарит твое лицо.Интересно, что в это время суток плеск реки становится слышнее: то липотому, что птицы умолкают, то ли темнота как бы аккумулирует некоторыезвуки. Так что, сам понимаешь, сейчас, когда эта ночь становится все болеепохожа на ту, в которую я рассказывал свой сон Лусио, было бы простонесправедливо не закончить мой рассказ. Даже ситуация аналогичная: ты сидишьв том же гамаке, что и Лусио, он тогда приехал в конце лета ко мне и подолгумолчал, совсем как ты, а ведь он вообще-то был очень болтливый, но тутпомалкивал и упорно налегал на выпивку, негодуя непонятно на что, — наполнейшую пустоту, которая наступала на нас, а мы не могли ей противостоять.Я не думаю, что мы ненавидели друг друга, это было сразу и больше и меньше,чем ненависть; скука таилась в самой середке того, что некогда величалосьбурей, подсолнухом или — если хочешь — шпагой… чем угодно, только нетоской, не тоской и не бурой, грязной осенью, которая разрасталась откуда-тоизнутри, словно бельма на глазах. Мы устраивали прогулки по острову,держались вежливо и учтиво, чтобы избежать взаимных обид. Порой бродили потяжелым коврам из сухих листьев, устилавшим берег реки. Иногда меня сбивалос толку наше молчание, а иногда — слово, сказанное с прежней интонацией; и,наверное, Лусио тоже попадал вслед за мной в ловко расставленные сетибесполезных привычек; и так продолжалось до тех пор, пока ненарокомброшенный взгляд и страстное желание остаться в одиночестве не напоминалинам, что мы друг для друга любезные, вежливые незнакомцы. Вот тогда-то он исказал: «Ночь прекрасная, давай прогуляемся». И мы с ним — как сейчас стобой, если захотим, — спустились по лестнице с веранды и пошли вон туда,где луна светит прямо в лицо. Дорогу я помню смутно, Лусио шел впереди, а явслед за ним, сминая мертвые, опавшие листья. Потом постепенно я началузнавать тропинку, петляющую меж апельсинных деревьев, пожалуй, этослучилось не здесь, а чуть подальше, где-то на уровне последних хижин икамышовых зарослей. Помнится, с того мига силуэт Лусио стал вдруг резковыпадать из общей картины, настолько накладывающейся — прямо как калька! —на ту, другую реальность, что я даже не удивился, когда камыши расступилисьи в сиянии полной луны показалась маленькая песчаная коса и руки реки,тщетно пытающиеся ухватиться за желтые берега. Где-то позади упалперезревший персик, и в этом звуке, напомнившем звук пощечины, была какая-тоневыразимая неуклюжесть.

Подойдя к воде, Лусио обернулся и пристально поглядел на меня. А потомсказал:

— Ты это место имел в виду, правда?

И хотя мы никогда больше не заговаривали о моем сне, я ответил:

— Да.

— Даже это ты у меня украл, — не сразу откликнулся он, — даже моесамое сокровенное желание! Ведь именно о таком уголке я и мечтал, именнотакое место мне и нужно было. Ты подглядел чужой сон.

И когда он сказал это, Маурисио, сказал монотонным голосом и шагнул комне, в моей памяти вдруг прорвался какой-то нарыв, я закрыл глаза и понял,что сейчас вспомню… даже не глядя на реку, я чувствовал, что увижу сейчасконец моего сна, и действительно увидел, Маурисио, увидел утопленника… нагруди у него почила луна, а лицо было мое, Маурисио, у утопленника было моелицо!

Почему ты уходишь? Если хочешь, в ящике письменного стола лежитпистолет, правда, можешь переполошить соседей. Но только останься, Маурисио,давай еще немножко послушаем плеск реки, и может, среди камышей и волн,пальцы которых скользят по илистому дну и превращаются в водовороты, ты вконце концов разглядишь руки, мертвой хваткой вцепившиеся в корни, увидишь,как кто-то, весь в тине и уже порядком обглоданный рыбами, выкарабкиваетсяна отмель и идет сюда по мою душу. Я, правда, могу еще раз испытать судьбу,могу снова убить его, но он обязательно вернется и однажды ночью утащит меняза собой. Да-да, утащит, и сон сбудется по-настоящему! Я отправлюсь впоследний путь, проплыву на спине мимо косы и камышей, лунный свет придастмне величественности, и сон наконец обретет свое завершение, Маурисио,наконец-то обретет свое завершение.

[Пер. Т.Шишовой]

Аксолотль[80]

Когда-то я много размышлял об аксолотлях. Я наведывался в аквариумБотанического сада и часами наблюдал за ними, следя за их неподвижностью, заих едва заметными телодвижениями. А сейчас я сам аксолотль.

Случай свел меня с ними в то самое весеннее утро, когда после зимнейспячки Париж наконец раскрыл свой павлиний хвост. Я проехал по бульваруПорт-Рояль, потом прокатился по бульварам Сен-Марсель и Л’Опиталь и увиделгазон, зеленеющий среди всей этой серой массы домов, и тут же вспомнил ольвах. Я любил захаживать ко львам и пантере, но никогда не переступал порогвлажного и темного здания с аквариумами. Прислонив велосипед к железнойрешетке, я пошел посмотреть сад. Но львы чувствовали себя неважно, а мояпантера спала. И я вошел в здание с аквариумами; пройдя мимо вполнезаурядных рыбешек, я вдруг наткнулся на аксолотлей. Проведя возле них целыйчас, я ушел и с тех пор уже не мог думать о чем-либо другом.

В библиотеке Святой Женевьевы[81] я вычитал в энциклопедии, что аксолотли— земноводные, точнее, личинки тигровой амбистомы, имеющие жабры. Чтобыпонять, что они — мексиканские твари, мне хватило одного взгляда на ихмаленькие розоватые ацтекские маски, об этом же говорила и табличка вверхней части аквариума. Я прочел, что отдельные экземпляры встречаются и вАфрике, они пережидают засуху, зарывшись в землю, а едва начинается сезондождей, перебираются в воду. Я нашел и испанское название аксолотля —ахолоте, — узнал, что их употребляют в пищу, а их жир использовался(похоже, теперь уже не используется) вместо рыбьего жира.

Я не стал копаться в специальной литературе, но на следующий день сновапришел в Ботанический сад. Я стал наведываться туда каждое утро, а иногдазабредал еще и по вечерам. Смотритель аквариума каждый раз, получая от менябилет, растерянно улыбался. Я прислонялся к металлическому поручню,опоясывающему аквариум, и смотрел на аксолотлей. И в этом нет ничегостранного, потому что я сразу же понял: что-то нас связывает, что-то давнозабытое и отчаянно далекое, но тем не менее что-то близкое нам обоим. И этоя осознал в то самое утро — стоило мне лишь остановиться у аквариума, вкотором сквозь толщу воды поднимались пузырьки воздуха. Аксолотлигромоздились на ничтожно малом участке дна (и лишь я один в состояниипонять, насколько ничтожным и насколько малым он был), покрытом замшелымикамнями. Их было девять, самый крупный из них уткнулся головой в стекло,вперяя взгляд своих глаз золотистого цвета в каждого, кто приближался каквариуму. Я смутился и едва не застыдился самого себя, когда вдруг понял, скаким же бесстыдством разглядываю эти молчаливые и неподвижные тела,спрессованные на дне аквариума. Я мысленно выделил одну особь, лежавшуюсправа и несколько отдельно от остальных, и захотел получше ее изучить.Розовое тельце, почти прозрачное (мне вспомнились китайские статуэтки измолочного стекла), напоминающее тело маленькой ящерицы, пятнадцатисантиметров длиной, оканчивалось удивительно изящным рыбьим хвостом — надосказать, самая чувствительная часть нашего тела. На хребте — прозрачныйплавник, сливающийся с хвостом, но лапки — вот от чего я не мог оторватьвзгляд — были тонюсенькие, с крошечными пальчиками и ноготками, совсем каку человека. И тут я увидел его глаза и его лицо. Невыразительный лик: однилишь глаза и больше ничего, две дырочки размером с булавочную головку,цельные прозрачные капельки золотистого цвета, в которых, казалось, не быложизни, но они смотрели, позволяя моему взгляду проникать сквозь золотистуюточку, погружаясь в прозрачную тайну его тела. Тончайший черный ореолобрамлял глаз, вписывая его в розовую плоть, в розовый камень огромного, снеровными краями, треугольника головы, отчего та весьма походила наизъеденную временем старую статуэтку. Под треугольной плоскостью лица рта небыло видно, и только в профиль можно было разглядеть, насколько он велик —тонкая трещина раскалывала надвое почти что безжизненный камень. По обеимсторонам головы, там, где положено быть ушам, росли три красные, словнокоралл, веточки, растительный нарост — я подумал, что это жабры. Только онии выдавали в этом существе жизнь, каждые десять или пятнадцать секундветочки жестко вздымались и снова опускались. Иногда чуть-чуть двигаласьлапка, и я видел, как крошечные пальчики мягко опускались на мох. Нам ненравится много двигаться, а аквариум слишком тесный — стоит слегкапошевелиться и сразу же упираешься хвостом или же головой в кого-то еще, аотсюда всякие трения, ссоры, а в итоге — усталость. Время меньше заметно,когда мы лежим неподвижно.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>