Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Хулио Кортасар (1914—1984) — классик не только аргентинской, но имировой литературы XX столетия. В настоящий сборник вошли избранные рассказыписателя, созданные им более чем за тридцать лет. 2 страница



Первые дни было трудно — за дверью осталось много любимых вещей. Моифранцузские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплыхдомашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, а сестра, быть может,хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудьящик и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустнопереглядываясь:

— Нет, не здесь.

Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь, вставшипоздно, в десятом часу, мы управлялись к одиннадцати. Ирене ходила со мнойна кухню. Мы подумали и решили, что, пока я стряпаю полдник, она будетготовить на ужин что-нибудь холодное. Всегда ведь лень под вечер выползать кплите! А теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик.

У сестры, к большой радости, оставалось больше времени на работу. Ярадовался чуть меньше, из-за книг; но, чтоб не расстраиваться, сталприводить в порядок отцовскую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мыжили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сестры, там было уютней, иона говорила иногда:

— Смотри, какая петля! Прямо трилистник.

А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась заморскою маркой.Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них.

Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером, перед сном,мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступаяпорог, я услышал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, иразличить было трудно). Сестра — она вязала — заметила, что я остановился,и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за дверью,а тут — в коридоре, в кухне или в ванной.

Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, неоглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становилисьвсе громче. Я захлопнул дверь. В передней было тихо.

— И эту часть захватили, — сказала сестра. Шерсть волочилась по полу,уходила под дверь.

Увидев, что клубки там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье.

— Ты ничего не унесла? — глупо спросил я.

— Ничего.

Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысячпесо. Но брать их было поздно.

Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру(кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я заперпокрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудьбедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят.



[Пер. Н.Трауберг]

Далекая

Вчера это случилось вновь, я так устала от тяжелых браслетов илицемерия, от розового шампанского и физиономии Ренато Виньеса… О, как мненадоел этот косноязычный тюлень-губошлеп; наверное, так же выглядел напортрете Дориан Грей[2] перед самым своим концом… Когда я ложилась спать, ворту оставался привкус шоколадных конфет с мятной начинкой, в ушах — отзвуки«Буги-вуги на Красной отмели», а перед глазами маячил образ зевающей,посеревшей мамы (она всегда такой возвращается из гостей — пепельно-серая,сонная, этакая огромная рыбина, совсем не похожая на себя настоящую).

Нора говорит, что может заснуть полураздетой, при свете и шуме, поднеумолчную болтовню сестры. Вот счастливые, а я гашу свет и снимаю с руксветлячки колец, раздеваюсь под крики и мельтешение прошедшего дня, хочузаснуть — и чувствую себя жутким звучащим колоколом, бурной волной, цепью,которой наш пес Рекс грохочет всю ночь напролет в кустах бирючины[3]. Now I layme down to sleep…[*][4] Чтобы заснуть, мне приходится читать стихи илиподбирать слова: сперва с буквой «а», потом — с «а» и «е», с пятьюгласными, с четырьмя… с двумя гласными и одной согласной (оса, эра), стремя согласными и одной гласной (трон, мост)… Потом — снова стихи: «Лунав кружевах туберозы спустилась к цыгану в кузницу; мальчишечка смотрит,смотрит… смотрит — не налюбуется…»[5] И — снова слова, теперь с тремягласными и тремя согласными: кабала, лагуна, досада; Арахна, молния, рабыня.

Так я изощряюсь часами… четыре гласных, три гласных и двесогласных… потом перехожу к палиндромам[6]. Сперва попроще: дом мод; кит наморе романтик. Затем придумываю самые сложные и красивые: я не мил — и неженили меня; Аргентина манит негра; а роза упала на лапу Азора… А то,бывает, сочиняю прелестные анаграммы[7]: Сальвадор Дали, Авида Долларс; ЕваКорола — королева, а… Последняя анаграмма невыразимо прекрасна, ведь онакак бы открывает дорогу, ничем не кончается. Потому что Ева — королева,а…

Нет, это жуть! Жуть именно потому, что открывает дорогу той, которая некоролева и которую я снова возненавидела вчерашней ночью. Она тоже ЕваКорола, но не королева из анаграммы, а кто угодно: нищенка из Будапешта,шлюха из публичного дома в Жужуе, служанка из Кетцальтенанго[8]. Она живет вкакой-то тьмутаракани и не имеет ничего общего с королевой. Но она все равноЕва Корола, и потому вчера вечером это случилось вновь, я вновьпочувствовала ее присутствие, и меня захлестнула ненависть.

Порой я знаю, что ей холодно, что она страдает, что ее бьют. В такиеминуты я ненавижу ее лютой ненавистью, ненавижу руки, швыряющие ее на землю,ненавижу ее саму… ее — в особенности, потому что ее бьют, потому что она— это я, а ее бьют. Когда я сплю, или занимаюсь раскройкой платья, илипомогаю маме принимать гостей: наливаю чай сеньоре Регулес или сыну Ривасов, — мне бывает полегче. Я немного отвлекаюсь, ведь мысли оней очень личные, они обуревают меня, когда я остаюсь наедине сама с собой,а на людях я чувствую, что она хозяйка своей судьбы, далекая и одинокая, новсе же хозяйка. Пусть ей плохо и холодно; я ведь тут тоже терплю и, наверно,немножко ей этим помогаю. Это как готовить повязки для солдата, который ещене ранен… приятно чувствовать, что ты заранее облегчаешь чьи-то мучения.

Пусть мучится! Я целую сеньору Регулес, предлагаю чай сыну Ривасов изамыкаюсь в себе, мобилизуя силы для внутреннего сопротивления. Я мысленноговорю: «Вот я иду сейчас по обледенелому мосту, и снег набивается в моидырявые башмаки». Нет, я, конечно, ничего не чувствую. Я просто знаю, чтоэто так, что сейчас (а может, и не совсем сейчас), когда сын Ривасов беретиз моих рук чашку и кривит в любезной улыбке свой похотливый рот, я иду помосту. Да, среди людей, которые понятия не имеют о происходящем, мне легчебывает это вытерпеть, я не впадаю в такое отчаяние. Вчера вечером Нораопешила. «Что с тобой происходит?» — спросила она. А происходило-то не сомной, а с той — со мной далекой. Должно быть, с ней стряслось что-тоужасное: может, ее избили, а может, она заболела… Нора как раз собираласьспеть романс Форе[9], а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, которыйсо счастливым видом облокотился о крышку рояля, красиво обрамлявшую еголицо… довольный, он глядел на меня преданным собачьим взглядом в надеждеуслышать арпеджио, и мы с ним были так близко и так любили друг друга. Вподобные минуты, когда я узнаю о ней что-нибудь новое, а сама танцую сЛуисом Марией, целуюсь с ним или просто стою рядом, мне бывает еще хуже.Ведь меня, далекую, никто не любит. Это нелюбимая моя часть, и у меня,естественно, душа разрывается, когда меня бьют или снег забивается в моидырявые башмаки, а Луис Мария танцует со мной, и его рука, лежащая у меня наталии, ползет вверх, словно ртуть на градуснике знойным полднем… во рту уменя привкус апельсинов или побегов бамбука, а ее бьют, и она не может датьсдачи, и тогда приходится говорить Луису Марии, что мне нехорошо, что вовсем виновата повышенная влажность, влажность и снег, которого я не ощущаю,но который все равно забивается в мои дырявые башмаки.

Ну вот, пришла Нора и устроила мне сцену. «Все, дорогуша, больше я тебяне буду просить аккомпанировать. Ты меня выставила на посмешище». Почему напосмешище? Я аккомпанировала, как могла; помнится, голос ее звучал как-тоиздалека. Votre âme est un paysage choisi…[*][10] Но я глядела на своипальцы, сновавшие по клавишам, и мне казалось, они играли нормально, честноаккомпанировали Норе. Луис Мария тоже уставился на мои руки; бедняжка,наверное, не отваживался заглянуть мне в лицо. Вероятно, я становлюсь такойстранной.

Несчастная Норита, пусть ей аккомпанирует кто-то другой. (Мне с каждымразом становится все сложнее, теперь я узнаю, что происходит там, вдали,только тогда, когда передо мной брезжит возможность счастья или когда я ужебываю счастлива; когда Нора поет романсы Форе, я переношусь туда, вдаль, именя захлестывает ненависть.)

А порой я чувствую нежность, внезапную, необходимую, как воздух,нежность к той, что не королева и бродит там, вдалеке. Мне хотелось быпослать ей телеграмму, посылку, хотелось бы знать, что у ее детишек все впорядке или что у нее нет детей — вообще-то я думаю, что у меня там детейнет, — и ей нужно, чтобы ее утешили, пожалели, угостили конфеткой. Вчеравечером я уснула, сочиняя текст телеграммы, мысленно договариваясь овстрече. «Буду четверг тчк жди мосту». Где? На каком мосту? Это какая-тонавязчивая идея, такая же навязчивая, как Будапешт… это ж надо: верить внищенку из Будапешта, города мостов и талого снега! Я распрямилась, какпружина, на постели и чуть не взвыла, мне так хотелось броситься к маме,разбудить ее, укусить, чтобы она проснулась. А все из-за моих мыслей. Мнепока трудно это выговорить… Ведь все из-за того, что я подумала: еслизахочу, хоть сейчас поеду в Будапешт. Или в Жужуй, или в Кетцальтенанго. (Яотыскала эти названия на предыдущих страницах.) Хотя они не подходят, этовсе равно как жизнь в Трес-Арройосе[11],Кобе[12] или на Флориде, дом четыреста[13]. Нет, остается только Будапешт, потомучто там холодно, там меня бьют и издеваются надо мной. Там (мнеприснилось, это всего лишь сон, но как он цепляется за явь, как ему хочетсястать явью!) есть человек по имени Род[14] —или Эрод, или Родо[15], — и он меня бьет, а яего люблю, хотя вообще-то нет, я не знаю, люблю ли я его, но позволяю себябить, и это повторяется изо дня в день, а раз так, значит, я наверняка люблюего, разве может быть иначе?

Все ложь. Род мне приснился; а может, я придумала его, взяв какой-топоблекший образ из сновидений, первый, какой пришел мне на ум. Нет никакогоРода, хотя меня действительно мучают, но я не знаю, кто мой мучитель:мужчина, мегера-мать или одиночество.

Поехать на поиски себя. Сказать Луису Марии: «Давай поженимся, и тыотвезешь меня в Будапешт, на мост, где идет снег и кто-то стоит». А вдругя… (Ведь в моих фантазиях есть один скрытый плюс: в глубине души я в нихне желаю верить. А вдруг я действительно?..) Да, действительно, вдруг ясошла с ума?.. Просто сошла с ума, взяла — и сошла?.. Ничего себе будет унас медовый месяц!

Мне пришла в голову любопытная мысль. Вот уже три дня, как у меня нетвесточки от далекой. Может, ее перестали бить, а может, она смогла раздобытьпальтишко. Послать бы ей телеграмму, чулки… Мне пришла в головулюбопытная мысль. Допустим, я приезжаю в этот ужасный город вечером,зеленоватым, водянистым вечером — таких вечеров не бывает, если только их непридумать. В той стороне, где Добрина Стана, на проспекте Скорда, кони,ощетинившиеся сосульками и застывшие полицейские, дымящиеся караваи хлеба ипряди ветра, обрамляющие лица окон. Пройтись по Добрине неспешным туристскимшагом, засунув карту города в карман голубого костюма (несмотря на мороз,оставить пальто в отеле «Бурглос»), дойти до площади, упирающейся в реку,почти нависающей над рекой, над которой разносится грохот льдин и баркасов икружится одинокий зимородок, наверное, его там называют «збуная цено»[16] или как-нибудь еще хлеще.

А за площадью, вероятно, начинается мост. Я представила его себе и незахотела двинуться дальше. В тот вечер Эльза Пьяджо де Тарелли выступала в«Одеоне», я нехотя оделась, подозревая, что потом меня будет обуреватьбессонница. Ох уж эти мне ночные мысли!.. Как бы не потеряться… Мысленнопутешествуя, обычно изобретаешь названия — мало ли что на ум придет? —Добрина Стана, збуная цено, Бурглос. А вот названия площади я не знаю… какбудто я действительно приехала в Будапешт и стою в растерянности на площади,потому что не знаю, как она называется, ведь каждая площадь обязательнодолжна как-то называться.

Иду-иду, мама! Не бойся, мы не опоздаем на твоего Баха с Брамсом. Этотакой легкий путь. Ни тебе площадей, ни «бурглосов». Мы — тут, Эльза Пьяджо— там. Как жаль, что меня прервали, ведь я уже была на площади (что,впрочем, не факт, ведь я все придумала, а это полная ерунда). А за площадьюначинается мост.

Начинается и продолжается. Где-то между концом программы и первымвыступлением на бис я открыла для себя название площади и нашла дорогу.Площадь называется Владас, мост — Рыночный. По площади Владас я прошла доначала моста, шла не торопясь, глазея на дома и витрины, на закутанных детейи фонтаны со статуями героев в побелевших от снега плащах: Тадеуша Аланко иВладислава Нероя, любителей токайского вина и цимбалистов. Я смотрела, какбедная Эльза Пьяджо кланяется, исполнив одну пьесу Шопена и собираясьприняться за другую, и выходила из партера прямо на площадь, туда, где междудвумя громадными колоннами начинался мост. Однако надо быть осторожней,думала я, это все равно что начать анаграмму со слова «королева…», а не смоего имени Ева, или вообразить, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а нерядом со мной. Главное, не впасть в идиотизм: все происходящее — мое сугуболичное дело, мне просто так хочется, такова моя королевская воля.Королевская, потому что Ева Корола… ну, в общем, понятно почему, а вовсене из-за чего-то другого, не потому, что той, далекой, холодно или над нейиздеваются. Просто у меня блажь такая, охота мне почудить, выяснить, кудаведет этот мост и отвезет ли меня Луис Мария в Будапешт, если мы с нимпоженимся и я попрошу его свозить меня в Будапешт. Тогда мне будет гораздопроще найти этот мост, отправиться на поиски себя и встретиться с собой, каксейчас, ведь я уже прошла до середины моста под крики и аплодисменты, прошлапод возгласы «Альбениса!»[17] и новые аплодисменты с криками «Полонез!..». Какбудто все это имеет смысл, когда метель толкает меня в спину, а мягкие,точно махровое полотенце, руки обнимают за талию и увлекают к середке моста.

(Об этом удобней говорить в настоящем времени. Хотя то, что я описываю,происходило в восемь часов вечера, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис то лиХулиана Агирре[18], то ли КарлосаГуаставино[19], что-тоидиллически-пасторальное.) Да, лихо я обхожусь со временем, совсем его неуважаю… Помнится, однажды мне пришла в голову мысль: «Там меня бьют, тамснег забивается в мои башмаки, а я здесь тут же об этом узнаю. Хотя,постойте… с чего я взяла, что тут же? Вполне вероятно, все эти известиядоходят сюда с опозданием либо, наоборот, опережают события. Что если ееначнут избивать только через четырнадцать лет? А может, на кладбище СвятойУрсулы от далекой остались лишь крест да цифры, обозначающие дату смерти…» Имне вдруг показалось, что это так мило, так реально… Идиотка! Чутьбыло не поверила в существование параллельных времен. Нет, если она тамвзойдет на мост, я тут же это почувствую. Помнится, я еще задержалась, чтобыпоглядеть на реку, напоминавшую расслоившийся майонез; волны, яростногрохоча, хлестали по быкам моста. (Так, во всяком случае, мнепредставлялось.) Мне хотелось выглянуть за парапет и чуть не оглохнуть отгрохота льдин, раскалывавшихся внизу! Мне хотелось там задержаться: отчастииз-за красоты открывавшегося вида, отчасти от страха, пронизывавшего меняизнутри… а может, от холода, ведь пошел снег, а я забыла пальто в отеле… М-да,я, конечно, не зазнайка, нос ни перед кем не задираю, но с какой другойдевушкой происходит что-нибудь подобное? Это ж надо: сидя в «Одеоне», вдругочутиться в Венгрии! Да от такого у кого угодно мурашки по коже забегают,хоть тут, хоть за тридевять земель.

Но мама уже дергала меня за рукав — партер почти опустел. Ладно,больше продолжать не буду, не хочется вспоминать, о чем я потом подумала.Да-да, не стоит вспоминать, а то будет плохо. Но вообще-то… вообще-то мнепришла в голову любопытная мысль.

Бедный Луис Мария! Какая все-таки глупость — жениться на мне! Ему даженевдомек, что за бремя он на себя накладывает. «Или подкладывает», —иронизирует Нора, изображающая эмансипированную интеллектуалку.

Мы поедем! Он так охотно согласился, что я чуть не вскрикнула. Мнестало страшно, показалось, что он чересчур легко включился в игру. А ведь онничегошеньки не знает, он пешка при королеве… пешка, которая, сама того неподозревая, делает решающий ход… Пешечка Луис Мария, а рядом королева…Королева, а…

Хочу исцелиться! Не хочу писать, что мне в конце концов пришло в головутогда на концерте. Вчера вечером я вновь ощутила ее мученья. Да-да, меня тамопять избивали. Я не хочу отгораживаться от правды, но сколько можнотвердить одно и то же?! Эх, если бы я могла ограничиться констатацией фактов— для развлечения или чтобы выплеснуть эмоции… Но все обстоит гораздохуже: мне хочется перечитывать написанное, чтобы постичь суть, расшифроватьтайный смысл слов, положенных на бумагу после этих бессонных ночей. Кактогда, когда я вообразила площадь, вздыбленную реку, грохот волн, а потом…Но нет, я не буду писать, что было потом. Я никогда об этом не напишу!

Поехать туда и убедиться, затянувшееся девичество, только и всего, ведья до двадцати шести лет дожила без мужчины. Но теперь у меня будет мойщеночек, мой глупыш, я перестану думать и начну жить, начну жить, и всебудет хорошо.

И все-таки, раз уж я решила покончить с дневником, ведь надо выбиратьодно из двух: либо замуж выходить, либо дневник вести, вместе не получается,— так вот, пусть напоследок здесь запечатлят радость ожидания и ожиданиерадости… Мы поедем туда, но все будет не так, как мне представилось наконцерте. (Напишу это, и пора завершать писанину, пора для моего же блага!)Я встречу ее на мосту, и мы посмотрим друг другу в глаза. В тот вечер, наконцерте, у меня в ушах стоял грохот льдин, раскалывающихся внизу… Икоролева прервет эту зловещую связь, покончит с возмутительной тихойузурпацией. Далекая покорится мне, если я — это я, и перейдет ко мне наосвещенную половину, где все гораздо красивей и устойчивей; достаточно будеттолько подойти к ней и положить руку ей на плечо.

Ева Корола де Араос с мужем приехали в Будапешт 6 апреля и поселились вгостинице «Риц». Было это за два месяца до их развода. На следующий день,ближе к вечеру, Ева вышла полюбоваться на город и на ледоход. Ей нравилосьбродить одной — она была проворной и любопытной, а потому раз двадцатьменяла направление, словно что-то искала, но не особенно старалась найтидорогу, а полагалась на волю случая, резко переходя от одной витрины кдругой, с одной стороны улицы на противоположную.

Она дошла до моста, добралась до его середины — теперь Евапродвигалась с трудом, ей мешал снег и цепкий, колючий ветер, поднимавшийсяснизу, с Дуная. Юбка прилипала к ногам (Ева слишком легко оделась), ивнезапно ее охватило жгучее желание повернуть назад, возвратиться в знакомыйгород. В центре пустынного моста ее поджидала оборванка с черными, прямымиволосами. Было что-то застывшее и жадное в ее корявом лице, в скрещеньи рук,которые начали медленно выпрямляться навстречу Еве. Ева встала рядом,повторяя жесты и мизансцены, которые уже знала назубок, как послегенеральной репетиции. Бесстрашно, наконец-то освободившись — Ева подумалаоб этом с каким-то диким ликованием и дрожью, — она подошла и тожепротянула руки, протянула бездумно, а женщина прижалась к ее груди, и ониобнялись крепко и молча, а ледяное месиво реки колотилось об устои моста.

Они так крепко обнимались, что замочек сумочки врезался Еве в грудь, ноболь была не сильной, вполне переносимой. Женщина, которую она заключила вобъятия, оказалась страшно худой, но она была настоящей, и душа Евыполнилась счастьем; так бывает, когда слушаешь гимн, отпускаешь на волюголубей, наслаждаешься журчаньем реки. Ева закрыла глаза, полностьюрастворяясь в далекой, отгораживаясь от внешнего мира, от сумеречного света;она вдруг ощутила безмерную усталость, но была уверена в победе, хотя и нерадовалась тому, что наконец-то ее одержала.

Ей показалось, что одна из них тихо плачет. Вероятно, она, ведь щеки унее намокли, а скула болела, как от удара. Шея тоже вдруг заболела, а вследза ней заболели и плечи, ссутулившиеся от непреходящей усталости. Открывглаза (должно быть, она уже закричала), Ева увидела, что они с далекойразъединились. Тут она действительно закричала. Закричала от холода, оттого, что снег забивался ей в дырявые башмаки, а к площади по мосту шла ЕваКорола, ослепительно прекрасная в сером английском костюме; ветер слегкарастрепал ее волосы, она шла, не оборачиваясь, и уходила все дальше идальше.

[Пер. Т.Шишовой]

Автобус

— Если не трудно, захватите мне на обратном пути «Домашний очаг»[20], —попросила сеньора Роберта и расположилась в кресле, дабы провести в немвремя сиесты. Клара разложила лекарства на круглом столике, обвелаиспытующим взглядом комнату. Вроде бы ничего не забыла: малышка Матильда —под надежным присмотром сеньоры Роберты, няня получила все необходимыеуказания. Теперь можно и уходить. Обычно по субботам, вечером, в половинушестого, она встречалась с подругой Анной поболтать о том о сем за чашечкойдушистого чая с шоколадом под нескончаемый аккомпанемент радио.

В два часа, когда волны служащих уже схлынули, рассыпаясь брызгами ирастворяясь в сумрачных глубинах домов, Вилья-дель-Парке[21] пустела истановилась ослепительно яркой. На углу Тиногаста и Самудио, где каждый еешаг отдавался сочным постукиванием высоких каблучков, Клара блаженноокунулась в сияющее море ноябрьского солнца, этот бесконечный свет временамипрерывался: то тут, то там чернели островки теней, что отбрасывали кроныдеревьев, высаженные вдоль Агрономии. На авениде Сан-Мартин[22] у Ногойи[23] онаостановилась, ожидая автобус № 168, где-то над ее головой воробьи устроилипотасовку; флорентийская башня Святого Жана-Батиста Мари Вианнея[24] в тот деньпоказалась красной более чем обычно, особенно на фоне безоблачного, голубогонеба, такого бездонного и высокого, что захватывало дух и подкрадывалосьголовокружение. Мимо прошел дон Луис, часовщик, поздоровался, бросилоценивающий взгляд на ее точеную фигурку, изящные туфельки, белый воротничоккремовой кофточки. На опустевшей улице появился, неспешно приближаясь, стошестьдесят восьмой, перед Кларой лениво, с недовольным ворчанием открыласьдверь, открылась только лишь для нее одной — единственной пассажирки,стоящей на остановке в этот дневной час.

Она очень долго рылась в кармашке сумочки, набитой всякой всячиной,оттягивала мгновение расплаты. Кондуктор ждал, скроив весьма недружелюбнуюмину, этакий пузан на полусогнутых, кривых ножках, главный распорядитель,судья в поле, лоцман, хранитель тормоза и виражей. Дважды Клара произнесла:«Один за пятнадцать», — дважды, прежде чем он наконец взглянул на нее,несколько удивленно. Потом протянул ей розовый билетик. Кларе припомнилсядетский стишок, кажется этот: «Оторви билет, кондуктор, белый, красный,голубой, а пока считаешь деньги, детям песенку пропой». Улыбнулась про себя,прошла в салон, отыскивая свободное сиденье, обнаружила его около двери стабличкой «Аварийный выход» и наконец устроилась с явным удовольствием,которое на мгновение всякий раз охватывает обладателя места у окна. Кларазаметила, что кондуктор все еще неотрывно следит за ней.

На углу авениды Сан-Мартин, перед самым поворотом, водитель обернулся,бросил на нее взгляд, хотя это было не просто, поскольку сидела онадалековато да и водительское кресло, в котором он утопал, было весьмаглубокое. Шофер — худощавый блондин, настолько худощавый, что казалось,будто на светлое его лицо пала и застыла маска голода, он время от времениперебрасывался парой слов с кондуктором, оба разглядывали Клару иперемигивались; автобус, судорожно вздрогнув, помчался по Чорроарин.

«Настоящие придурки!» — немного раздраженно подумала Клара, мысль этавползала медленно, фраза получилась протяжной, тягучей. Подумала и приняласьперебирать внутренности кармашка; теребила билетик, украдкой поглядывала надаму с огромным букетом гвоздик, которая устроилась напротив. А та, в своюочередь, из глубины букета поглядывала на нее глазами, полными нежности, скакою обычно коровы смотрят на живую изгородь. Клара вытащила зеркальце,молча уткнулась в него, придирчиво исследуя свои губы и брови. Ее охватилонеосознанное, гнетущее чувство, всем телом, затылком она ощутила: нечто,наглое и оскорбительно дерзкое, творится у нее за спиной; и также дерзко, свызовом, в каком-то бешеном исступлении, резко обернулась. Клара наткнуласьна колючий взгляд. Позади нее, всего лишь в паре сантиметров, почти касаясьее затылка, сидел старик с дряблой, морщинистой шеей и букетом маргариток,стойкий аромат которых вызывал тошноту. В глубине автобуса, водрузившись назеленые длинные скамьи, ехали прочие пассажиры, все они, не отрывая глаз,придирчиво таращились на Клару, укоризненно, будто осуждали ее, подмечая вней абсолютно все, каждую мелочь. Признаться, переносить их тяжелые взглядыКларе приходилось все труднее, с каждым мгновением это требовало всебольшего напряжения. И вовсе не из-за того, что ее буравил десяток глаз, ине из-за буйно цветущей зелени, которую везли с собой пассажиры, просто онанадеялась: все разрешится быстро, тихо и спокойно, как если бы, предположим,она испачкала нос в саже (чего на самом деле не случилось), люди посмотрелибы и про себя усмехнулись. Так ведь нет, эти вязкие, тягучие взгляды все также холодно следили за ней, и сами цветы, казалось, тоже сотнями глазощупывали ее с ног до головы. Напряжение росло: она едва сдерживалась,только бы не рассмеяться.

И оттого как-то вдруг смутилась, осела, расслабилась и приняласьразглядывать изувеченное сиденье напротив, внимательно рассматриватьтабличку с инструкцией над аварийным выходом: «Потянуть ручку на себя,открыть дверь вовнутрь». Клара старательно перебирала буквы, но буквы вслова не складывались. Так она окончательно успокоилась, получила передышку,отвоевав себе некую зону безопасности, где ей никто бы не смог помешатьдумать о своем. А пассажиры внимательно осматривали вновь вошедших; тот, ктоехал в Чакариту[25], вез с собой букет цветов, почти все в автобусе держали побукету. Проехали мимо больницы Альвеар[26], за окном со стороны Клары раскинулсягромадный пустырь, на дальнем конце которого начиналась Эстрелья — кварталгрязных луж, желтых кобыл с обрывками веревок на шеях и гривах. Кларе стоилонемалых усилий оторвать взгляд от этой картины, унылый вид которой да бликитяжелых солнечных лучей радости никакой не внушали. Время от времени онаотваживалась мельком оглядеть салон. Розовые каллы и розы, чуть поодальбезобразные гладиолусы, будто жеваные и грязные, цвета вялого розовогошиповника с синеватыми прожилками. Сеньор на третьем сиденье (то посмотритна нее, то отвернется, вот опять посмотрел, снова отвернулся) сжимал букетпочти черных гвоздик, цветы сливались в однообразную бесформенную массу,бугристую и морщинистую, как шкура. Парочка востроносеньких девчушек,которые уселись на одно из боковых сидений, как и все прочие, везлицветочки, правда букетики у них были не такие пышные, как у остальных, скорее дешевые, цветы длябедных: хризантемы, георгины; но самих-то девчушек назвать бедными язык быне повернулся. Одеты они были модно, богато, явно не из магазина готовогоплатья: жилетки, плиссированные юбки, белые чулки, на три четвертискрывающие ножки. Сидели, надменно поглядывая в сторону Клары, а той в ответвдруг захотелось отбрить этих двух нахальных, сопливых девчонок, но, увы,слишком много зрителей: две пары зорких наглых глазенок, да еще водитель, дасеньор с гвоздиками, и те, что сзади, испепеляющие ее затылок взглядом,старик с дряблой шеей тоже рядом, парни на сиденье поодаль. Патерналь[27] —билеты от Куэнки уже не действительны.

Никто не вышел. Какой-то мужчина проворно вскочил в автобус иостановился напротив кондуктора, который, все так же неспешно, поджидал егов центре салона, внимательно следил за его руками. Мужчина протянул двадцатьсентаво правой, а левой оглаживал обшлага пиджака. Выдержал паузу, всетщательно взвесил и уверенно сказал: «Один за пятнадцать». Клара всеслышала: молодой человек тоже, как и она, взял за пятнадцать. Кондуктор непошевелился; вместо того чтобы оторвать билет, продолжал тупо глазеть напассажира, и тот, в конце концов потеряв терпение, с досады махнул рукой иповторил: «Я же сказал вам: один за пятнадцать!» Взял билет, в ожиданиисдачи окинул взглядом салон в поисках свободного места, выбрал и с легкостьюпроскользнул на пустое сиденье подле сеньора с гвоздиками. Кондуктор вручилсдачу, бросил на пассажира взгляд сверху вниз, будто изучая его темечко,мужчина оставил это без внимания, молча посвятив себя созерцанию черныхгвоздик. Сеньор тоже внимательно изучал свои цветы, изредка поднимал глаза,быстро всматриваясь в попутчика, и когда их взгляды на мгновениевстречались, сеньор отворачивался; в их взглядах не было и тени вызова, онипросто смотрели по сторонам. Клару по-прежнему раздражали эти две сопливыедевчонки напротив, они все так же глазели на нее и подолгу — на новогопассажира. Потом сто шестьдесят восьмой проехал вдоль Чакариты, чиркая ополуразрушенную стену бортом, тогда все, кто был в автобусе, принялисьразглядывать по очереди то Клару, то мужчину, правда первой вниманиядоставалось меньше, поскольку мужчина их интересовал поболее, но люди,словно полагая эту пару чем-то целым и неделимым, объединяли их водин-единый экспонат. Ну и кретины же эти пассажиры! Все — сопливыедевчонки, по правде говоря, не такие уж и маленькие, — все они со своимиидиотскими цветами и все, кто расселись впереди, все они источалибесцеремонность и грубость. Кларе хотелось защитить мужчину, новогопассажира, она прониклась к нему какой-то смутной, безотчетной нежностью,как к брату. Она будто говорила ему: «И вы, и я, мы оба взяли билет запятнадцать». Словно в этом было нечто такое, что связывало их. Представляла,что, касаясь его руки, шепчет: «Не обращайте внимания на всякую ерунду, онипросто невежи, затерялись тут в своих цветах, как бараны на лугу». Ейхотелось, чтобы он подсел к ней, но молодой человек — а он действительнобыл молод, хотя и держал себя как-то особенно и степенно, серьезно и строго— устроился на первом попавшемся свободном месте поблизости от входа.Довольно странным жестом, не то смущенным, не то беззаботным, Кларапопыталась обратить внимание кондуктора, обеих девчонок, сеньоры сгладиолусами на себя, и это ей удалось; следом и сеньор с красными розамиобернулся, посмотрел на Клару, глаза его были пусты и невыразительны, взгляд— мутным, влажным и невесомым, как кусок пемзы. Клара глядела в упор, неотворачиваясь, ощущая себя пустым местом; ей словно бы предложили выйти (нотут, на этой улице, вовсе незачем, просто так, с пустыми руками, безцветов). Она увидела, как молодой человек стал беспокойно оглядываться посторонам и назад, наконец удивленно уставился на четверку пассажиров,сидевших сзади, на старика с дряблой шеей и букетом маргариток. Их глазаощупывали Клару, ее лицо, на долю секунды задержавшись на ее губах,соскальзывали и останавливались на подбородке. Затем юноша проследил взглядысидевших впереди кондуктора и обеих девчонок, сеньоры с гладиолусами. Онбудто пытался остудить пыл этих горящих глаз. Минутой раньше Клара оставиласвои беспомощные жесты. «Бедняжка, у него же в руках ничего нет», —промелькнула абсурдная мысль в ее голове, и она не на шутку забеспокоилась оюноше. Выглядел он немного беззащитным, со всех сторон на него устремлялисьжгучие, испепеляющие взоры, но глаза его были полны решимости пламя этосдержать.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>