Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Взгляни на дом свой, ангел 29 страница



Элиза хитро улыбнулась, проведя пальцем под широкой ноздрей.

— Ну, детка! — сказала она. — Только подумать! В жизни не видела ничего подобного. Она полгода копила, не меньше.

— Да, сэр! — сказала Хелен, отводя глаза, и на её губах заиграла кощунственная улыбка. — Хотела бы я знать, откуда всё это берётся. Чего только я не насмотрелась, — добавила она с сердитым смехом. — Того и гляди, из неё почки выскочат.

— Фью-у! — присвистнула Элиза, сотрясаясь от смеха.

— Хе-лен, Хелен! — донёсся до них слабый голос миссис Бартон.

— Пшлакчёрту, — сказала Хелен вполголоса. — Р-рр! Р-рр! — Она неожиданно расплакалась. — И так будет всегда. Мне порой кажется, что бог нас карает. Папа прав.

— Пф! — сказала Элиза, облизнув пальцы и вдевая нитку в иголку против света. — На твоём месте я бы уехала. Хватит за ней ухаживать. Ничего у неё нет. Одно воображение! — Элиза была твёрдо убеждена, что почти все людские болезни, кроме её собственных, «одно воображение».

— Хе-лен!

— Сейчас! Иду! — весело крикнула Хелен, сердито улыбнувшись матери.

Это было смешно. Это было безобразно. Это было страшно.

И действительно, вполне могло показаться, что папа прав и что прославленный в псалмах главный небесный Гонитель Туч, тот, кого наши ожесточённые современники иногда называют «Старым Шутником», обратил на них хмурый взор.

Пошёл дождь — бесконечный ливневый дождь хлестал по дымящимся горам, заливая траву и листья на склонах, обрушивая лавины жидкой грязи на селенья, превращая горные ручейки в ревущие пенные стены желтой воды. Он подмывал жёлтые берега и вызывал неслыханные обвалы, он смывал целые склоны, он уносил насыпи из-под железнодорожных путей, и рельсы со шпалами повисали над пустотой.

В Алтамонте началось наводнение. Вода стекала с гор в маленькую речку, и она вышла из берегов, разлившись в жёлтую необъятную Миссисипи. Вода громила долину реки, она срывала с быков металлические и деревянные мосты, словно листья; она несла гибель железнодорожным низинам и всем, кто там обитал.

Город был отрезан от всего остального мира. В конце третьей недели, когда вода начала спадать, Хью Бартон и его молодая жена, угрюмо скорчившись в огромном брюхе «бьюика», ехали по затопленным дорогам, с опасностью для жизни пробирались по разрушенным мостам, чтобы наперекор стихиям вкусить радость перестоявшегося и увядшего медового месяца.



— Он будет учиться там, куда я его пошлю, или нигде, — негромко изрёк Гант своё последнее слово.

Так было решено, что Юджин поступит в университет штата.

Юджин не хотел поступать в университет штата.

В течение двух лет они с Маргарет Леонард строили романтические планы его дальнейшего образования. Они решили, что ввиду молодости он два года проучится в университете Вандербильта (или Виргинском университете), потом будет два года заниматься в Гарварде, а затем, лёгкими переходами добравшись до Эдема, увенчает всё годом-двумя в Оксфорде.

— Вот тогда, — сказал Джон Дорси Леонард, который вышивал заманчивые узоры на этой канве между глотками простокваши, — тогда, сынок, человек наконец получает право считать себя культурным. После этого, конечно, — добавил он с щедрой небрежностью, — можно ещё года два попутешествовать.

Однако Леонарды пока ещё не хотели расставаться с ним.

— Ты слишком юн, мальчик, — говорила Маргарет Леонард. — Не можешь ли ты уговорить отца подождать ещё год? Ты же ведь по возрасту совсем ребёнок, Юджин. Тебе некуда торопиться.

Её глаза темнели, пока она говорила это.

Но Гант не желал ничего слушать.

— Он достаточно взрослый, — сказал он. — Когда я был в его возрасте, я уже давно зарабатывал себе на жизнь. Я старею. Скоро меня не станет. Я хочу, чтобы он начал завоёвывать репутацию прежде, чем я умру.

Он упрямо отказывался даже подумать об отсрочке. Младший сын был его последней надеждой на то, что его имя прославится на политическом поприще, которое он так ценил. Он хотел, чтобы его сын стал великим и дальновидным государственным деятелем, членом республиканской или демократической партии. Поэтому, выбирая университет, он исходил из политических соображений и следовал совету своих сведущих в политике друзей.

— Он подготовлен, — сказал Гант, — и он поступит в университет штата. Или никуда. Образование ему там дадут не хуже, чем в любом другом месте. А кроме того, он на всю жизнь заведёт полезные знакомства. — Он бросил на сына взгляд, полный горькой укоризны. — Мало кому из твоих сверстников представляется подобная возможность, — сказал он. — И ты должен быть благодарен, а не воротить нос. Попомни мои слова, настанет день, когда ты скажешь мне спасибо за то, что я послал тебя именно туда. Я уже сказал: ты будешь учиться там, куда я тебя пошлю, или нигде.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Юджину ещё не исполнилось шестнадцати, когда его отправили в университет. В нём тогда было шесть футов три дюйма роста, а весил он примерно сто тридцать фунтов. Он почти никогда не болел, но быстрый рост истощал его силы; буйная умственная и физическая энергия, которой он был полон, беспощадно пожирала его, доводя до изнеможения. Он быстро уставал.

Когда он уехал, он был ещё ребёнком — ребёнком, который видел много горя и зла, но остался верным выдуманному идеалу. Под защитой крепостных стен великого-города его фантазии его язык научился язвить, губы — насмешливо улыбаться, но жёсткий скребок мира не оставил следов на его тайной жизни. Снова и снова он увязал в серой трясине реальных фактов. Его беспощадные глаза улавливали смысл любого жеста, переполненное ожесточённое сердце жгло его, как раскалённый железный брусок, но вся эта суровая мудрость таяла в жаре воображения. Когда он размышлял, он не был ребёнком, но он был ребёнком, когда мечтал, — и властвовали в нём ребёнок и мечтатель. Возможно, он принадлежал к более древней и простой человеческой расе — к мифотворцам. Для него солнце было величественным светильником, зажжённым, чтобы озарять его подвиг. Он верил в доблестные героические жизни. Он верил в хрупкие цветы нежности и кротости, которых ему не довелось познать. Он верил в красоту и порядок и надеялся, что сумеет подчинить их могуществу гнетущий хаос своей жизни. Он верил в любовь, и в доброту, и в светлую прелесть женщин. Он верил в мужество и надеялся, подобно Сократу, не сделать ничего бесчестного или мелкого в час опасности. Он упивался своей юностью, и он верил, что никогда не умрёт.

Четыре года спустя, когда он, так и не став подростком, окончил университет, на его губах горел поцелуй любви и смерти, и он всё ещё был ребёнком.

Когда наконец стало ясно, что решение Ганта бесповоротно, Маргарет Леонард сказала негромко:

— Ну что ж, иди своим путём, мальчик. Иди своим путём. Да благословит тебя бог.

Она поглядела на его тонкую долговязую фигуру и с увлажнившимися глазами повернулась к Джону Дорси Леонарду:

— Помнишь мальчугана в коротких штанишках, который пришёл к нам четыре года назад? Ты можешь этому поверить?

Джон Дорси Леонард засмеялся негромко, с мягким утомлённым облегчением.

— Да, действительно, — сказал он.

Когда Маргарет снова повернулась к Юджину, её голос, тихий и нежный, вдруг исполнился страсти, какой он ещё никогда в нём не слышал.

— Ты уносишь с собой часть нашего сердца, мальчик. Знаешь ли ты это?

Она ласково взяла его дрожащую руку в свои худые пальцы. Он опустил голову и крепко зажмурил глаза.

— Юджин, — продолжала она, — мы не могли бы любить тебя больше, будь ты нашим сыном. Мы хотели оставить тебя у себя ещё на один год, но раз это невозможно, мы расстаёмся с тобой, возлагая на тебя большие надежды. Ты очень хороший. В тебе нет ни частицы дурного. На тебе почиет благодать светлого гения. Бог да благословит тебя: весь мир перед тобой.

Эти проникновенные слова любви и гордости музыкой отдались в его сердце, неся с собой яркие картины торжества и пронзая его стыдом за тайные желания. Любовь открывала перед ним двери, но его душа, запятнанная прахом и грехом, отшатнулась.

Он вырвал у неё свою руку и с полузадушенным звериным воплем схватился за горло.

— Я не могу! — задыхался он. — Вы не должны думать… — Он не мог продолжать; его жизнь слепо искала вход в исповедальню.

Позднее, когда он ушёл, её лёгкий поцелуй, первый за всё их знакомство, жёг его щёку, как огненное кольцо.

В то лето он ещё больше сблизился с Беном. Они жили в одной комнате на Вудсон-стрит. Люк после свадьбы Хелен вернулся в Питтсбург на завод Вестингауза.

Гант по-прежнему занимал гостиную, а остальной дом он сдал бойкой седой вдове сорока лет. Она прекрасно ухаживала за ними всеми, но Бена обслуживала с особой нежностью. По вечерам Юджин натыкался на них на прохладной веранде под спеющими гроздьями винограда, слышал негромкий голос брата, его смех, видел, как красный огонёк его сигареты описывает медленную дугу.

Самый тихий стал ещё тише и сдержанней, чем прежде: он проходил по дому, яростно хмурясь. С Элизой он говорил кратко, с презрительной горечью; к Ганту не обращался вовсе. Они никогда не разговаривали друг с другом. Их взгляды никогда не встречались. Великий стыд, стыд отца и сына, — эта тайна, более непостижимая, чем материнство и жизнь, этот таинственный стыд, смыкающий губы мужчин и таящийся в их сердцах, заставлял их молчать.

Но с Юджином Бен говорил свободнее, чем прежде. Когда они по вечерам, лёжа в постели, читали и курили перед сном, вся боль, вся горечь жизни Бенджамина Ганта вырывалась в бурных обличениях. Он начинал говорить медленно, неохотно, запинаясь на некоторых словах так же, как при чтении вслух, но потом, по мере того как в его голосе нарастала страсть, темп его речи убыстрялся.

— Наверное, они говорили тебе, как они бедны? — начал он, отбрасывая сигарету.

— Ну, — сказал Юджин, — мне надо быть экономнее. Я не должен бросать деньги на ветер.

— А-а! — произнёс Бен, кривя лицо. Он беззвучно засмеялся, горько изогнув тонкие губы.

— Папа сказал, что многие студенты сами оплачивают своё учение, прислуживая в ресторанах и прочее. Может быть, и я смогу подрабатывать каким-нибудь таким способом.

Бен перевернулся на бок лицом к брату и подпёр голову худой волосатой рукой.

— Вот что, Джин, — сказал он строго, — не валяй дурака, слышишь? Бери от них всё, что тебе удастся у них вытянуть, — добавил он свирепо, — всё до последнего цента.

— Ну, я очень благодарен им за то, что они для меня делают. Я получаю гораздо больше, чем в своё время кто-нибудь из вас. Они делают для меня очень много, — сказал мальчик.

— Для тебя, дурачок? — сказал Бен, хмурясь с отвращением. — Они делают всё это только для себя. Не верь им. Они думают, что из тебя выйдет толк, и это принесёт честь им. Они и так посылают тебя туда на два года раньше, чем следовало бы. Нет, бери от них всё, что сможешь. Никто из нас ничего от них не получил, но я хочу, чтобы ты получил сполна всё, что тебе положено. Бог мой! — крикнул он яростно. — Какую пользу приносят их деньги, гниющие в проклятом банке? Нет, Джин, бери всё, что сможешь. Когда ты будешь там, если ты увидишь, что тебе нужно больше, чтобы не отставать от других ребят, заставь старика раскошелиться. Тебе не давали держать голову высоко в родном городе, так воспользуйся случаем, пока будешь там.

Он зажёг сигарету и некоторое время курил в горьком молчании.

— К дьяволу всё это! — сказал он. — Зачем, чёрт побери, мы живём на земле?

Первый год Юджина в университете был для него годом одиночества, страданий в неудач. Не прошло и трёх недель, как он уже оказался жертвой полудесятка классических шуточек, его полная неосведомлённость о традициях студенческой жизни то и дело использовалась против него, его доверчивость стала присловьем. Он был самым желторотым из всех желторотых первокурсников нынешних и былых времён: он внимательно выслушал проповедь, которую произносил в часовне второкурсник в накладных бакенбардах, он трудолюбиво готовился к экзамену по содержанию каталога университетской библиотеки, и он был повинен в совершении чудовищной неловкости — когда его вместе с пятьюдесятью другими первокурсниками приняли в литературное общество, он произнёс благодарственную речь.

Все эти глупые розыгрыши — немного жестокие, но лишь настолько, насколько жесток бессмысленный хохот, — входящие в систему грубоватого юмора американских университетов, солёные, нелепые, проникнутые национальным духом, наносили ему глубокие раны, о которых его товарищи даже не подозревали. Его сразу же выделили из остальных первокурсников, и не только из-за его промахов, но и потому, что его лицо было безумным и детским, тело — долговязым и костлявым, а ноги походили на подпрыгивающие ножницы. Другие студенты проходили мимо него ухмыляющимися группками — он покорно здоровался с ними, но его сердце сжималось. А самодовольные, улыбающиеся лица его сокурсников, умудрённых опытом, кичливо неповинных в глупых промахах, иногда приводили его в буйную ярость.

— Улыбайтесь, улыбайтесь, улыб-б-байтесь, чёрт вас дери! — ругался он сквозь скрежещущие зубы.

Впервые в жизни он почувствовал ненависть ко всему тому, что слишком уютно укладывается в мерки. Он начал испытывать неприязнь и зависть к незаметной ординарности, несущей печать общности, — к бесчисленным рукам, ногам, запястьям, ступням и торсам, которые удобно сформированы для готовой одежды. И где бы он ни встречал смазливую правильность, он её ненавидел — глупо красивых юношей с сияющими волосами, разделёнными на ровный пробор, с уверенными, сильными, не длинными и не короткими ногами, выписывающими грациозные па на полу танцевального зала. Он жаждал стать свидетелем какого-нибудь их глупого промаха — пусть бы кто-нибудь из них споткнулся и растянулся на земле во весь рост, испортил воздух, потерял стратегическую пуговицу в смешанном обществе, не заметил, болтая с хорошенькой девушкой, что рубашка выбилась у него из брюк. Но они не делали ошибок.

Когда он проходил по территории университета, он слышал, как его насмешливо окликают из десятка бесстрастных окон, он слышал сдерживаемый смех и скрежетал зубами. А ночью, костенея от стыда в тёмной постели, он рвал пальцами простыню, потому что в его мозгу, рождённый неуравновешенным воображением, раздутым самолюбием сосредоточенной в себе натуры, пылал образ аудитории, полной студентами — полной ухмыляющимися летописцами его выходок. Он душил рвущийся из горла вопль пальцами, скрюченными в когти. Он хотел стереть постыдную минуту, распустить ткань. Ему казалось, что он погиб бесповоротно, что начало его университетской карьеры помечено нелепостями, которых никто никогда не забудет, и что у него есть только один выход: все остающиеся четыре года постараться быть как можно незаметнее. Он видел себя в наряде клоуна и со жгучим презрением к себе вспоминал свои прежние мечты об успехе и популярности.

Искать сочувствия ему было не у кого — друзей у него не было. Его представления о студенческой жизни были романтическими и неясными, — он почерпнул их из книг, и к ним примешивались воспоминания о Стовере в Йельском университете, о юном Фреде Фирноте и весёлых юнцах, которые, дружески ухватив друг друга под руки, во весь голос распевали университетский гимн. Никто не сообщил ему даже самых примитивных сведений о довольно-таки примитивной жизни американских университетов. Его не предупредили о различных табу студенческого существования. И в результате он наивно вступил в свою новую жизнь совсем к ней неподготовленным, как и в дальнейшем он вступал в каждую свою новую жизнь (если не считать его дурманных грёз о себе — незнакомце в Аркадии).

Он был один. Он был отчаянно одинок.

Однако университет был чудесным, незабываемым местом. Он находился в маленьком городке Пулпит-Хилл в самой середине большого штата. Студенты приезжали на автобусах из унылого табачного городка Эксетер в двенадцати милях от университета. Окрестности его были необжитыми, мощными и безобразными — холмистый край полей, перелесков и оврагов. Однако сам университет был погребён в сельской глуши; он был расположен на большом столовом холме, который круто поднимался над равниной. Добравшись до вершины холма, вы внезапно оказывались в конце извилистой улицы, по сторонам которой располагались дома преподавателей и которая тянулась на милю до центра городка и до университета. Территория его занимала широкое пространство прекрасных газонов и великолепных старых деревьев. Ближний конец её замыкали построенные по сторонам внутреннего квадратного двора кирпичные здания начала XIX века. Дальше беспорядочно располагались корпуса поновее, построенные в скверной современной манере (неогреческий педагогизм); за ними начинались густые леса. Университет ещё хранил в себе приятный привкус нетронутой глуши — в нём была отчуждённость, очарование уединения. Юджину он казался провинциальным аванпостом великой Римской империи — первобытная глушь подкрадывалась к нему, как хищный зверь.

Его бедность, его столетняя борьба с лесом придали университету тихую нежность и красоту, от которых он в дальнейшем отказался. В нём жил чудесный авторитет провинциализма — провинциализма старинного Юга. Тут ничто не имело значения, кроме штата. Штат был могучей империей, богатейшим царством, а дальше лежал неведомый полуварварский мир.

Лишь немногие сыны этого университета оставили след в жизни страны — из его стен вышел один из малоизвестных президентов Соединённых Штатов и два-три члена кабинета, но мало кто и искал таких лавров: стать великим человеком в собственном штате — вот это была настоящая слава. А всё остальное большого значения не имело.

В этой пасторальной обстановке молодые люди получали возможность приятно бездельничать четыре упоительных ленивых года. О, там, бог свидетель, хватало монастырского уединения для самых подвижнических занятий, но редкостная романтичность атмосферы, безрассудная щедрость весны, густо усыпанной цветами и утопающей в душистом тепле зелёного мерцающего света, быстро и надежно клали конец жалким потугам книжных червей. Вместо того чтобы заниматься, они бездельничали и общались с собственными душами или же с великой энергией и энтузиазмом участвовали в деятельности хоровых клубов, спортивных команд, политических обществ, землячеств, ораторских и драматических клубов. И они разговаривали. Они непрерывно разговаривали под деревьями, у обвитых плющом стен, собираясь в комнате приятеля, — они разговаривали, развалясь кто на чём: они вели безумолчные, очаровательные, пустопорожние южные беседы; с непринуждённой красноречивой лёгкостью они говорили о Боге, Дьяволе, философии и девушках, о политике, спорте, землячествах и девушках… Бог мой! Как они говорили!

— Заметьте, — прошепелявил мистер Торрингтон, в своё время побывавший в Оксфорде на стипендию Родса205 (Пулпит-Хилл и Мертон, 1914 год), — заметьте, как искусно он поддерживает напряжение до самого финала. Заметьте, с каким совершенным мастерством он создаёт кульминацию, не открывая своей идеи вплоть до самого последнего слова.

Собственно говоря, и дальше не открывая.

«Наконец-то, — думал Юджин, — я получаю образование». Наверное, это замечательное произведение, раз оно такое скучное. Когда больно, зубной врач уверяет, что это как раз и полезно. Демократия, несомненно, существует, потому что она так, так серьёзна. Она есть, потому что она столь элегантно набальзамирована и покоится в мраморном мавзолее языка. Эссе университетских выпускников — Вудро Вильсон206, лорд Брайс207 и декан Бриггс208.

Но во всём этом нет ни слова о громком резком голосе Америки, о политических съездах, о Твиде и Таммани, о «большой дубинке"209, линчеваниях и поджаривании чёрной скотинки, о бостонских ирландцах и проклятых махинациях папы римского, разоблачённых в «Вавилонской трубе» (дем.), о насилиях над бельгийскими девушками, алкоголе, нефти, Уолл-стрите и Мексике.

Всё это, сказал бы мистер Торрингтон, было временным и случайным. Преходящим.

Мистер Торрингтон влажно улыбнулся Юджину и ласково усадил его в кресло, интимно подвинутое к самому его столу.

— Мистер… Мистер… — сказал он, роясь в карточках.

— Гант, — сказал Юджин.

— Ах, да! Мистер Гант. — Он улыбнулся своей непростительной забывчивости. — Нуте-с, как у вас дела с дополнительным чтением?

«Но как, — думал Юджин, — у меня дела с моим основным чтением?»

Любит ли он читать? А… прекрасно, прекрасно. Он рад это слышать. Истинный университет в наши дни, сказал Карлейль (он выразил надежду, что Юджину нравится старый грубиян Томас), — это хорошая библиотека.

— Да, сэр, — сказал Юджин.

Именно таков, насколько ему известно, оксфордский план. О да, он был там — три года. Его кроткие глаза оживились. Ах, прогуливаться там по главной улице в тёплый весенний день, останавливаясь перед витринами книжных лавок и разглядывая сокровища, которые можно было приобрести буквально за гроши! Потом — пить чай у Бьюла или у кого-нибудь из друзей, или прогуливаться по полям или в садах колледжа св. Магдалины, или глядеть сверху в квадратные дворы, на весёлый карнавал юности. Ах-ах! Замечательное место? Ну… он так не сказал бы. Всё зависит от того, что подразумевать под «замечательным местом». Во многом распущенность мыслей — к несчастью, как ему кажется, более преобладающая среди американской, нежели среди английской молодёжи, — возникает именно из неопределённых словоизлияний, из употребления слов без чётко сформулированного смысла.

— Да, сэр, — сказал Юджин.

Замечательное место? Ну, он так бы не сказал. Типично американское выражение. И масляногубо он обратил на Юджина улыбку мягкой враждебности.

— Оно убивает, — заметил он, — бесплодный энтузиазм.

Юджин слегка побелел.

— Это чудесно, — сказал он.

Нуте-с… дайте поглядеть. Любит ли он пьесы — современную драматургию? Превосходно. В области современной драматургии они создают кое-что интересное. Барри…210 о, очаровательнейший человек! Что-что? Шоу!211

— Да, сэр, — сказал Юджин. — Я читал всё остальное. Сейчас вышел новый сборник.

— О, но право же! Мой милый мальчик! — сказал мистер Торрингтон с мягким изумлением. Он пожал плечами и стал вежливо равнодушен. Пожалуйста, если ему так хочется. Конечно, по его мнению, жаль тратить время на это, когда там действительно создают первоклассные вещи. Но в этом-то как раз и беда. Подобный человек привлекает именно тех, чей вкус ещё не образовался, способность судить критически не сложилась. Сверкающая приманка для незрелых умов. О да! Бесспорно, он забавен. Умен — пожалуй, но следа он не оставит. И — не кажется ли ему — чуть-чуть вульгарен? Или он и сам это заметил? Да… безусловно, струя забавного кельтского юмора, имеющего свою привлекательность, но преходящая. Он далёк от основного потока лучшей современной мысли.

— Я возьму Барри, — сказал Юджин.

Да, это, без сомнения, будет лучше.

— Ну, так до свидания, мистер…? мистер…? — Он улыбнулся, снова роясь в карточках.

— Гант.

— О, да-да, конечно, Гант. — Он протянул пухлую руку. Он надеется ещё увидеть мистера Ганта у себя. Возможно, он будет в силах дать ему совет в связи с теми мелкими трудностями, с которыми, как ему известно, постоянно сталкиваются студенты на первом году. Главное, он не должен падать духом.

— Да, сэр, — сказал Юджин, лихорадочно пятясь к двери. Когда он почувствовал позади себя открытое пространство, он провалился в него и исчез.

«Во всяком случае, — думал он угрюмо, — я прочту всех проклятых Барри. Я напишу для него распроклятый доклад и буду, чёрт подери, читать всё, что мне, чёрт подери, хочется».

Боже, спаси нашего короля и нашу королеву.

Кроме того, он занимался химией, математикой, греческим и латынью.

Латынью он занимался упорно и с интересом. Его преподавателем был высокий бритый человек с жёлтым сатанинским лицом. Он так ловко разделял свои жидкие волосы на пробор, что создавалось впечатление рогов. Его губы всегда изгибала дьявольская улыбка, глаза косо блестели тяжёлой злобной насмешливостью. Юджин возлагал на него большие надежды. Стоило ему опоздать и, задыхаясь, не позавтракав, влететь в аудиторию, сразу же после того как все сели, как сатанинский профессор приветствовал его с изысканной иронией:

— А, вот и брат Гант! По обыкновению, как раз вовремя к началу службы. Хорошо ли вам спалось?

Студенты одобрительно гоготали над этой тонкой шуткой. Затем, когда наступала выжидательная тишина, он зловеще морщил выпуклый лоб и, насмешливо глядя на замерших студентов из-под мохнатых изогнутых бровей, говорил глубоким сардоническим басом:

— А теперь я намерен попросить брата Ганта доставить нам удовольствие его очередным отполированным и учёным переводом.

Это язвительное прохаживание на его счёт было трудно переносить, потому что из всех двадцати с лишним человек, занимавшихся латынью, только брат Гант готовил переводы, не прибегая к помощи уже напечатанного подстрочника. Он напряжённо работал над Титом Ливием и Тацитом, несколько раз переделывая текст, пока не добивался собственного гладкого и точного перевода. И по глупости, читал эти переводы без запинки или искусно разыгранного сомнения. За все его труды и честность любитель-сатанист щедро его вознаграждал. Пока Юджин читал, хищная улыбочка становилась резче, преподаватель многозначительно приподнимал брови, глядя на ухмыляющихся студентов, а когда Юджин замолкал, он говорил:

— Браво, брат Гант! Чудесно! Превосходно! У вас прекрасная шпаргалка — но вы пользуетесь ею слишком уж умело, мой милый. Слишком уж ловко.

Студенты хихикали.

Юджин не мог больше этого выносить и однажды остался после занятий, чтобы объясниться с преподавателем.

— Послушайте, сэр! Послушайте! — начал он голосом, прерывавшимся от ярости и отчаяния. — Сэр… уверяю вас… — Он вспомнил всех ухмыляющихся обезьян, которые получали похвалы за ловко выученные чужие переводы, и не смог продолжать.

Ученик Дьявола был не злым человеком, он только, как большинство тех, кто гордится своей проницательностью, был глуп.

— Вздор, мистер Гант, — сказал он ласково. — Неужели вы думаете, что можете надуть меня, когда дело касается перевода? И я ничего против не имею, — добавил он, усмехаясь. — Если вы предпочитаете пользоваться шпаргалкой, а не работать, я поставлю вам проходной балл… при условии, что делать это вы будете хорошо.

— Но… — возмущённо начал Юджин.

— Но мне очень жаль, мистер Гант, — сказал преподаватель с чувством, — что вы предпочитаете такой путь. Послушайте, мой милый, вы способны прекрасно заниматься! Я это вижу. Почему бы вам не сделать усилия? Возьмитесь-ка за ум и начните заниматься как следует.

Юджин смотрел на него со слезами гнева на глазах. Он заикался, не в силах говорить членораздельно. Но внезапно, пока он глядел на эту самодовольную усмешку, дикая и нелепая несправедливость такого обвинения представилась ему невыразимо смешной, как карикатура, — и он разразился взрывчатым смехом ярости, который его преподаватель, без сомнения, счёл признанием.

— Ну так что же? — спросил он. — Попробуете?

— Хорошо! Да! — задыхался Юджин. — Я попробую.

Он тут же купил экземпляр перевода, которым пользовались все его товарищи. И с этих пор, когда он переводил, иногда ловко запинаясь, чтобы его наставник мог прийти ему на помощь, сатанинский преподаватель слушал его серьёзно и внимательно, время от времени одобрительно кивая головой, а когда он кончил, с большим удовлетворением говорил:

— Отлично, мистер Гант. Превосходно. Вот видите, чего можно добиться, немного потрудившись.

А в частной беседе он говорил:

— Вы замечаете разницу? Я сразу понял, когда вы перестали пользоваться своей шпаргалкой. Ваш перевод теперь получается не таким гладким, зато он ваш собственный. Вы прекрасно работаете, мой милый, и вам это что-то даёт. Не так ли?

— Да, — с благодарностью говорил Юджин, — конечно…

Наиболее выдающимся из всех его преподавателей в этом году был мистер Эдвард Петтигрю («Щёголь») Бенсон, профессор греческого языка. Щёголь Бенсон был невысокий сорокапятилетний холостяк, одевавшийся франтовато, но несколько старомодно. Он носил высокие воротнички, пышные мягкие галстуки и штиблеты. Он тщательно ухаживал за своими густыми седеющими волосами. Лицо у него было вежливо-воинственным, яростным, с большими жёлтыми выпученными глазами и бульдожьими складками у рта. Это была очень красивая уродливость.

Голос у него был негромкий, ленивый, приятный, с томной оттяжкой, но не меняя ни тона, ни темпа своей речи, он мог ободрать свою жертву на редкость жестоким языком, а уже в следующую секунду рассеять враждебность, восстановить симпатии, исцелить все раны с помощью того же самого языка. Обаяние его было колоссально. Студентам он служил постоянной темой для увлекательных измышлений: в своих мифах они превращали его в пылкого и опытного донжуана, а его крохотный автомобильчик, который, подпрыгивая, носился по университетскому городку, как игрушка-переросток, — в сцену бесчисленных романтических соблазнений.

Он был знатоком греческого — элегантный ленивый учёный. Под его руководством Юджин начал читать Гомера. Юджин плохо знал грамматику — у Леонарда он мало чему выучился, — но, поскольку он совершил непростительный промах, начав изучать греческий язык у кого-то другого, Щёголь Бенсон считал, что он знает даже меньше, чем он знал на самом деле. Он занимался с отчаянным упорством, но желчный диспептический взгляд элегантного маленького профессора пугал его, он начинал запинаться, робел, путался. И, по мере того как он продолжал трепещущим голосом, с тяжело бьющимся сердцем, вид у Щёголя Бенсона становился всё более и более утомлённым, пока наконец он не опускал книгу и не говорил, растягивая слова:


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>