Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Взгляни на дом свой, ангел 35 страница



— Да, — сказал он горько, — ты была слишком занята постояльцами. Не думай, мама, что тебе удастся растрогать меня в последнюю минуту, — воскликнул он, уже глубоко растроганный. — Плакать легко. Но я всё время был здесь, только у тебя не было на меня времени. О, бога ради! Давай покончим с этим! Всё и без этого достаточно скверно. Почему ты всегда ведёшь себя так, когда я уезжаю? Тебе хочется сделать меня как можно несчастнее?

— Вот что, — бодро сказала Элиза, мгновенно перестав плакать, — если у меня получатся два-три дела и всё пойдёт хорошо, то весной я, может быть, встречу тебя в большом прекрасном доме. Я уже выбрала участок, — продолжала она с весёлым кивком.

— Аа! — В горле у него захрипело, и он рванул воротник. — Ради бога, мама! Прошу тебя!

Наступило молчание.

— Ну, — торжественно сказала Элиза, пощипывая подбородок. — Веди себя хорошо, сын, и учись как следует. Береги деньги, я хочу, чтобы ты хорошо питался и тепло одевался, но денег на ветер не бросай. Болезнь твоего отца потребовала больших расходов. Тратим, тратим и ничего не получаем. Неизвестно, откуда возьмётся следующий доллар. Так что будь бережлив.

Опять наступило молчание. Она сказала своё слово; она приблизилась к нему, насколько могла, и вдруг почувствовала себя безъязыкой, отрезанной, отгороженной от горькой и одинокой замкнутости его жизни.

— Как мне тяжело, что ты уезжаешь, сын, — сказала она негромко, с глубокой и неопределённой грустью.

Он внезапно вскинул руки в страдальческом незавершённом жесте.

— Какое это имеет значение! О господи, какое это имеет значение!

Глаза Элизы наполнились слёзами настоящей боли. Она схватила его руку и сжала её.

— Постарайся быть счастливым, сын, — заплакала она, — будь хоть немного счастлив. Бедное дитя! Бедное дитя! Никто не знает тебя. До того, как ты родился, — сказала она голосом, охрипшим от слёз, медленно покачала головой и, хрипло покашляв, повторила: — До того, как ты родился…

Когда он вернулся в университет, там всё переменилось, трезво настроившись на войну. Университет стал тише, печальнее, число студентов уменьшилось, они были моложе. Все, кто был постарше, ушли воевать. Остальные томились от невыносимого, хотя и сдержанного беспокойства. Их не интересовали занятия, карьера, успехи — война захватила их своим торжествующим Теперь. Какой смысл в Завтра? Какой смысл трудиться во имя Завтра? Большие пушки разнесли в клочья тщательно составленные планы, и они приветствовали конец всякой обдуманной наперёд работы с дикой, с тайной радостью. Учились они без всякой охоты, рассеянно. В аудиториях их взгляды были невидяще устремлены на книги, а уши чутко ловили сигналы тревоги и действий снаружи.



Юджин начал год усердно, поселившись с молодым человеком, который был лучшим учеником алтамонтской государственной школы. Звали его Боб Стерлинг. Бобу Стерлингу было девятнадцать лет, он был сыном вдовы. Он был среднего роста, всегда аккуратно и скромно одет; ничто в нём не бросалось в глаза. Поэтому он мог добродушно и чуть-чуть самодовольно посмеиваться над всем, что бросалось в глаза. У него был хороший ум — быстрый, внимательный, прилежный, лишённый оригинальности и изобретательности. Он всё делал по расписанию: он отводил определённое время на приготовление каждого задания и проходил его трижды, быстро бормоча про себя. Он отдавал бельё в стирку каждый понедельник. В весёлой компании он смеялся от души и искренне развлекался, но не забывал о времени. Когда подходил срок, он глядел на часы и говорил: «Всё это прекрасно, но работа-то стоит», — и уходил.

Все прочили ему блестящее будущее. Он с ласковой серьёзностью выговаривал Юджину за его привычки. Не надо разбрасывать одежду. Не надо сваливать в кучу грязные рубашки и трусы. Надо отвести постоянное время для каждого занятия; надо жить по расписанию.

Они жили на частной квартире в конце парка, в большой светлой комнате, украшенной большим количеством вымпелов университета, которые все принадлежали Бобу Стерлингу.

У Боба Стерлинга было больное сердце. Однажды, поднявшись по лестнице, он остановился на площадке, задыхаясь. Юджин открыл ему дверь. Приятное лицо Боба Стерлинга в бледных пятнышках веснушек было свинцово-белым. Посиневшие губы дёргались.

— В чём дело, Боб? Что с тобой? — сказал Юджин.

— Поди сюда, — сказал Боб Стерлинг и усмехнулся. — Приложи сюда голову. — Он притянул голову Юджина к своей груди. Чудесный насос работал медленно и неравномерно, с каким-то присвистом.

— Господи боже! — воскликнул Юджин.

— Слышал? — сказал Боб Стерлинг, начиная смеяться. Потом он вошёл в комнату, потирая сухие руки.

Но он совсем разболелся и не мог посещать лекции. Его положили в университетскую клинику, где он пролежал несколько недель — вид у него был не очень больной, но губы оставались синими, пульс бился медленно, а температура всё время держалась ниже нормальной. Ничто ему не помогало.

Приехала мать и увезла его домой. Юджин писал ему регулярно каждую неделю и получал в ответ короткие, но бодрые записочки. Потом он умер.

Две недели спустя вдова приехала за вещами сына. Она молча собирала одежду, которую уже никто больше не будет носить. Это была толстая женщина лет сорока пяти. Юджин снял со стены все вымпелы и сложил их. Она упаковала их в чемодан и собралась уходить.

— Вот ещё один, — сказал Юджин.

Она вдруг заплакала и схватила его за руку.

— Он был такой мужественный, — сказала она, — такой мужественный. Эти последние дни… я не хотела… ваши письма доставляли ему такую радость.

Теперь она одна, подумал Юджин.

«Я не могу оставаться здесь, — думал он, — там, где он был. Мы были здесь вместе. Я всегда буду видеть его на площадке с синими губами и присвистывающим клапаном или слышать, как он твердит задания. А ночью кровать рядом будет пуста. Пожалуй, с этих пор я буду жить один».

Но остаток семестра он прожил в общей спальне. Кроме него, там было ещё двое — один алтамонтец, которого звали Л. К. Данкен (Л. означало Лоуренс, но все звали его Элк), и ещё один, сын священника епископальной церкви, — Харольд Гэй. Оба были гораздо старше Юджина: Элку Данкену исполнилось двадцать четыре, Харольду Гэю — двадцать два. Однако сомнительно, чтобы более редкостная компания чудаков когда-либо собиралась в двух маленьких комнатках, одну из которых они отвели под «кабинет».

Элк Данкен был сыном алтамонтского прокурора, мелкого деятеля демократической партии, всемогущего в делах графства. Элк Данкен был высок — выше шести футов — и невероятно худ, вернее, узок. Он уже начал лысеть; лоб у него был выпуклый, а глаза большие, выпученные и бесцветные; под ними его длинное белое лицо постепенно скашивалось к подбородку. Плечи у него были чуть-чуть сутулые и очень узкие; в остальном его фигура обладала симметричностью карандаша. Он одевался щегольски в узкие костюмы из голубой фланели, носил высокие крахмальные воротнички, пышные шёлковые галстуки и яркие шёлковые носовые платки. Он учился на юридическом факультете, но большую часть времени трудолюбиво тратил на то, чтобы не учиться.

Младшие студенты, особенно первокурсники, собирались вокруг него после трапез с открытыми ртами и ловила его слова, как манну небесную, и чем нелепее становились его выдумки, тем алчнее они требовали новых. Он относился к жизни, как зазывала на ярмарке: многословно, покровительственно и цинично.

Второй их сожитель — Харольд Гэй — был добрая душа, совсем ребёнок. Он носил очки, и только они придавали блеск унылой серости его лица: он был невзрачно безобразен и ничем не облагорожен; он так долго изумлялся непонятности, по крайней мере, четырёх пятых всех феноменов бытия, что больше уже и не старался их понять. Вместо этого он прятал свою застенчивость и растерянность за ослиным хохотом, который раздавался всегда некстати, и за глупой усмешкой, исполненной нелепого и дьявольского всезнания. Приятельские отношения с Элком Данкеном были одним из высочайших взлётов в его жизни; он упивался багряным светом, заливавшим этого джентльмена, курил сигареты с развращённой усмешкой и ругался громко и неловко, с интонациями гуляки священника.

— Харольд! Харольд! — укоризненно говорил Элк Данкен. — Чёрт побери, сынок! Ты совсем, не знаешь меры! Если так пойдёт и дальше, ты начнёшь жевать резинку и тратить на кино деньги, которые должен был опустить в церковную кружку. Подумай о нас, прошу тебя. Вот Джин, совсем ещё юный мальчик, чистый, как нужник в хлеву; ну, а я всегда вращался в лучшем обществе и водил знакомство только с самыми выдающимися буфетчиками и великосветскими уличными девками. Что бы сказал твой отец, если бы он услышал тебя? Разве ты не понимаешь, как он был бы шокирован? Он перестал бы давать тебе деньги на папиросы, сынок!

— Мне наплевать на него и на тебя, Элк! — отвечал Харольд нераскаянно и с ухмылкой. — Ну их к чёрту, — орал он так громко, как только мог.

Из окон других дортуаров доносился ответный рёв — вопли: «Катись к чёрту!», «Заткнись», — и иронические подбадривания, которые доставляли ему большое удовольствие.

Разбросанная семья собралась на рождество вся. Ощущение надвигающегося разрушения, утрат и смертей свело их вместе. Хирург в Балтиморе не сказал ничего обнадёживающего. Наоборот, он скорее подтвердил смертный приговор Ганту.

— Сколько он может прожить? — спросила Хелен.

Он пожал плечами.

— Моя милая! — сказал он. — Понятия не имею. Ведь он — живое чудо. Вы знаете, что он здесь экспонат номер один? Его осматривали все наши хирурги. Сколько он протянет? Я ничего не смогу сказать — я больше не возьмусь предсказывать. Когда ваш отец уехал после первой операции, я никак не думал, что увижу его снова. Я полагал, что он не доживёт до весны. Но он снова здесь. Возможно, он вернётся ещё не раз.

— Неужели вы ничем не можете ему помочь? Как, по-вашему, от радия есть какая-нибудь польза?

— Я могу облегчить на время его страдания. Я даже могу на время остановить развитие болезни. Но это — всё. Однако его жизнеспособность огромна. Он как скрипучая калитка, которая висит на одной петле — но всё же висит.

Она привезла его домой, и тень его смерти повисла над ними, как дамоклов меч. Страх крался по их сознанию на мягких леопардовых лапах. Хелен жила в состоянии подавленной истерии, которая ежедневно вырывалась наружу в «Диксиленде» или в её собственном доме. Хью Бартон купил дом и заставил её переехать в него.

— Ты не придёшь в себя, — сказал он, — пока ты с ними. Оттого ты сейчас и стала такой!

Она часто болела. Она постоянно ходила к докторам за помощью и советом. Иногда она на несколько дней ложилась в больницу. Болезнь её проявлялась по-разному — иногда в страшных болях в груди, иногда в нервном истощении, иногда в истерических припадках, во время которых она смеялась и плакала поочерёдно и которые были вызваны отчасти болезнью Ганта, а отчасти гнетущим отчаянием, потому что она оставалась бесплодной. Она постоянно украдкой пила — понемножку для бодрости, никогда не напиваясь допьяна. Она пила отвратительные жидкости, ища только воздействия алкоголя и получая его не обычным путём, а с помощью ядовитых гнусностей, которые называются «экстрактами» и «тонизирующими средствами». Почти сознательно она губила в себе вкус к хорошим спиртным напиткам и «принимала лекарства», пряча от себя истинную природу мерзкой жажды, жившей в её крови. Этот самообман был в её характере. Её жизнь проявлялась в серии обманов-символов; свои антипатии, привязанности, обиды она объясняла любыми причинами, кроме истинных.

Но, кроме тех случаев, когда ей действительно не разрешали вставать, она никогда надолго не оставляла отца. Тень его смерти лежала на их жизнях. Они содрогались от ужаса; эта затянувшаяся угроза, эта неразрешимая загадка лишала их достоинства и мужества. Они были порабощены усталым и унижающим эгоизмом жизни, которая воспринимает чужие смерти с философским благодушием, но свою считает нарушением всех законов природы. О смерти Ганта им было так же трудно думать, как о смерти бога, и даже труднее, потому что для них он был реальнее, чем бог, он был бессмертнее, чем бог, он был сам бог.

Этот жуткий сумрак, в котором они жили, оледенял Юджина ужасом, заставлял задыхаться от ярости. Прочитав письмо из дому, он приходил в бешенство и колотил кулаками по оштукатуренной стене спальни, пока не обдирал суставы пальцев в кровь. «Они отняли у него мужество! — думал он. — Они превратили его в скулящего труса! Нет, если я буду умирать, никакой семьи! Дышат на тебя назойливым дыханием! Хлюпают над тобой назойливыми носами! Обступают тебя так, что невозможно дышать. С весёлыми улыбками говорят тебе, как ты хорошо выглядишь, и причитают у тебя за спиной. О, назойливая, назойливая смерть! Неужели нас никогда не оставят одних? Неужели мы не можем жить одни, думать одни, жить в своём доме сами по себе? Нет, я буду! Буду! Один, один и далеко, за завесой дождя».

Потом, неожиданно ворвавшись в кабинет, он увидел Элка Данкена, который тупо устремлял непривычный взгляд на страницу с определением правонарушений, — пёстрая птица, завороженная пристальным взором змеи, которая зовётся юриспруденцией.

— Неужели мы должны умирать, как крысы? — сказал он. — Неужели мы должны задохнуться в норе?

— Чёрт! — сказал Элк Данкен, закрывая большой кожаный фолиант и прячась за него. — Да, верно, верно! Успокойся. Ты Наполеон Бонапарт, а я твой старый друг Оливер Кромвель. Харольд! — крикнул он. — На помощь! Он убил сторожа и убежал.

— Джин! — завопил Харольд Гэй, отбрасывая толстый том при звуке громких имён, упомянутых Элком. — Что ты знаешь об истории? Кто подписал Великую Хартию?

— Она не была подписана, — ответил Юджин. — Король не умел писать, пришлось отпечатать её на мимеографе.

— Верно! — взревел Харольд Гэй. — А кто был Этельред Ленивый?

— Он был сыном Синевульфа Глупого и Ундины Неумытой, — сказал Юджин.

— Через своего дядю Джаспера, — сказал Элк Данкен, — он был в родстве с Полем Сифилитиком и Женевьевой Неблагородной.

— Он был отлучён папой в булле от девятьсот третьего года, но продолжал отлучаться для случек, — сказал Юджин.

— Тогда он созвал всё местное духовенство, включая архиепископа Кентерберийского доктора Гэя, который и был избран папой, — сказал Элк Данкен. — Это вызвало великий раскол в церкви.

— Но, как всегда, бог был на стороне больших батальонов,233 — сказал Юджин. — Позднее семья эмигрировала в Калифорнию и разбогатела во время золотой лихорадки сорок девятого года.

— Вы, ребята, мне не по зубам! — завопил Харольд Гэй, внезапно вскакивая с места. — Пошли! Кто со мной в киношку?

Это было единственное постоянное платное развлечение в городке. Кинотеатр по вечерам захватывала воющая орда студентов, которые под метким градом арахиса лавиной катились по проходам, вымощенным ореховой скорлупой, а затем трудолюбиво посвящали себя до конца вечера несчастным шеям и головам первокурсников и гораздо менее — рассеянно-жалкому мерцающему танцу марионеток на заплатанном экране, хотя они сопровождали его дружным рёвом одобрения и негодования или советами. Усталая, но трудолюбивая молодая женщина с тощей шеей почти непрерывно барабанила по разбитому пианино. Стоило ей остановиться на несколько минут, как вся стая начинала насмешливо выть и требовать: «Музыки, Мертл! Музыки!"

Необходимо было разговаривать со всеми. Тот, кто разговаривал со всеми, был «демократичен», тот, кто не разговаривал, был снобом и получал мало голосов. Оценка личности, как и все другие оценки, производилась ими грубо и тупо. Всё выдающееся внушало им подозрение. Они испытывали непримиримую крестьянскую враждебность к необычному. Человек блистательно умён? В нём кроется яркая искра? Плохо, плохо! Он ненадёжен, он не здравомыслящ. Университет был микрокосмосом демократии, пронизанным политическими интересами — общенациональными, региональными, местными.

В студенческом городке были свои кандидаты, свои агенты, свои боссы, свои политические машины, как и в штате. Юнцы приобретали в университете политическую сноровку, которую позже использовали, верша дела демократической партии. Сын политикана проходил обучение у своего ловкого родителя ещё до того, как с его щёк исчезал детский пушок, — уже в шестнадцать лет его жизненный путь был твёрдо намечен и вёл в резиденцию Губернатора или к гордым обязанностям конгрессмена. Такой юноша поступал в университет для того, чтобы сознательно ставить первые свои капканы с приманками, он сознательно заводил дружбу с теми, кто мог пригодиться ему впоследствии. К третьему курсу, если его усилия увенчивались успехом, он обзаводился политическим агентом, который помогал осуществлению его чаяний в пределах студенческого городка; он внимательно следил за каждым своим действием и говорил с лёгкой напыщенностью, которая мило уравновешивалась сердечностью: «А, господа!», «Как поживаете, господа?», «Хорошая погода, господа».

Безграничные просторы мира раскидывали перед ними неиссякаемые чудеса, но лишь немногие позволяли выманить себя из крепости штата, лишь немногие умели расслышать далёкие раскаты идей. Они не могли представить себе большей чести, чем место в сенате, а путь к этой чести — путь к пределу власти, величия и славы — лежал через юриспруденцию, узкий галстук и шляпу. Отсюда рождались политика, юридические факультеты, дискуссионные клубы и речи. Рукоплескания сената, выслушивающего приказ.

Разумеется, в седле были мужланы — они составляли девять десятых всех студентов; звучные титулы находились в их распоряжении, и они принимали все меры предосторожности, чтобы надёжно сохранить свой мир для мужланства и домотканых добродетелей. И обычно эти высокие посты — председательство в студенческих обществах и клубах и в Ассоциации молодых христиан, а также руководство спортивными командами — поручались какому-нибудь честному серву, который утвердил своё величие за плугом, прежде чем выйти на университетские поля, или какому-нибудь трудолюбивому зубриле, который показал себя во всех отношениях безупречным середнячком. Такого трудолюбивого зубрилу называли «человеком что надо». Он был надёжен, здравомыслящ и безопасен. Он был неспособен на дикие идеи. Он был прекрасным цветком, взращенным университетом. Он был приличным футболистом и успевал по всем предметам. Он во всём показывал хорошие успехи. И всегда получал хорошие оценки — за исключением нравственности, которая была у него сияюще отличной. Если он не посвящал себя юриспруденции и не шёл в священники, ему давали стипендию Родса.

В этом странном месте Юджин процветал на удивление. Он оставался за пределами завистей и интриг — все видели, что он ненадёжен, что он не здравомыслящ, что он в любом отношении неправильная личность. Он явно не мог стать человеком что надо. Было очевидно, что губернатора из него не выйдет. Было очевидно, что политика из него тоже не выйдет, потому что он имел обыкновение говорить какие-то странные вещи. Он был не из тех, кто ведёт за собой остальных или читает молитвы перед занятиями; он годился только для необычного. Ну что же, снисходительно думали они, такие нам тоже нужны. Не все мы созданы для весомых дел.

Он никогда ещё не был так счастлив и так беззаботен. Его физическое одиночество стало ещё более полным и восхитительным. Избавление от унылого ужаса болезни, истерии и надвигающейся смерти, который нависал над его скорчившейся семьёй, исполняло его ощущением воздушной лёгкости, пьянящей свободы. Он пришёл сюда один, без спутников. У него не было связей. Даже теперь у него не было ни одного близкого друга. И такая обособленность была преимуществом. Все знали его в лицо, все называли его по имени и говорили с ним дружески. Он не вызывал неприязни. Он был счастлив, полон заразительной радости и каждого встречал с восторженной пылкостью. Он испытывал огромную нежность ко всей чудесной и неизведанной земле, которая слепила глаза. Никогда ещё он не был так близок к ощущению братства со всеми людьми, и никогда ещё он не был так одинок. Он был полон божественного пренебрежения к условностям. Радость, как великолепное вино, струилась по его молодому растущему телу; он прыжками, с дикими воплями в горле, мчался по дорожкам, он подскакивал за жизнью, как яблоко, стараясь сосредоточить раздирающее его слепое желание, сплавить в единую идею всю свою бесформенную страсть и сразить смерть, сразить любовь.

Он начал вступать. Он вступал во всё, во что только можно было вступить. Раньше он не «принадлежал» ни к одной группе, но его манили все группы. Без особого труда он завоевал себе место в редакции университетского журнала и газеты. Маленькая капель отличий превратилась в мощную струю. Сначала дождик брызгал, потом полил как из ведра. Он был принят в литературные клубы, драматические клубы, театральные клубы, ораторские клубы, журналистские клубы, а весной — и в светский клуб. Он вступал в них с восторгом, с фанатическим упоением переносил рукоприкладство в процессе инициации и ходил с синяками, прихрамывая, но больше ребёнка или дикаря радовался цветным ленточкам в петлице и жилету в булавках, значках, эмблемах и греческих буквах.

Но эти титулы дались ему не без труда. Ранняя осень была бесцветна и пуста; тень Лоры всё ещё тяготела над ним. Она преследовала его. Когда он вернулся домой на рождество, горы показались ему унылыми и тесными, а город — подлым и зажатым в угрюмой скаредности зимы. Семья была исполнена нелепой судорожной весёлости.

— Ну, — печально сказала Элиза, щурясь над плитой, — попробуем хотя бы это рождество провести весело и спокойно. Кто знает, что будет! Кто знает! — Она покачала головой, не в силах продолжать. Её глаза увлажнились. — Может быть, мы последний раз собрались все вместе. Старая болезнь! Старая болезнь! — сказала она хрипло, поворачиваясь к нему.

— Какая старая болезнь? — спросил он сердито. — Господи боже, почему ты не можешь сказать прямо и ясно?

— Сердце! — прошептала она с мужественной улыбкой. — Я никому ничего не говорила. Но на прошлой неделе… я уже думала, что пришёл мой час. — Это было произнесено зловещим шёпотом.

— О господи! — простонал он. — Ты будешь жить, когда все мы давно сгниём.

Поглядев на его насупленное лицо, Хелен разразилась скрипучим сердитым смехом и ткнула его в рёбра крупным пальцем.

— К-к-к-к! Вечная история, разве ты не знаешь? Если у тебя удалят почку, сразу окажется, что ей пришлось ещё хуже. Да, сэр! Вечная история!

— Смейтесь! Смейтесь! — сказала Элиза, улыбаясь с водянистой горечью. — Но, может быть, вам уже недолго осталось надо мной смеяться.

— Ради всего святого, мама! — раздражённо воскликнула дочь. — У тебя ничего нет. Не ты больна! Болен папа! И в заботах нуждается он. Неужели ты не понимаешь, что… что он умирает. Он, возможно, не доживёт до конца зимы. И я больна. А ты переживёшь нас обоих.

— Кто знает, — загадочно сказала Элиза. — Кто знает, чья очередь наступит раньше. Вот только на прошлой неделе мистер Косгрейв, здоровее человека было не найти…

— Начинается! — с безумным смехом взвизгнул Юджин в исступлении, мечась по кухне. — Чёрт побери! Начинается!

В эту минуту одна из старых гарпий, которые постоянно коротали в «Диксиленде» угрюмую зиму, возникла в дверях из полутьмы коридора. Это была крупная, костлявая старуха, давняя наркоманка, которая при ходьбе конвульсивно дёргала худыми ногами и цеплялась за воздух скрюченными пальцами.

— Миссис Гант, — сказала она, после того как долго и жутко подёргивала отвисшими серыми губами. — Я получила письмо? Вы его видели?

— Кого видела? А, подите вы! — раздражённо сказала Элиза. — Не понимаю, о чём вы говорите, да вы и сами не понимаете.

Жутко улыбаясь им всем и цепляясь за воздух, старуха удалилась, как ветхий фургон на разболтанных колесах. Хелен, увидев тупо ошеломлённое лицо Юджина, его полуоткрытый рот, принялась хрипло хохотать. Элиза тоже лукаво рассмеялась и потерла широкую ноздрю.

— Хоть присягнуть! — сказала она. — По-моему, она спятила. Она принимает какие-то наркотики — это точно. Как увижу её, так прямо мороз по коже дерёт.

— Тогда почему ты держишь её в доме? — возмущённо сказала Хелен. — Ради всего святого, мама! Ты могла бы избавиться от неё, если бы захотела. Бедняга Джин! — снова засмеялась она. — Тебе всегда достаётся, а?

— Близится час рождения Христа, — сказал он благочестиво.

Она рассмеялась; потом, глядя в никуда, рассеянно подёргала себя за крупный подбородок.

Его отец почти весь день сидел в гостиной, устремив невидящие глаза на огонь. Мисс Флорри Мэнгл, сиделка, утешала его мрачным молчанием; она непрерывно покачивалась перед камином — тридцать ударов каблуком по полу в минуту, — крепко скрестив руки на жидкой груди. Иногда она начинала говорить о болезнях и смерти. На Ганта было больно смотреть, так он состарился и исхудал. Тяжёлая одежда складками ложилась на его тощие бёдра, лицо стало, восковым и прозрачным — оно походило на громадный клюв. Он выглядел чистым и хрупким. Рак, думал Юджин, расцветает в нём, как какой-то ужасный, но красивый цветок. Его сознание оставалось ясным, не тронутым маразмом, но оно было печальным и старым. Говорил он мало, с почти смешной легкостью, но переставал слушать раньше, чем ему отвечали.

— Как твои дела, сын? — спросил он. — Всё в порядке?

— Да. Я теперь репортёр университетской газеты; может быть, на будущий год стану редактором. Меня приняли в разные общества, — продолжал он оживлённо, обрадовавшись редкому случаю поговорить с кем-нибудь из них о своей жизни. Но когда он взглянул на отца, он увидел, что тот снова пристально смотрит на огонь. Юджин смущённо умолк, пронзённый острой болью.

— Это хорошо, — сказал Гант, услышав, что он перестал говорить. — Будь хорошим мальчиком, сын. Мы гордимся тобой.

Бен приехал домой за два дня до рождества; он бродил по дому, как призрак. Он уехал ранней осенью, сразу после возвращения из Балтимора. Три месяца он скитался один по Югу, продавая торговцам в маленьких городках место для рекламы на квитанциях прачечных. Он не говорил, насколько удалось это странное предприятие; его одежда была безукоризненно аккуратна, но сильно поношена, а сам он исхудал и был ещё более яростно замкнут, чем прежде. В конце концов он устроился в газету в богатом табачном городе Пидмонте. Он должен был уехать туда после рождества.

Как всегда, он вернулся к ним с дарами.

Люк приехал из ньюпортской морской школы в сочельник. Они услышали его звучный тенор на улице — он здоровался с соседями. В дом он ворвался с сильным порывом сквозняка. Все заулыбались.

— Ну вот и мы! Адмирал вернулся! Папа, как делишки? Ну, бога ради! — кричал он, обнимая Ганта и хлопая его по спине. — Я-то думал, что увижу больного человека, а ты выглядишь как весенний цветок.

— Ничего, мальчик, ничего. А ты как? — сказал Гант с довольной усмешкой.

— Лучше быть не может, полковник. Джин! Как поживаешь, старый вояка? Отлично! — воскликнул он, не дожидаясь ответа. — Ну-ну, да никак это старый Лысик! — воскликнул он, тряся руку Бена. — Я не знал, приедешь ты или нет. Мама, старушка, — сказал он, обнимая её, — как дела? На все сто. Прекрасно! — завопил он, прежде чем кто-нибудь успел что-то ответить.

— Погоди-ка, сын! Что такое? — воскликнула Элиза и отступила на шаг, разглядывая его. — Что с тобой случилось? Ты как будто бы хромаешь?

Он идиотски расхохотался при виде её встревоженного лица и ткнул её под рёбра.

— Уах-уах! Меня торпедировала подводная лодка, — сказал он. — Это пустяки, — добавил он скромно, — я отдал немного кожи, чтобы помочь знакомому парню из электротехникума.

— Как? — взвизгнула Элиза. — Сколько ты отдал?

— А, всего лоскуток в шесть дюймов, — сказал он небрежно. — Парень здорово обгорел, так мы с ребятами сложились и дали каждый по кусочку своей шкуры.

— Боже милостивый! — сказала Элиза. — Ты останешься хромым на всю жизнь. Это чудо, что ты ещё можешь ходить.

— Он всегда думает о других, этот мальчик! — с гордостью сказал Гант. — Он рад бы сердце вынуть.

Моряк приобрёл лишний чемодан и наполнил его по дороге домой разнообразными напитками для отца: несколько бутылок шотландского и ржаного виски, две бутылки джина, одна бутылка рома и по бутылке портвейна и хереса.

Перед ужином все слегка опьянели.

— Дайте бедному ребёнку выпить, — сказала Хелен. — Это ему не повредит.

— Что? Моему ма-аленькому? Сын, ты не станешь пить, правда? — шутливо сказала Элиза.

— Не станет! — сказала Хелен, тыча его в рёбра. — Хо-хо-хо!

И она налила ему большую рюмку виски.

— Вот! — весело сказала она. — Это ему не повредит!

— Сын, — сказала Элиза серьёзно, покачивая своей рюмкой. — Я не хочу, чтобы ты привыкал к этому.

Она всё ещё была верна заветам почтенного майора.

— Да! — сказал Гант. — Это тебя сразу погубит.

— Если ты привыкнешь к этой дряни, твоё дело каюк, парень, — сказал Люк. — Поверь мне на слово.

Пока он подносил рюмку к губам, они не жалели предостережений. Огненная жидкость обожгла его юную глотку, он поперхнулся, из глаз брызнули слёзы. Он и раньше пил — крошечные порции, которые сестра давала ему на Вудсон-стрит. А один раз с Джимом Триветтом он вообразил, что совсем пьян.

После еды они выпили ещё. Ему налили маленькую рюмку. Потом все отправились в город заканчивать предпраздничные покупки. Он остался один в доме.

Выпитое виски приятным теплом разливалось в его жилах, омывало кончики издёрганных нервов, дарило ощущение силы и покоя, каких он ещё не знал. Вскоре он пошёл в кладовую, куда убрали вино. Он взял стакан, на пробу смешал в нём в равных количествах виски, джин и ром. Потом, усевшись у кухонного стола, он начал медленно потягивать эту смесь.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>