Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания 22 страница



Через стыд и боль в бытийной гуще, еще не давая ей имени, я познавала одну из самых великих человеческих ценностей: «материковое» единство людей через беды и малые радости. В эпиграфе Джона Донна к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол» это выражено емко и совершенно:

«Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе».

Нечаянно услышанный обрывок резкого разговора между мед-братом шестого корпуса Симоном и Филиппом потряс меня. Удивила и степень накала чужого вмешательства, и то, что оно вычленяло еще неясную грозовую опасность, начисто не замечаемую мною. Я еще обживала свое возвращение к жизни. Вся была в плену этого.

В прошлом своему приятелю, а ныне главврачу Симон выговаривал:

— …Ты ее губишь, Филипп. Элементарная порядочность требует того, чтобы ты оставил ее в покое…

— Ты ничего не понимаешь. Я ее люблю. И это в конце концов не твое дело…

Окончательно я растерялась, когда Симон пришел без всяких обиняков поговорить со мной лично.

— Не могу, знаете ли, забыть, как вы со сцены читали рассказ «Жена». У меня есть знакомые в агитбригаде. Хотите, я напишу о вас?

Не зная еще, от чего именно меня хотят спасти, я отгородилась молчанием, неопределенным «не знаю». Симон не сдавался:

— Простите, что вмешиваюсь. Но, мне кажется, вы не понимаете, что находитесь под дамокловым мечом. Допускаю, что он вас по-своему любит. Но с Верой-то он никогда не расстанется. Они — два сапога пара. Одним только наживанием денег на абортах их связывает веревочка куда более крепкая, чем его любовь к вам. Ведь он боится ее. И она стоит того. Вера хитра и зла, она не уймется, пока не загонит вас в тартарары…

Все показалось наветом. Наживание денег на абортах? Бред какой-то. Вздор. Каких? Где? Я про себя возмутилась. Задела и характеристика Филиппа, как «пары сапог» с Верой Петровной. Он был талантливым человеком. По легкомыслию, вероятно, в силу того, что была еще житейски неопытна, я никогда не воспринимала Бахаревых как устойчивое сочетание, как семью.

Не могла я тогда представить и того, что в мою жизнь таким неслыханно грубым образом стучится человек, который подарит впоследствии более чем изысканную и проникновенную дружбу. Тем более не знала, что обороты жизни принудят меня вспомнить каждое слово этого безжалостного разговора.



Неискоренимая вера в прекрасное, помысел о нем при всем, что я уже к тому времени изведала, продолжали сохранять для меня права державной человеческой реальности. Иначе я еще жить не могла.

На колонне усиленно поговаривали о скором приезде агитбригады, ТЭК. Называли фамилии отдельных артистов. «Да вот приедут, сами увидите и услышите». Я никак не могла взять в толк: лагерь ведь, при чем же тут артисты? Что такое агитбригада, ТЭК?

Они приехали поздно вечером в такой лютый мороз, что из барака в барак перемахивать надо было одним духом. Я дежурила. Был один из самых спокойных лазаретных вечеров, и в душе — откуда-то взявшийся мир, тишина. Я вымыла руки, заглянула в осколок висевшего зеркала и не сразу отошла от него. Сама за собой я искренне не числила ни талантов, ни красоты, о чем говорили окружающие. А тут впервые в жизни (от переизбытка жизненных сил, наверное) себе вдруг понравилась. Мне двадцать четыре года. Я молода! И хороша, кажется?

Хлопнула входная дверь, и на пороге появилась незнакомая пожилая женщина с веселыми глазами. Сверх лагерного бушлата и меховой ушанки из серого кролика на ней был намотан кусок одеяла. Вместо «здравствуйте» она неожиданно воскликнула:

— Ого, какая здесь сидит королева! Ну и ну! Кто вы, милочка? Медсестра? Да мы в два счета заберем вас отсюда! Ах да, я и не представилась. Мы из ТЭК — театрально-эстрадного коллектива, то есть из агитбригады. Меня зовут Ванда Казимировна Мицкевич. А вас?

Только после произнесенной тирады и знакомства она спросила, где можно найти главврача.

Я объяснила ей, где следует искать Филиппа.

Буквально через несколько минут после ухода Ванды Казимировны в лазарет началось форменное паломничество. Сменяя друг друга, приехавшие артисты заглядывали сюда по очереди с одним и тем же вопросом: «А не скажете ли вы, где тут можно найти главврача?»

Я хорошо представляла себе, какая мне предстоит выволочка за организованную Вандой Казимировной экскурсию.

Действительно, доктор тут же примчался. Распорядившись, куда и как разместить приехавших артистов, он вернулся, чтобы сделать мне внушение: артисты — народ легкомысленный. Он был бы крайне удивлен, если бы выяснилось, что я этого сама не понимаю. Встречаться с ними я не должна. Это его категорическое требование.

Вечером следующего дня ТЭК давал представление.

Торопили с ужином. Столовую надо было превратить в клуб. Отовсюду сносили скамейки, ставили их в ряды. Оставшуюся часть оборудовали под сцену. «Ах, Аллилуев — тенор! Как он поет! А Сланская — сопрано! Есть и баритон — Головин! Ерухимович, конечно же, что-то новенькое приготовил», — слышалось отовсюду.

Приготовления женщин к лагерному концерту были чем-то новым для меня и заразительным. В деревянном чемодане, подаренном мне ушедшей на волю тетей Полей, лежала все- та же марлевая косынка, подкрашенная синькой. Бурочки, сшитые Матвеем Ильичом, были на мне. Я решила идти на концерт в белом халате: будто бы прибежала с дежурства. Но «конторские» соседки запротестовали. На выбор были предложены три платья. Поддавшись радостному возбуждению, охватившему всех, я выбрала одно из чужих платьев. Незатейливое, забытое удовольствие иметь туалет «к лицу» кружило голову.

В клубе все уже было заполнено до отказа. Теснились, усаживались. Стихли. И вот сооруженный из серых больничных одеял занавес дрогнул и, качнувшись, рывками начал раздвигаться, открывая ярко раскрашенный задник, изображавший прерии. Заиграл оркестр, и сразу куда-то рвануло в непредусмотренную сторону, сбросило, кинуло и поволокло, затянув ошейник памяти и боли у поскользнувшейся на музыке души. Я судорожно залилась слезами. Плакали уже все, очутившись лицом к лицу с этой мощной неречевой стихией. Радио на колоннах не было. Я вовсе забыла, что музыка есть и может выражать так полно и многозначно то, что человек утаивает от себя…

В экзотических костюмах на сцене появились персонажи оперетты «Роз-Мари». Наваждением показалась знакомая ария Джима: «Цветок душистых прерий…» Опереточный сюжет заволновал, выбрав из сложной архитектоники чувств самое немудрящее и мелодраматическое.

Второе отделение состояло из концертных номеров: акробатическая пара, танцоры. Солисты Аллилуев, Головин и Сланская действительно впечатлили более всего, как и юморески в исполнении Ерухимовича. Позабыв все на свете, потеряв представление о месте и времени, мы слушали и, не стесняясь друг друга, то смеялись, то плакали, проживая слаженную гармонией мысль, тоску, желания и отчаяние.

Когда после концерта объявили: «Сейчас будут танцы», я тому никак не поверила. Само слово «танцы» казалось залетным, криминальным; за него вот-вот вроде бы должны наказать. Скамейки между тем были в пару минут сдвинуты к стене, опрокинуты одна на другую, и круг для желающих танцевать был освобожден.

Я видела, как выразительно смотрит на меня Филипп, приказывая взглядом: «Уйди!!!» Но уйти в общежитие, когда оркестр заиграл вальс и все во мне встрепенулось, было выше сил. Хотя бы круг вальса, один только круг, потом уйду. Так велика была жажда вспомнить, как я когда-то кружилась в залах Ленинграда, — будто взлетала куда-то, не помня себя от легкости, радости и восторга.

От приглашающих не было отбоя. Ко мне уже направлялся прославленный солист Аллилуев. «Не подчинюсь приказу! Не уйду!» Хотелось кружиться, все быстрее, все шире захватывать пространство. Но мешала не только зона, а и это яростное «уйди». Совершив над собой насилие, я вышла из клуба.

Освещенные окна столовой откидывали в морозную ночь свой свет. Смикшированная тощими стенами столовой музыка была слышна и здесь. Совсем хмельная, я обежала в вальсе один барак, другой. Хотелось взвиться со свистом туда, в бездонную звездную высь, став ведьмой, оседлать вон ту серебряную краюшку луны. Господи! Боже!

Молодость моя!

Моя чужая Молодость!

Мой сапожок непарный.

Воспаленные глаза сужая,

Так листок срывают календарный…

Одни, вернувшись с танцев, тут же ложились и засыпали, другие просили друг у друга закурить и вспоминали о любви, о доме, о муже, лежа с открытыми глазами, грезили о чем-то своем.

На следующий день мне сказали, что директор ТЭК хочет со мной поговорить. Сердце отчаянно заколотилось.

— Говорят, вы хорошо читали здесь со сцены рассказ Е. Кононенко «Жена». Как смотрите на то, чтобы работать с нами? Нам нужна чтица. Мне кажется, вы не пожалеете, если согласитесь. Порядок у нас такой: я докладываю начальнику политотдела, там смотрят ваше дело, и если статья не очень страшная, спустят наряд. Ну как? — ждал ответа Семен Владимирович Ерухимович.

Хотелось тут же сказать: «Бог мой! Да, да, да, да! Конечно же! Я согласна!» Но вымолвить вещее «да» мешало: «А что будет с Филиппом?» Разве я имела право самочинно дать согласие, не спросив его? Ведь я обязана этому человеку жизнью! Понимала: чувство это рабское, по сути никак не исчерпывающее меня. Но, приравнивая «да» к предательству, не смогла через него переступить.

— Дайте мне подумать.

— Подумайте! Хотя обычно никто этого не просит. Молодой директор с располагающей улыбкой был нетороплив, обстоятелен и дипломатичен. Он еще порасспрашивал обо мне. Перед уходом повторил:

— Решайтесь! У нас хорошо!

Куда делась моя решительность? Или прежние горькие ее результаты замкнули что-то в душе? Если бы Филипп меня освободил! Если бы сам сказал: «Поезжай! Так тебе будет лучше!» Он не мог не понимать, что надо именно это сказать. Но я знала: сам он меня не отпустит. Не тот это человек.

Встречи с директором ТЭК я избежала. Так ничего ему и не ответила.

Примерно через месяц на меня из политотдела, при всем этом, пришел наряд. Филипп прибежал разъяренный:

— Ты добивалась этого! Ты просила тебя взять туда!

Он не верил моему «нет». Ничего не хотел слышать. Но не подчиниться политотделу было нельзя.

Был назначен день отъезда. Филипп изложил свой не подлежащий обсуждению план. Он сам повезет меня в Княж-Погост. Зайдет к начальнику САНО (санитарной службы) и отвоюет меня. Операционная сестра в лагере — дефицит.

Не знаю, как он умудрился сбыть с глаз конвоира, который должен был меня доставить на Центральную колонну, но он это сделал, получив все его полномочия и даже наган.

— Я буду стоять за дверью политотдела и, если услышу, что ты ответишь: «Хочу быть в ТЭК», убью тебя там же из этого нагана.

— Тебе не придется меня убивать. Я не соглашусь, — ответила я, присягая собственным перед ним долгом.

Я прощалась с друзьями, с прильнувшими к окну больными ненадолго.

Для видимости конвоир довел меня до поезда. Затем куда-то исчез. Уже не на цинготных, а на здоровых ногах я поднялась в вагон подошедшего поезда. До Княж-Погоста, где находилось управление лагеря, езды было около четырех часов. Мы ехали вдвоем.

Словно сидя в театре, я наблюдала в вагоне беспечную, как мне казалось, жизнь свободных людей: из корзин вынимали провизию, водку; раскинувшись, спали на полках; беседовали; а за вагонным окном у длинного умывальника, врубленного в землю, стоя, умывались зеки. Сейчас отужинают и пойдут в свои полные клопов бараки. Вон вышки, и опять тайга, и снова колонны…

По радио звучала ария Германа из «Пиковой дамы»: «Сегодня — ты, а завтра — я. Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи!..» На меня эта ария всегда действовала странно. Я боялась взгляда на жизнь как на лотерейную игру.

В Княж-Погост мы прибыли около часа ночи. Поезд недолго постоял и ушел дальше на север, к Воркуте. И тут мне вдруг стало до паники страшно. Я не умела отрываться от людей, от мест, к которым прибила Судьба. Сейчас Филипп доведет меня до незнакомой колонны, сдаст, и тоща… Филиппу было не легче. Он не мог вести меня, не мог «сдавать». Он просто был не в силах сдвинуться с места. Уткнувшись головой в угол станционной постройки, он ударял кулаком в нее и не говорил, а мычал:

— Не могу! Ничего не могу!

Я похолодела от страха, когда он сказал: «Подожди» — и направился к деревянному поселковому дому с вывеской «Гостиница».

Я не спросила, какой ценой Филипп добился в гостинице номера, чтобы не вести меня сразу на колонну. Несколько часов мы просидели в темноте, как в берлоге, с ощущением парализующего страха, обрекающего на напряженный счет разбухших, отекших минут. Ни о какой иллюзии свободы речи быть не могло. Даже такой бесшабашный человек, как Филипп, был до чрезвычайности подавлен.

К началу рабочего дня мы уже стояли возле двухэтажного дома, где помещался политотдел. Там нас ожидал приставленный ко мне боец.

— Привез по наряду заключенную Петкевич, — доложил он в приемной.

— А-а, это в ТЭК? Отведите ее на ЦОЛП (Центральную колонну).

— Пожалуйста, — начала я, — дело в том, что я хотела просить оставить меня работать операционной сестрой в урдомском лазарете…

Меня прервали:

— Приедет начальник политотдела, ему все изложите. Он сейчас в командировке. Пока вас отведут на ЦОЛП.

Мы молча шли втроем к колонне. Не доходя до вахты, остановились. Надо было прощаться. Насовсем? Я повернулась к Филиппу. Он был бледен.

— Люблю тебя больше своей жизни. Знай это. Помни. Навсегда люблю. Без тебя жить не могу. Сейчас пойду к начальнику САНО. Все сделаю, чтобы тебя вернуть! — Он чуть усмехнулся: — Подарю ему свой золотой портсигар. Может, это будет действеннее просьб. Я тебя верну. Верну!

Потрясенная мерой его горя, цинизмом крепостного откровения — обмена человека на портсигар, я, как во сне, переступила вахту чужой колонны. Филипп остался за забором на воле.

Мне указали на угол зоны, где следовало искать барак ТЭК.

Лил сильный дождь, превращая снег в месиво, в рыхлые лужи. Огибая эти лужи, я плелась в указанном мне направлении и плакала. Зона была непомерно большой. В один ряд за другим стояли бывалые из почерневших бревен бараки. Все на одно лицо.

Меня почти обогнал пожилой бородатый человек, опиравшийся на палку.

— Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где здесь театральный барак? — спросила я.

— Знаю-с! — ответил человек и посмотрел на меня с превеликим любопытством и даже великим смехом в глазах. — Иду как раз туда.

— Можно, я пойду с вами?

— Можно-с! — прибавил он опять свое ироничное «с». — Ну, а плакать? Это — непременно?

— Нет… да…

Больше не говоря ни слова друг другу, мы благополучно дошли до барака. Какое этот необычайный, похоже духовно неукротимый человек мог иметь отношение к лагерю, к зоне? Почему он здесь?

Да благословит Бог то мгновение, ту встречу с режиссером ТЭК Александром Осиповичем Гавронским! Во веки веков! Аминь!

Вдоль стен театрального барака стояли койки. Посередине нелепого помещения — длинный стол. Барак был одновременно репетиционным помещением и общежитием для мужчин ТЭК.

В дальнем левом углу потертый плюшевый занавес выгораживал кабину для дирекции. В правом углу — на уровне этой кабины — на подставку из кирпичной кладки была водружена перевернутая на бок железная бочка, превращенная в печь. Мощные сырые поленья, набросанные в бочку-печь, шипели. Огонь пытался осилить воду, пропитавшую дрова, сдавался, отступая, и снова набрасывался на них.

Сидя на своих койках, бывших личной жилплощадью каждого, мужчины заканчивали свои утренние дела перед репетицией.

— У-у, кто к нам приехал! — приветствовали меня. Посыпались вопросы и приглашения:

— Присаживайтесь к огоньку! Давайте-ка налью вам кружечку горяченького чайку. Располагайтесь.

Я почувствовала себя у друзей. Молодой директор ТЭК объяснил:

— Вас сюда вызвали не по нашей инициативе. Я понял, что вам из Урдомы уезжать не хочется. Дело в том, что начальник политотдела, самолично просматривая дела, увидел вашу фотографию и занес вас в список. Так что не обессудьте.

Приехала я не одна и не первая. Для пополнения труппы на этот раз было вызвано человек шесть. Из специалистов нашли одного музыканта — отменного пианиста и дирижера, закончившего Бакинскую консерваторию, обаятельнейшего человека Дмитрия Фемистоклевича Караяниди, пробывшего до этого момента семь лет на общих работах. Остальные к искусству никакого отношения не имели.

Немолодая общительная Милица Алексеевна старалась казаться юной, оживленной и как-то мгновенно тускнела, когда на нее не смотрели. Хорошенькая Ольга и еще несколько женщин искренне радовались тому, что кривая судьбы помогла им очутиться здесь, и не скрывали этого. Связанная словом, данным Филиппу, я обратилась к директору ТЭК:

— Пожалуйста, скажите все-таки начальнику политотдела, что я вам не гожусь. Мне действительно нужно уехать обратно.

— Просите об этом нашего режиссера, а то он, по-моему, уже прикидывает пьесу с расчетом на вас, — ответил он любезно, указав на встреченного мною в зоне бородатого человека. — Поговорите с ним.

Александр Осипович не произнес никаких «почему?», «отчего?». Моя просьба «забраковать» меня для ТЭК, кажется, вызвала в нем лишь повышенное любопытство. Оба обещали не вмешиваться и не настаивать на моем зачислении. Со дня на день ждали прибытия начальника политотдела. Решал все он один.

Вокруг шла особая, отличная от всего ранее виденного жизнь. Настраивались инструменты. Распевались певцы, разминались танцоры. В помещении стояла странная звуковая неразбериха, от которой непонятным образом возникало ощущение согласованности и уюта.

Было дивом видеть в пайках тэковцев американский яичный порошок, макароны и сало. Отпечаток исключительности лежал на всем. Общим с остальной лагерной жизнью была лишь несвобода.

На второй или третий день моего пребывания на ЦОЛПе в театральный барак вошла женщина, как и Александр Осипович, поразившая меня нелагерным видом.

— Кто это? — спросила я.

— Тамара Григорьевна Цулукидзе.

Это о ней на «Светике» с таким восхищением говорил доктор Широчинский. Добавляя: «…уверен, что вы с нею встретитесь!»

Теперь она была рядом. Я любовалась ею, изысканной, исполненной женского очарования, не решаясь подойти и заговорить.

Впечатлений было много. Они набегали отовсюду. Все здесь казались мастерами, каждый был по-своему интересен. Но я чувствовала себя временной гостьей. Перед глазами было измученное, больное лицо Филиппа, его требовательные и умоляющие глаза. Я не могла забыть, как он колотил кулаком об угол станционного здания, повторяя свое: «Не могу!» Подавленность между тем отступала. Мне все здесь нравилось.

В барак вошел Александр Осипович. Изящно отставив свою палку и опершись на нее, приподняв бровь с нарочито горестным вздохом, он во всеуслышанье заявил:

— Баба-то моя… стаскалась!

Жаргонизм был столь неожиданным, так не вязался с обликом этого человека, что я опешила… и тут же рассмеялась. Более того, начала безудержно хохотать, чего со мной вообще после ареста не случалось. Словно что-то вмиг спало с меня, пришло освобождение от чего-то принудительного, сковывающего. Я не унималась. Александр Осипович лукаво смотрел на меня.

Это и стало началом нашего «личного» знакомства.

Речь же тогда шла об актрисе кукольного театра Мире Гальперн, одной из верных почитательниц Александра Осиповича.

Наконец на колонну прибыл начальник политотдела Штанько. Его сопровождала многочисленная свита. Лагерные чины в добротных отутюженных шинелях, начищенных скрипучих сапогах появились на пороге барака. Под раболепное и утихомиривающее «ш-ш-шшш!» нас, вновь прибывших, построили посередине барака. В накинутой на плечи шинели «гражданин начальник» производил осмотр пополнения.

— Что умеете делать? — спросил Штанько, подойдя к самой немолодой из прибывших Милице Алексеевне.

— Танцевать умею, петь могу, — ответила та.

— Так, так! — нагловато хохотнул он.

— Ну а вы? А вы? — спрашивал он поочередно каждого. Запрятав под платок волосы, стараясь выглядеть спокойной и безучастной, когда, казалось, вот-вот выпрыгнет сердце, я ждала своей очереди.

— Как фамилия?

Я назвала. Штанько прищурился. «Значит, начальник САНО просил его не задерживать меня в ТЭК», — поняла я.

— Чем сумеете нас порадовать?

— Я ничего не умею! — отважно выдержала я взгляд начальника.

— Петь-то умеете?

— Петь? Не умею.

— Танцевать?

— Не умею.

— Читать? Играть?

— Нет. Не умею.

И после некоторой паузы его резюме:

— Нет, значит? Ну что ж! Не умеете — стало быть, научитесь! Останетесь здесь! — уже с заметным раздражением поставил он точку.

Воспользовавшись приходом начальства, директор ТЭК атаковал его просьбами. Напомнил об обещании сшить новые костюмы для исполнителей, включить в программу новые песни и т. д. и т. п.

Я была больше в смятении, чем в отчаянии. Неведомо откуда взявшаяся смелость толкнула меня к начальнику политотдела.

— Гражданин начальник! Разрешите мне только съездить в Урдому за вещами!

Штанько повернулся. В глазах появилось любопытство.

— Так много вещей? — глаза его откровенно смеялись.

— Не очень. Но…

— Но что? Бахарева повидать надо?

Вопрос был задан так, что я ничего другого, кроме «да», ответить уже не могла. Видно, это «да» все и решило.

— Дайте ей конвоира! Пусть съездит на три дня. Не больше! Все! — отдал он тут же распоряжение начальнику колонны.

В одно мгновение я прослыла за отчаянную, а «царским» жестом Штанько все были немало поражены.

Через три дня меня ждали в ТЭК. Все устроилось как нельзя лучше.

Но если бы знать, чем оборачивается своеволие, нежелание смиряться!

С пологого склона Урдомской колонны просматривался каждый, кто к ней подходил.

Представление о встрече превзошло все ожидания. Я была просто обескуражена, увидев, как безоглядно, забыв об элементарной режимной осторожности, прямо к вахте мчался мне навстречу Филипп.

— Приехала! Приехала! — повторял он, не стыдясь слез. Упование на то, что тебя любят «сумасшедшей любовью», довольно известная ловушка для молодого сердца. И я ободрила себя: «Как он меня любит! Разве можно было не попытаться приехать?»

Самая строгая в своих суждениях по этому вопросу, экономная на слова Таня Мироненко сказала в тот же вечер:

— Понимала, конечно, что он увлечен вами, но не думала, что настолько захвачен и так любит. Он без вас просто мертвец.

Трехдневный срок быстро домотал себя до конца. Я понимала, что теперь-то уже мы расстаемся навсегда. Про себя удивлялась спокойствию, даже безмятежности главврача. Как бы невзначай он тут же и объявил:

— А-а, ты никуда не едешь. Все улажено. Остаешься работать здесь.

«Такой человек, как начальник политотдела, вряд ли мог поменять свое решение», — думала я, но меру доверия к Филиппу не стала мельчить вопросами: как, кто именно разрешил? Сердце у меня тем не менее упало, как у человека, который «шутит с огнем».

Рабочая жизнь вошла в свою колею. Я дежурила, делала перевязки, уколы, готовила к операциям боксы, подавала инструменты.

Опять приходила Ольга Викторовна. Я рассказала ей о встрече с Александром Осиповичем.

— Не только на вас он произвел такое впечатление. Десятки людей находятся под его обаянием. Умен очень, но и саркастичен. Остерегайтесь попасть ему на язычок. Режиссер он, между прочим, первоклассный.

Прошло около двух недель. Вечером, в нерабочее время, из-за зоны прибежал Филипп сказать, что со «Светика» пришла телефонограмма: его срочно туда вызывают, попал под поезд человек.

— С дежурства не уходи, — попросил он, — вернусь — сразу зайду.

Он убежал. И тут же, минут через тридцать, в корпус, где я дежурила, вошли двое незнакомых оперативников. Я еще не поняла, что сейчас должно произойти, но все во мне помертвело.

— На сборы пять минут! И — на вахту! Я подлежала отправке на штрафную колонну. Зашла в общежитие взять свой деревянный «исторический» чемодан. В руках старшего надзирателя бесновалась овчарка. В сопровождении двух отряженных для этой акции оперативников и собаки мы и двинулись в путь.

Напрочь не запомнила, шли мы или ехали. Страх перед штрафной колонной помутил разум.

Штрафной колонны в лагере боялись даже самые «тертые калачи» и отъявленные уголовники. Чтобы очутиться на ней, надо было уже в лагере кого-то убить. Сюда свозили беглецов со сроком за побег, направляли тех, кто был повинен в организации политических бунтов на колоннах или писании листовок.

Так страшно мне было только в ту ночь, когда следователь предъявил ордер на арест.

Зловещая штрафная колонна, которую объезжали все комиссии и тот же ТЭК, находилась на правом берегу реки Вычегды. Обнесенная несколькими рядами проволоки, она охранялась усиленным конвоем и умноженным количеством собак. До того как я увидела лица обитателей колонны, испугали физиономии охранников.

Привезли меня к ночи. В бараке стоял знакомый по «Светику» смрадный запах от сохнувших у печи портянок и бахил. Спали не все. Как это водится в многолюдных бараках, по ночам кто-то «соображал» себе у печки еду из посылочных или уворованных продуктов. Неспавшие на мой приход, казалось, не отреагировали никак. Отыскав свободное место, я забралась на верхние нары. Фантазия страха не скупилась на картины: подойдут и всадят нож… стащат на пол барака, начнут бить ногами куда и как попало… О том, чтобы восторжествовать над страхом, не могло быть и речи. Но сон в конце концов свалил. И, как прежде, еще затемно разбудил удар в рельсу: подъем!

В бараке закопошились не выспавшиеся, угрюмые женщины. Не все. Идеологи-отказчицы, формулирующие свои установки: «Не работать! Не превращаться в овцу! Заездят, состаришься, кому нужен будешь?» — безбоязненно продолжали досматривать сны. И удивительное дело, вошедший в барак нарядчик и здесь их тревожить не стал. Придирался выборочно: мат, рукоприкладство, удар взашей, визг. Знакомая партитура.

Я украдкой бросила взгляд на подходивших к вахте людей. Уже имелся опыт: откровенное любопытство тут же могло породить смертельную ненависть. Не смотреть, не поднимать глаз было верней.

Меня определили в бригаду, которая рыла траншеи. Сгодился беловодский навык. К середине дня я уже была без сил. Но знала, что перейду одну черту усталости, другую, буду рыть и рыть землю.

Рассказали о недавнем возмущении на колонне. Из-за урезанных паек хлеба зеки взбунтовались, начали требовать проверки. С вышек в зону повернули пулеметы. Приказали замолчать. По тем, кто не подчинился, дали очередь. Убили около десятка человек, увезли, зарыли в лесу. Психическая подавленность витала в воздухе.

Итак, снова борьба за норму, грязь, мат и страх. Разговоров со мной никто, слава Богу, не заводил. Во сне я видела кубометры земли, лопату, пробивавшую мерзлые слои.

Меня вызвали в медпункт. Филипп просил местную санслужбу чем-нибудь помочь мне.

— Вопрос: чем? — сказал фельдшер колонны. — Не в нашей власти дать освобождение от работы. Все под контролем. Единственное, что можем, это просить перевести вас работать в мастерские.

В слесарной мастерской, как и всюду, надо было «гнать» норму.

— Моя фамилия Милославский, я москвич. Познакомимся, — подошел ко мне один из интеллигентных штрафников. — Вас-то за что сюда?

Мне было трудно сформулировать, за что.

— А вас?

— Посмел написать в ГУЛАГ о том, что начальство обворовывает заключенных. Видели такого наивного дурака?

Милославский дал целый ряд советов: «Ни с кем в бараке не общайтесь. Не вздумайте выражать недовольство. Припаяют дополнительный срок. Здесь многих вызывают в третий отдел, предлагают на них работать. Притворитесь глупенькой. После работы из барака никуда не выходите. Даже за водой — ни-ни. Не дышать! Не смотреть! Не видеть, не слышать».

Дней через десять после перевода меня в мастерские за мной опять пришли из медпункта.

— Возьмите этот тюк белья и отнесите в дезкамеру. Там вас ждут.

Сердце готово было выпрыгнуть. Ждать мог только один человек: Филипп. Как он мог проникнуть на страшную колонну?

В дезкамере банщица молча указала на лесенку, ведущую непосредственно к камере, в которую закладывалось белье для прожаривания. В тот момент баня была выстужена, не топилась. Я открыла маленькую дверцу в помещение, где низкий потолок из деревянных балок не разрешал встать в полный рост. Голова уткнулась в потолок. Прямо на полу там сидела Вера Петровна!

— Скорее садитесь рядом. У меня несколько минут, — торопила она. Почему она? Зачем?

Как всегда тараторя, скороговоркой она начала рассказывать. Вести были ошеломляющие.

— Во-первых, я привезла вам ботинки, Филипп беспокоится, что у вас ничего нет на весну. Вижу, кстати: вон какие у вас мокрые ноги. Во-вторых, он хлопочет через начальника САНО, чтобы вас перевели в Межог. Это самый крупный сангородок в лагере. Он совсем голову потерял. Ему кажется, что вас здесь убьют или будет что похуже. В связи с этим он делает одну глупость за другой. Вот вам листочек бумаги, напишите ему, чтобы он не сходил с ума. Не хотела вам говорить, он не велел, но все равно узнаете. Дело в том, что Филипп находится под следствием, его собираются судить.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>