Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания 17 страница



Шел март. И именно в этот весенний месяц вдруг ударили злые морозы.

На четвертый день моего пребывания в лазарете, уже поздней ночью в Беловодск привели этап. Для столь свирепых холодов экипировка заключенных оказалась чистейшей фикцией. Одного за другим в лазаретное подземелье вносили и вносили людей с обмороженными руками, ногами и лицами. Многие были без сознания.

Лицо одного из ожидавших помощи показалось знакомым, но я не сразу поняла, что это джангиджирский технорук Портнов. Он был так слаб, что не открывал глаз. Что за эти три месяца могло с ним произойти? Почему он попал в этап?

В тот момент я хотела одного: владеть куском хлеба и кружкой сладкого чая, чтобы помочь ему. Бессилие нищего — отвратительно!

Старый узбек, которого положили возле меня, без конца просил:

«Пить! Пить!» Сосед слева — тоже. Раз-другой я, пересилив себя, поднималась, вливала в рот стонущим по глотку воды. Но просили отовсюду.

Проснулась я неожиданно. Вдруг. По одну и другую сторону от меня лежали уже мертвецы.

За ними пришли с носилками не сразу. Уносили и возвращались опять: пять… семь… девять… В тяжелом сне метался Портнов.

Впечатления ночи потрясли.

Я сидела на краю топчана, мучительно силясь принять какое-то решение. Оставаться в этом погребе было невмоготу, а от мысли, что придется выходить на работу в такую стужу, внутри все сводило. Ждать откуда-то помощи не приходилось. Значит, вопреки всему, собрав остатки сил, надо было не только тянуть, но и превзойти себя — попытаться выйти на рекордный паек. Тогда, получив восемьсот граммов хлеба, возьму пятьсот граммов себе, а триста принесу Портнову. Нет, шестьсот — себе, а двести — Портнову…

То ли это был бред, то ли призрак «воли к жизни», но он обрел очертания решения. Джангиджирский технорук помог к нему прийти. Он отправил меня набираться ума-разума, сейчас ему было худо. Я хотела ему помочь.

По моей просьбе я была выписана из лазарета. Чтобы выработать рекордный паек, надо было от склада к стройплощадке нести едва ли не пятнадцать кирпичей за раз. Я просила накладывать мне по семь. Рассчитала шаги «от» и «до». Ни одного лишнего движения. Только эти кирпичи, эти шаги. Я должна была, делая вместо одной проходки, две, справиться! «Трудно только первый день. Потом наемся хлеба и будет легче», — уговаривала я себя.

На пути была узкоколейка. Переходить через нее с кирпичами самое непростое. О нее я и споткнулась, не дотянув до обеденного перерыва каких-нибудь пару часов. Упала вместе с кладью. С полнейшим безразличием ко всему, даже не пытаясь подняться, я лежала на земле и глядела в голубое небо. Больше ко мне ничто из окружающей жизни не имело отношения…



…Возле меня кто-то остановился. Сначала я увидела сапоги, полу брезентового плаща. Незнакомый человек присел возле меня на корточки.

— Сколько вам лет? — спросил он.

— Двадцать три.

— А срок?

— Семь лет, — машинально отвечала я, лежа на земле поперек узкоколейки.

— Какая статья?

— 58-я.

— Понятно. Пойдете работать на завод нормировщицей? Давайте помогу встать. Пошли к бригадиру. Где он?

Вольнонаемный харьковчанин главный инженер строительства завода Василий Иванович Лукаш помог подняться.

Я не поверила ни одному из сказанных им слов, хотя такие случаи бывали. Слышала. Заводское начальство обращалось к лагерному с просьбой отрядить для работы нужных им специалистов. В этом случае завод выплачивал лагерю за квалифицированного работника 15 рублей 50 копеек в день. Выгода была обоюдной, и такие сделки заключались. Тем более что это не требовало режимных уступок. Вольные и заключенные и так сталкивались в зоне оцепления. Но при чем тут я, никакой не специалист?

После разговора с главным инженером бригадир Батурин сходил к начальнику, передал предложение, и лагерь отдал меня заводу.

Василий Иванович Лукаш препоручил меня старшему нормировщику. Меня сводили в слесарные мастерские, в механический цех, показали детали, познакомили с разного рода операциями, выдали справочник по нормированию, дали на пробу заполнить наряды и заключили: «Толк будет!»

Василия Ивановича Лукаша я про себя назвала: мужчина-мать!

Жизнь моя изменилась самым радикальным образом. Приходя вместе со всеми из зоны, я шла в контору. Дождь, снег, ветер были теперь за окном. Я училась какой-никакой, но специальности.

В конторе был репродуктор. Здесь ждали и слушали сводки Информбюро. Читали письма родных с фронта, рассказывали о «похоронках». И война заняла в сознании то место, какое она занимала в жизни всех людей страны.

В 1944 году в армию стали брать и тех, на кого была «броня». Мобилизовали и моего спасителя Лукаша.

Я стеснялась ему напомнить о себе. А тут, увидев меня возле мастерских, он сам подошел.

— Ухожу на фронт. Заместителя просил, чтобы вас держали на заводе. Так что не беспокойтесь. Все будет хорошо.

Будучи замороженной, я и Василию Ивановичу не выговорила того, что чувствовала, не сказала ему: «Вернитесь невредимым, хороший человек». Не сказав, всегда казнила себя потом за это.

Позже пришла повестка и его заместителю. Сдавая дела следующему, этот незнакомый человек не забыл ему передать просьбу Лукаша. Меня оставили на заводе. Долгий рабочий день меня не тяготил. Угнетала необходимость возвращаться в зону.

Как-то в кузнице меня застал гудок на обед. Все ушли, а я села в темный угол, чтобы съесть свой паек. На улице, за стеной кузницы, разговаривали мужчины:

—..А кто ее муж?

В первое же утро по прибытии в Беловодский лагерь перед выходом на работу нарядчик выкрикнул:

— Где здесь Петкевич?

Подошла к нему:

— Я.

— Идем, — сказал он заговорщицким тоном, пойдешь со мной сейчас в мужскую зону, там тебя твой мужик ждет. «Твой мужик, твоя баба» — терминология на этой колонне иной быть не могла. Сердце у меня упало. «Сейчас увижу Эрика. За то время, что моталась по совхозным колоннам, его перевели сюда…» Шла за нарядчиком ватными ногами, не успев привести себя хоть в какой-то порядок, страшась, что Эрик просто не узнает меня.

— Вон там, за хлеборезкой, он тебя ждет, — указал нарядчик на угол барака.

За хлеборезкой стоял незнакомый мужчина.

— А тот, кто спрашивал Петкевич? Где он?

— Я и спрашивал. Вчера вечером увидел, что вас привели этапом. Не узнаете меня?..

— А-а, вы?

…Узнала! Это тоже был один из новотроицких защитников.

— Меня зовут Петр Гордеев. Тогда не успели познакомиться. Помните?

— Конечно, помню. Но зачем вы так сказали нарядчику? Зачем вы так назвались?

— Ну а что такого? Я ж помочь хотел. Чудачка, — продолжил он, — я ведь не какая-нибудь шпана, все-таки — инженер-строитель. Ведь правда — хотел как лучше. Будут знать, что кто-то есть, приставать не станут.

Что-то еще говорил инженер-строитель Петр Гордеев, плоть от плоти лагерного опыта. Я его не слышала. С чувством острой, несказанной оскорбленное и обиды пыталась тогда понять логику его поступка.

Теперь, находясь в кузнице, я услышала, как он отвечал на кем-то заданный вопрос: «А кто ее муж?»

— Доктор. Эрик Андреевич. Я с ним на одной колонне был, — пояснял он. — Живет там с начальницей санчасти. Она ему обставила жизнь как надо. В сале недостатка нет. Даже шампанское ему в зону приносит.

«Шампанское, сало?» — успела я повторить про себя. И — задохнулась. Сильная боль привалила к стене, опрокинула навзничь и, наконец, дотоптала все то, что не было ни силой, ни глубиной, ни даже просто верностью мужа.

Как пожня, на которой выгорел остаток немудреного урожая прошлой жизни, я в беловодской кузнице осознала себя, наконец, бесповоротно и решительно одинокой.

В Беловодске нам выдали кое-какую одежду. Помимо телогрейки я получила хлопчатобумажные брюки и гимнастерку с настроченными на них пятью или шестью вопиюще разноцветными заплатами. На ноги «выписали» резиновые бутсы.

Баня на колонне означала выдачу двухлитрового ковша воды, которым надо было обойтись. Черные струи грязи стекали с каждого, кто пытался мыться. Как и большинство, я предпочитала малой порцией воды помыть только голову. Горячая, вынутая из дезкамеры одежда имитировала ощущение смены белья.

Трудно сказать, какое впечатление произвело появление в заводской конторе такого несуразного «субъекта», как я. В комнате сидели две учетчицы, паспортистка и работавшая на заводе семья эвакуированных ленинградцев: мать и две дочери. Старшая, Нирса, была моей сверстницей, до войны училась в Консерватории, была хороша собой и очень мне нравилась.

Настороженность, даже известная ощетиненность вольнонаемных сотрудников постепенно отступили, сменились расположением. С Нирсой мы подружились.

Однажды Нирса принесла на завод живую розу:

— Это — тебе!

Подарок не только растрогал — поразил. Мучительное ощущение несоответствия себя почитаемым ранее нормам мешало общению, перекрывало тогда пути к другим. Преподнесенная роза в известном смысле была равнозначна снятию «карантина».

Помог выйти из самозаточения и ссыльный Альфред Ричардович П. Величественный старик с белой ухоженной бородой часто заходил в контору. Мало с кем разговаривая, он усаживался на табуретку и подолгу молча смотрел на меня. Одно и то же происходило ежедневно.

— Тебе не страшно, что он… так? — шепотом спросила как-то Нирса.

— Ничуть.

Мне было хорошо. На меня нисходил покой, когда этот старый человек находился рядом. Может, только один вид красивой старости приносил лечебное успокоение? Наверное, я кого-то напоминала ему. Иногда казалось, что, несмотря на разницу в возрасте (лет в пятьдесят), мы одинаково тоскуем о чем-то безвозвратно ушедшем.

Однажды Альфред Ричардович, приурочив свой приход к обеденному перерыву, принес пол-литровую бутылку патоки и сушеный урюк.

— Эту роскошь прислали мои дети. Вы не откажетесь разделить это со мной? — спросил он церемонно и едва ли не робко.

Жизнь будто говорила: «Я сама себя творю. А ты смотри, вбирай». И она раскатывала себя во всю неприглядную, но загадочную ширь и с изнанки, и снаружи.

Обходя мастерские, зону оцепления, я видела голодных и сытых, в лохмотьях и неплохо сшитых бушлатах русских и киргизов. Люди дробили камень, клали кирпичи, замешивали цемент, тесали бревна. Были заняты подневольным трудом. Ритмом, ладом строительства сами каким-то чудом помогали себе. И я пропитывалась каждой подробностью: патокой, розой, словом и поступком встреченного человека. Ничего не роняя, протаптывала свою тропу.

В тот период в Беловодском лагере находилось много поляков. По их рассказам, им предлагали «принять советское подданство»; они отказывались, их свозили в лагеря.

Поскольку я здесь была единственной женщиной-полькой, они, поукоряв за незнание языка, объявили меня все-таки «своей», называли «пани Тамара».

Встреча с ними многое открыла, немало дала.

Они лагерь всерьез не принимали. Видели в нем стремление попугать их. Безоговорочно веровали, что их правительство в обиду никого из них не даст и вот-вот вызволит отсюда. «К Рождеству будем дома!» — уверяли они. И, когда Рождество проходило, улыбались: «Ну, значит, к Пасхе!» Проходила Пасха: «Так уж к ноябрю наверняка…»

Они держались друг друга. Не теряли чувства юмора. Я, кажется, впервые улыбнулась, когда смешливый, знавший русский язык поляк на вопрос одного из членов приехавшей комиссии: «Кем вы работаете?» — ответил: «Паровозом».

— Не понимаю, — уязвленно ответил тот, — поясните. Поляк, ничуть не смутившись, иронически дообъяснил:

— Пру вагонетку с камнем. Вместо паровоза. Та-ак!

Поляк Генрих, тоже неплохо говоривший по-русски, ведал на родине лесничеством, что вполне вязалось с его обликом. Крупный, добродушный увалень был похож на «Потапыча».

— В чем надо помочь? — иногда спрашивал он.

— Вы тоже верите в скорое освобождение? — поинтересовалась я.

— Иначе никак не можно! — расплылся он в улыбке. Понять природу их уверенности и оптимизма было выше моих сил.

Мы покорно ели то, что нам давали. Они возмутились:

— Или добавляйте, или не будем работать.

Им разрешили прикупать кукурузную кашу в заводской столовой. Нам — нет.

Заслышав, как они смеются, острят, я думала про себе: «Кроме страха, безнадежности, страдания есть разве что-то еще? Почему мне это недоступно?» Впрочем, я совершенно серьезно считала: без прикрас, такими, как есть, лагерь и жизнь понимаю теперь я! Они — легкомысленны. А может даже, не умны. И никуда-то их не отпустят! Им здесь сидеть и сидеть!

Нет, они все понимали как надо. За их спиной был опыт естественной жизни. За мной?.. Разве определишь, что было в практике моей жизни?

Между тем моя работа «под крышей» в качестве нормировщицы закончилась так же внезапно, как и началась. И не по вине завода. Меня подозвал заключенный инженер Шавлов, взял за руки и высокопарно произнес:

— Гляжу на свои и на ваши руки, и передо мной встает вся трагедия нашей жизни! Если бы вы знали, как мне вас жаль!

— Почему жаль?

— Как, вы не слышали? Есть приказ: всех заключенных с завода отозвать. Очередная кампания по усилению режима.

— Давай опять ко мне в бригаду, — ободряюще предложил Гриша Батурин.

— Спасибо, Гриша.

Бригада Батурина работала в карьере. Надо было накайлить гравий, погрузить и, став «паровозом», доставить его на завод.

В вечерние, послерабочие часы звякнут пустые баки, которые дежурные уносят из зоны после ужина, смолкнет перекличка охраны на вышках и как будто выдается часок для себя. Работяги выползают из барака, усаживаются вдоль стен, впадают в забытье, «отходят». Прислонившись к стене барака, вытягивала ноги и я. Нагретая за день земля отдавала натруженному телу тепло, утишала ноющую боль.

Небо понемному темнело. Над степью — океан воздуха. Он активно, почти осмысленно вибрировал, перемешивая разной степени нагретости слои. Можно было неотрывно глядеть на его неугомонность. Каким-то образом это заменяло движение мысли. С земли поднимался пар. Пахло дальними степными пожарами.

Отвлек крик: «Этап идет!» У зоны начала собираться толпа. Всегда много таких, кто чего-то ждет.

Здесь и вправду случались разные встречи. Прокурор или следователь не раз оказывался за проволокой вместе с тем, кого недавно засадил сюда. Лагерники мгновенно узнавали об этом. Пристально следили за тем, как будут развиваться отношения двоих. Подсознание нацеленно ожидало драматического исхода. Но время откорректировало «поединки чести». Став коллегой заключенного, следователь, бывало, пытался оправдаться перед бывшим подследственным; желание отомстить утрачивало силу и смысл. В критических же ситуациях вмешивалось начальство, отправляя одного из двоих в другой лагерь.

В тот весенний вечер подходивший к зоне этап бурно приветствовали поляки. Они узнавали соотечественников и знакомых. Срывая с головы свои кепи, подбрасывали их вверх.

Одного из прибывших прямо от вахты повели в изолятор. Утром следующего дня, когда мы пришли на работу, Генрих шепнул:

— Вчера, пани Тамара, этапом привели Бенюша. Это плохо.

— А кто он такой?

— О-о! Бенюш — государственного ума человек и… немножко мой друг.

Именно его сразу поместили в карцер.

Для поляков Бенюш, видимо, был арбитром не только в политических спорах. Они часто «схватывались», он постоянно их усмирял.

Я увидела его на территории завода дня через три. Во время обеденного перерыва они с Генрихом подошли ко мне. В таком же военном френче и кепи, как и большинство поляков, худощавый, подтянутый человек лет сорока по-русски сказал: «Я уже очень знаком с вами, пани Тамара? Так?» И представился сам: «Юзеф».

Как и все поляки, на лагерь он смотрел как на временный казус. Истинный характер этого человека был хорошо запрятан за насмешливостью. По отношению ко мне определился тон поддразнивания, шутки и внимания.

— Как же вы будете в Варшаве обходиться без польского языка? — смеялся Бенюш. — Начнем учить его? А как пани попала сюда? Не пошла на демонстрацию Первого мая? Или она — диверсант?

— А у пани Тамары были красивые платья? — спросили однажды два друга.

— Были.

— На них вместо цветов был комбайн или трактор?

Я охотно поддерживала иронический тон, тем более что в самом деле носила когда-то платье из ткани с проштампованными тракторами.

Мне отдавали дань, когда разговор заходил о литературе.

— У нас мало женщин, которые бы столько читали, — сказал Бенюш однажды.

И это помогало. Было важно. Бенюш отчитывал меня за «непротивление».

— Так себя вести не можно. Смирение — не есть лучший способ жить.

Оба друга работали в зоне оцепления. Я же попадала на завод, когда бригада из карьера пригоняла вагонетки с гравием. Если они не были заняты, встречали, чтобы помочь.

Несколько дождливых дней превратили глинистую почву в месиво. Как я ни старалась удержать на ногах свои трухлявые бутсы, одну из них глина «отчавкала». Наезжающие сзади вагонетки не позволяли остановиться. Путь пришлось продолжать одной ногой в обувке, другой — без нее. При мысли, что опекуны могут стать свидетелями подобной неловкости, я сильно нервничала. Они как раз и подошли. Бенюш налетел на конвоира и, понятно, потерпел афронт. Башмак к следующему рейсу где-то раздобыли. Но теоретизировать на эту тему никто уже не хотел.

— А знаете ли вы вообще, что такое жизнь? — меня как-то спросили они.

Я приняла вопрос серьезно:

— Знаю.

Наперебой они рассказывали про охоту, приемы, рождественские праздники, театральный и концертный залы, езду на лошадях, схватки, споры до утра, про то, как приятно в магазинах покупать для любимой женщины конверт с кружевным бельем. От их воспоминаний оставалось чувство сверкающих, стремительных изгибов.

— Жизнь, пани, вещь замечательная. О-о-о!

В полновесности их подачи слово «жизнь» имело самозащищающий смысл. Оттесняя в сторону свои неуклюжие представления, я замолкала.

На работу все заключенные приходили с собственными котелками, привязав их веревкой к поясу поверх телогрейки. У обоих друзей были аккуратные, с вогнутым боком военные котелки. И, стыдясь своего проржавленного, круглого, жестяного, получив обед, я отходила как можно дальше, чтобы пообедать в одиночку. Бенюш разгадал маневр. Был предложен сговор: обедать, ходить на работу и в зону вместе, называться, «как у вас принято: колхоз!».

Если удавалось прикупить дополнительно порцию кукурузной каши, Бенюш расшлепывал ее в три наши котелка, невзирая на мои отнекивания и смущение.

В отстроенном корпусе завода прорвало как-то трубы. Согнали всех. Ведрами, ковшами, чем попало, мы вычерпывали воду. Промокли все до нитки. Некстати похолодало. После аврала торопливо строились, чтобы скорее попасть в барак. Прихваченная весенним морозцем одежда напоминала гремучую кору. Нас пересчитывали раз, другой. Потом опять и опять…

— Побег! — пронеслось по рядам. — Побег! — Какой-то смельчак решился.

Дополнительно вызванный конвой, «прочищал» завод, трубы, котлы, закутки. Было ясно: пока беглеца не найдут, нам не видать барака. Продрогшие, мы переминались с ноги на ногу, подпрыгивали. Пытаясь согреться, мужчины тузили друг друга.

Стемнело. Высыпали звезды. Подошедший Генрих сказал:

— Вы совсем замерзли. Есть у вас игра, когда бегут парами. Как она называется?

— «Горелки».

— А приговорка какая?

— «Гори, гори ясно, чтобы не погасло, глянь на небо, птички летят, колокольчики звенят, раз, два, три, последняя пара, беги!»

— И пани Тамара в белом платье и в беленьких туфельках мчится, а я ее догоняю, — подхватил Генрих. — Смотрите, в-о-о-он моя любимая звездочка — Вега. Когда нас освободят, обещайте, глядя на нее, вспоминать меня.

В который раз прочесывали территорию, а беглеца не находили. Вконец окоченевших, наконец, построили и повели в зону. Бенюша рядом не оказалось. Посмотрела влево, вправо, увидела, помахала ему рукой, но он не ответил. Не стал он рядом в строй и утром следующего дня. Подошел только вечером, когда строились после работы.

— С Генрихом теперь раздружусь. Вчера приревновал вас к нему. Мне раньше это чувство было незнакомо.

Смущение от слова «приревновал» на какое-то мгновение заслонило безобразие лагеря. Но застреленный беглец, лежавший у вахты ногами в канаву, молодым лицом к нам, тут же вернул к реальности. Этой картины ничто не могло перевесить: убитый протест, расстрелянный порыв к свободе. В назидание! Нам!

Когда мы рано утром приходили на завод, выпадали три, четыре особенные минуты. Возле сарая, в котором мы получали инструмент, ручками вверх стояли не разобранные работягами, облепленные комьями глины тачки. Стоило сесть в такую тачку, откинувшись спиной к ее дну, можно было вообразить себя сидящей в шезлонге.

Горы Алатау были из трех предгорий. Первое сплошь покрыто алыми тюльпанами, за ними виднелся коричневый земляной перевал. Венчало их причудливое скопление ледяных вершин. Ежась от холода- и свежести, я старалась захватить миг, когда солнце начинало румянить лед.

Бригаду Батурина перевели работать на камнедробилку, находившуюся на территории завода. Это было чуть легче.

Как-то я несла из мастерской болты. Не увидев висящих знаков предостережения, хотела пройти по прямой через донельзя захламленный участок, но услышала крик: «Стой!» — сопровождаемый смачным ругательством. Осмотрелась. Крик относился ко мне. Невдалеке еще дергалась наступившая на оголенные электрические провода лошадь.

Я растерялась. Не знала, что предпринять. Перешагивая, перескакивая через провода, ко мне пробирался Бенюш. Подхватив на руки, вынес меня из смертельно опасной зоны.

Поздно вечером, лежа в бараке на нарах, я пыталась осознать смутное беспокойство, не оставлявшее меня весь этот день.

В какое-то мгновение, когда Бенюш меня выносил, крепко прижав к себе, я почувствовала… вспомнила… у меня есть грудь… Это что-то напоминало… Я — женщина? Это — неловко, неудобно… Это не нужно… «Забудьте, что вы женщина», — вкореняла в меня «каракулевая» дама. Как хорошо они владели грамотой уничтожения! Какой огромный был накоплен опыт, и как самовластно они распоряжались не только судьбой, но и природой человека! Я — «забыла»!

Опять лили дожди. Мы вязли в грязи на работе и в бараке, куда с улицы так незапретно стекала грязь.

Ночью меня кто-то несколько раз толкнул:

— Выйди, тебя там зовут.

По прохудившейся крыше барака стучал дождь. Под жестяными покрышками фонарей тускло светили электрические лампочки. Бегавшая вдоль запретной зоны лаяла, гремела цепью собака. С мужской стороны лагеря меня называли по имени. Я еле-еле различала за нейтральной полосой и за двойным проволочным заграждением худощавого, с седеющими висками ироничного человека.

— Это я вызвал вас, я, — расслышала я сквозь шум дождя голос Бенюша. — Меня увозят. Надо прощаться.

«Увозят? Ночью? Это на расстрел», — внятно ударило мне в голову.

— Ухожу на волю! — продолжал он. — Слышите?

«Какую волю? Ах Боже мой! Он ничего не понимает! Не знает, что ночами увозят на расстрел?»

— Я слышу вас, слышу, — пыталась я что-то ответить.

— Вы драгоценны мне. Я не думал, что нас увезут внезапно. Прощайте. Хочу на память оставить вам свой котелок. Бросаю. Ловите.

Через проволочные ряды перелетел и плюхнулся в лужу его военный котелок.

С вышки закричали: «Кто там? Кто?» Охрана забеспокоилась. Луч прожектора начал шарить вдоль проволоки.

— Мы можем не встретиться… Целую ваши руки. И да хранит вас Бог! — торопился закончить Бенюш.

Заразительна и велика была вера в то, что его ждет освобождение. Кто же прав? Я с пещерным багажом сознания, не ведающая, что такое защитительный закон и право, или дай Бог — он?

Я прижала грязный котелок к груди и поместила в душу слова: «И да хранит вас Бог!»

Первой сформированной тогда в СССР польской дивизии было присвоено имя Тадеуша Костюшко. Собранных ночью поляков привели в Беловодский военкомат для зачисления в эту дивизию. Они ее «своей» не признавали. Бенюш в категорической форме отказался принять предложение. За ним отказались и остальные. Притом что все они просились на фронт.

Через несколько дней отправили всех оставшихся поляков.

— Что, осиротели? — спрашивали меня. — Заступников теперь нема?

— Нема! Осиротела.

Но я немало приобрела. Раз и навсегда осталась озадаченной непререкаемой верой поляков в свое правительство, верой в то, что они не забыты им. Ведь сама я искренне считала, что связь между отдельным человеком и правительством страны, в которой он живет, имеет одно состояние — борьбы с человеком. Поляки не- были униженными и не собирались постигать этого уродливого состояния. Более того, они не отказались от личного права на выбор, в какой армии хотят служить, а в какой — нет.

Я запомнила их джентльменство (смешное нынче слово): то, как до костей промерзший человек умеет вместо ругани различить на небосклоне любимую с детства звездочку; не забывала их умения засветить подлую некрасивость жизни духовными словами: «И да хранит вас Бог!»

В лагере все то же: подъем, команда «стройся», выход на работу, натужные усилия выработать рабочую пайку хлеба. И вдруг обращение поистине странное.

Бригадир Гриша Батурин заставил пережить своеобразного рода потрясение. Занятный мужичок глянул однажды своими хитрющими глазками и тонким голосом произнес:

— Чего хотел сказать… Не знаю вот, как!

— Говорите, Гриша, что такое? — испугалась я.

— Вы грамотная, интеллигентная там и прочее… Мне газета попалась, там рассказ напечатан, сильно за душу берет. Взяли бы прочли в клубе для всех!

Что это он? Какая чушь? Рассказ, клуб, сцена?

Газету все-таки взяла. Прочла: Елена Кононенко, «Жена». Ранило фронтовика. Остался без обеих ног. Из госпиталя написал жене письмо: если захочет увидеть его «таким», то он приедет и будет ждать ее на вокзале. Женщина в назначенное время, не чуя под ногами земли, бежит к станции. Увидев «обрубок» когда-то любимого мужа, останавливается как вкопанная. Муж видит, как она ошеломлена. Хочет отковылять обратно. Но через минуту жена с криком муки, жалости и боли: «Се-ре-жа!» — бросается к изуродованному войной мужу, припадает к нему.

Рассказ задел. Принимая чужую боль, мы начинаем жить истиннее. Память у меня была счастливой: прочла раз, другой — все запомнила. Никогда ничего не читая со сцены, ответила бригадиру:

— Я выучила, Гриша.

— Так я ж знал! Василий на баяне сыграет. А вы после. Узнав, что я «выйду на сцену», две или три женщины подошли ко мне в бараке:

— Хотите надеть мое платье? Посмотрите, может, мое?

Надела. Причесалась. Волновалась до дурноты. В маленьком клубе народу набилось битком. Крик женщины из рассказа вошел в меня, стал сильнее собственных страданий. Я слышала его по ночам. В нем выразилось все глубинное, чем были пропитаны поры войны и лагерей, когда, кроме как вывернуть себя наизнанку, выхода не существовало. Ослепленная болью рассказа, я и читала. Не помню, как…

Плакал бригадир Гриша Батурин, плакала «шалашовка», выручившая меня, плакали мужчины — ИТР, голодные, в рваной спецодежде работяги, заполнившие тогда этот зал «с кулачок».

Чувство счастья? Возможно ли так назвать то, что было тогда со мной? И этот Гриша, отыскавший мне применение несколько иное, чем советский суд?

Ко мне изменилось отношение. Да и сама я стала в чем-то иной, будто что-то про себя вспомнила.

Начальник лагеря, периодически обходивший колонну, построенную к отправке на работу, вдруг остановился возле меня:

— Новенькая?

— Нет, — ответил за меня болгарин-прораб, — я вам о ней говорил: работала нормировщицей на заводе.

— Нам самим нормировщики нужны! — оборвал его начальник и обратился ко мне «с претензией»: — Почему я раньше не видел вас?

В тот же день меня назначили нормировать земляные работы. «Милость» подавила. Нормировать труд заключенных значило определять норму хлеба таким же, как я!

Перед первой разнарядкой зуб на зуб не попадал. За столом сидели бывалые дяди-уголовники, хваткие, неуступчивые люди. Меня косо разглядывали: как следует толковать «маневр» начальства?

Я замеряла метры нарытых траншей, кюветов, котлованов. У меня получалась одна цифра, в нарядах бригадиров — другая, превосходящая мой замер в несколько раз. Недавно так же поступала я сама, «побрызгивая» в Джангиджире волокно.

И, вопреки своему желанию и в соответствии с ним, я стала подписывать «туфту», заявив отнюдь не сентиментальным дядям, что «должна быть в курсе всех приписок». Трусила, терялась, но старалась держаться. Мечтала, чтобы меня вернули в бригаду Батурина на общие работы.

Когда через несколько дней нагрянули с проверкой, все завершил приказ по лагерю: «Нормировщицу такую-то посадить в изолятор на штрафной паек». Я обрадовалась: снимут! Не сняли!

Как пострадавшей за «общее дело», мне в изолятор передали пайку хлеба. Акциям такого рода, как и приветствиям «блатнячек», недавно подгонявших меня матом, а теперь кивающим: «Нормировщица, привет!» — я уже знала цену. И все-таки для «оптимистической гипотезы» существования и отсюда бережно выбирала крохи миролюбия.

В бараке ко мне отношение тоже изменилось. Особое внимание стала проявлять Женя Ш., сидевшая по одной из бытовых статей.

— Сиди, не вставай, я тебе принесу ужин.

— Я сама, Женя, не надо, спасибо.

— Чего ты все «спасибо» да «сама», надо помогать друг другу. Можем вместе в этап попасть. Ты красивая, но тряпок у тебя нет. А у меня навалом. Дам тебе надеть. На тебя кто-нибудь из начальства глаз положит, ты меня тоже не забудешь. Ладно?


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>