Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания 19 страница



Женщину искали несколько дней. В тайге имелись посты. В вырытых землянках таились вохровцы. Примерно через неделю в середине дня вдруг замолчали пилы и топоры. Из леса вышли трое оперативников. Впереди шло нечто ступающее. Она! Вместо одежды на ней болтались одни лохмотья. Лицо было превращено в красный, вспухший блин. Изъеденная в кровь москитами, она остановилась, обвиснув на собственном скелете, безразличная ко всему окружающему.

И вместо жалости и сострадания из нутра таких же заключенных, как она, вырвалась безудержная злоба. Это был до предела разогретый психоз. В измученную женщину летели чурки, камни и грязные слова. Неделю скрученные жестким режимом люди мстили не лагерному начальству, а ей. Расправлявшиеся с самой несчастной из всех были так страшны, что ум заходил за разум. Агрессия обезумевшей массы людей — зрелище нестерпимое.

Ни оперативники, отыскавшие беглянку, ни конвой, усевшийся перекурить, не пытались усмирить сорвавшихся с цепи людей.

Но вот злоба иссякла. Так же внезапно, как и вспыхнула. Кого-то остановили, кто-то опомнился сам.

Женщина лежала на земле. К ней подойти не разрешили. Что пережила она в эти семь дней, блуждая по тайге, пытаясь из нее выбраться, сжевывая коренья и ягоды, осталось известным только ей и Богу. Одни говорили, что ей дали дополнительный срок; другие, что она не выдержала следствия и умерла.

Если ее девочки живы, они, понятно, и не ведают о пережитом их матерью во имя любви к ним.

Мысль о побеге приходила в голову, наверное, каждому. Как фантазия томила и меня. Свергнув власть воспитанности, разума, все клетки вдруг начинали вопить: «Хочу домой, до-мой хочу!» Но убеждение, что от НКВД скрыться невозможно, стирало эту идею, как мел с доски. Да и куда бежать? К кому? Никакого дома у меня на всей этой земле не существовало.

Нежданно-негаданно на колонне появилось новое лицо. Врач. Петра Поликарповича Широчинского привели сюда небольшим местным этапом как «штрафника». На злосчастный «Светик», оказывается, ссылали. Отсидевший из десяти лет срока шесть, в своем почтенном возрасте сохранивший следы былой барственности, велеречивости, доктор выглядел здесь белой вороной. Тем же самым он объяснил и причину ссылки: «Одним своим видом я действовал на нервы начальнику прежней колонны». Слишком много всюду определял мотив все той же «классовой ненависти».



Обстоятельством прибытия Петра Поликарповича на колонну Судьба мне, как говорят в подобных случаях, «подложила руки».

Осмотрев мои раны на ногах, он поднял брови и сказал:

— Нам с вами, деточка, во что бы то ни стало надо поправляться.

История с освобождением повторилась «от» и «до». Петр Поликарпович освобождал, Васильев — гнал на работу. Доктор пытался противостоять. Как-то попросил задержаться после приема, поставил скамеечку под больные ноги и рассказал о себе, о лагере.

От него я узнала, что наш лагерь называется Северным-Железнодорожным, что дальше к северу располагаются: Устьвымский, Абезьский, Интинский, Воркутинский и другие лагеря. Он же объяснил структурное деление лагеря на лагпункты, которые группируются в отделения. Мы, например, принадлежали к Урдомскому отделению. Но более всего меня поразил рассказ о том, что есть, оказывается, колонны, на которых много интеллигенции и почти нет уголовников.

Чаще других в рассказах Петра Поликарповича мелькало имя Тамары Григорьевны Цулукидзе, заслуженной артистки Грузии.

— На колонне «Протока» Тамара Григорьевна, — рассказывал он, — создала театр кукол. Изумительная актриса, женщина редкостного обаяния и изящества. Хорошо бы вам с ней встретиться! А знаете, верю — встретитесь!

Желание Петра Поликарповича всеми силами ободрить меня трогало. К тому же опальный доктор был не только прекраснодушным мечтателем. Он добился невероятного: моего перевода в бригаду, работавшую на огородах.

Вместе с такими же заморенными женщинами я теперь старательно выполняла задания агронома Зайцева.

В обеденный перерыв бригада грелась у костра. К Зайцеву прибегала вольнонаемная девушка-агроном, приехавшая работать на Север. Опытные женщины говорили, что они друг друга любят, и ворчали:

— Чего на рожон лезут? Ведь при конвое! Прятались бы хоть как-то!

Если бы знать, как близко, лицом к лицу сведет меня судьба с трагическим исходом этой любви, я бы тогда зорче всмотрелась в этих влюбленных. Вольная и заключенный? Противозаконно! Наказуемо!

Мой перевод с лесоповала в огородную бригаду сильно ущемил самолюбие Васильева. Как бывший руководящий работник он мог уступить все, кроме страсти властвовать. По его распоряжению меня теперь дополнительно определили в бригаду пожарников. После полного рабочего дня я была отныне обязана дежурить по зоне с 12 до 2 часов ночи. Сон, таким образом, уворовывался и разбивался. Как заведенный механизм, проспав с 10 вечера до 12 ночи, я поднималась на ночное дежурство. Обходя колонну, «берегла» лагерные строения от пожара.

Заключенные спали. Лаяли овчарки. Менялся на вышках караул. Гудела, почти выла за забором от ветра стена высоченных угрюмых елей. Мне начинало казаться, что я существую в доисторический период, что на земле, кроме собак и вохры, больше никого и ничего нет и еще не было…

Едва мы вернулись с работы, как нас стали подгонять:

— Быстро ужинать! И всем в медпункт на комиссовку!

— Что такое комиссовка? — поинтересовалась я.

Объяснили, что приехала врачебная комиссия, будут всех осматривать, больных отправят в лазарет.

В медпункте я застала длиннющий хвост. Увидев приехавших проводить комиссовку врачей, подумала: «Есть еще на свете такие лица? Надо же!»

Когда подошла моя очередь, Петр Поликарпович указал врачам на меня:

— Я вам о ней говорил.

Улыбчивый, со светлыми глазами на привлекательном, подвижном лице врач повернулся в мою сторону:

— Пройдите за ширму. Разбинтуйте ноги. Разденьтесь. Бросив на секунду выслушивать меня, спросил:

— В формуляре написано, что вы учились в институте иностранных языков, а потом в медицинском?

Спросил, знаю ли я английский язык. Умею ли говорить? Я от волнения смогла вспомнить только одно английское слов «a little»— немного.

— Цинга! Госпитализация! — заключил после осмотра врач. Прикрыв глаза, довольный Петр Поликарпович ободряюще кивнул мне головой. И казалось, что происходит нечто справедливое, хорошее, но будто в театре, и я — бесправный статист в спектакле. Госпитализация? Неужели это означает, что меня положат в больницу? Даже мысль об этом казалась неправдоподобной.

После комиссовки на колонне все угомонилось. Подошло мое время заступать на пожарное дежурство. Сделав один круг по зоне, я поравнялась с медпунктом, когда там скрипнула дверь и двое приезжих врачей вышли на крыльцо. Один из них закурил, другой запел: «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают…» Прислонившись к углу соседнего барака, я слушала незнакомую тогда песню и… плакала. Один из врачей сошел с крыльца и направился прямо ко мне:

— А я думаю: чей это платок белеет? Разве вам разрешено так поздно ходить по зоне?

— Я не хожу. Я дежурю.

— Как дежурите? Вам надо лежать. Вы тяжело больны. Комиссовавший меня врач неожиданно взял мои руки и, наклонившись, поцеловал их. Господи Иисусе! Мир перевернулся! Что это? Вольный человек целует мне руки? Я совсем одичала. Я в самом деле давно уже не знала, кто я… какая… зачем?

— Доктор П. хотел вас забрать к себе в лазарет. А я вас не отдал ему. Переедете в Урдому. У нас есть электрический свет, есть книги. Подлечим вас, и все у вас будет хорошо, — не то говорил, не то гипнотизировал меня похожими на небылицы представлениями доктор.

Как могло произойти, чтобы врач, которого я несколько часов назад совсем не знала, говорил мне такие человеческие, такие сами по себе целительные слова? Но потому, что говорил их вольный человек, это не столько радовало, сколько ранило и оглушало. Я опиралась рукой о стену барака, боясь лишиться чувств от волнения, от явившихся вдруг надежд.

Врачи на следующий день уехали, и жизнь на колонне пошла своим чередом.

— Как фамилия этого доктора? — спросила я Петра Поликарповича.

— Того, кто вас комиссовал? Бахарев! Все, все! Считайте, что вы уже в лазарете, — заверял меня довольный ходом дела Петр Поликарпович.

Надежда попасть в лазарет, вырваться отсюда стала буквально сводить с ума. Хотелось знать, дождусь ли я отправки, дотяну ли до нее. Одни говорили: придется ждать неделю, другие — две, три, а то и месяц.

Я чего-то очень испугалась, когда ко мне вдруг подошел экономист колонны. Он был из крымских татар, сидевших по 58-й статье.

— Хочу с вами поговорить. Вы меня знаете? — спросил он. — Меня зовут Рашид.

Весь обслуживающий персонал колонны был для меня на одно лицо. Видела, наверное, но не знала.

То, что он начал «излагать», показалось в тот момент изуверским нападением на едва забрезжившую веру в то, что судьба наконец сжалилась надо мной. Он сказал, что в списках на этап в лазарет видел мою фамилию, что ему понятно: для меня это единственный выход, но… но он все равно не хочет, чтобы я туда ехала; что давно хотел мне чем-нибудь помочь, но Васильев на колонне — сила; что я даже представить себе не могу, сколько потребовалось хитрости от него и доктора Петра Поликарповича, чтобы перевести меня с лесоповала в огородную бригаду; что я ему нравлюсь, потому что я — чистый человек, а они, татары, это ценят; что он не говорил мне этого, поскольку боялся, что я приму его за второго Васильева, а сейчас торопится остеречь меня: ехать к Бахареву в лазарет я не должна.

— Этот доктор не оставит вас в покое. Он — бабник! Взыскующий за все внутренний переводчик выбрал и перевел главное: «Чудес на свете не бывает. Слышала? Ты предупреждена. Ты знаешь». Но Боже мой, зачем мне это знать? Чтобы пойти и сказать: вычеркните меня из списка! Я отказываюсь ехать в лазарет! Добровольно остаюсь на «Светике»?

В Беловодске Бенюш корил меня за «безропотную стойкость», как он называл это. Но вот сейчас, осознав собственную неспособность к «борьбе за существование», на краю буквальной гибели, на границе, где жизнь и смерть были друг к другу впритык, мой «ропот» выразился в желании во что бы то ни стало вырваться оттуда, где осуществлялось обещание «сгноить»! Это «вырваться» было позывными воли к жизни. Как раз сюда этот человек нанес свой неожиданный удар. И я отвернулась от него.

Не просто было подойти к Петру Поликарповичу и спросить:

— А что собой представляет доктор Бахарев?

— Какое это имеет значение? Вы отдаете себе отчет, какой конец вас ожидает здесь? — сердито ответил он.

— Но все-таки, что он за человек?

— Ну, я знаю, знаю, о чем вы спрашиваете. Да, говорят, он любит женщин. Но я ему все объяснил про вас. Он не посмееет с вами вести себя неподобающим образом. Вам надо срочно выбираться отсюда. Вы уже инвалид!

Как жадно я схватилась за довод: инвалид? Действительно, с чего я взяла, что могу оказаться предметом его поползновений? Какой я вообще «предмет»? С чего это пришло на ум тому экономисту и теперь мне? Такая доходяга! Только вырваться, только убраться отсюда…

«Господи, что со мной будет?» — замирала я, слушая, как вошедший через несколько дней в барак нарядчик зачитывал фамилии назначенных в лазаретный этап.

Меня в списке не оказалось.

А разве я не знала, что будет именно так? Знала! Просто боялась думать об этом. Ведь Васильев еще не довел дело до конца! Он — доведет!

Попрощавшись с Тамарой Тимофеечевой, которую увозили в лазарет, я потащилась к вахте. Присела на бревна. С убийственно хозяйским спокойствием Васильев провожал уходящих за зону людей. Этап ушел, Я осталась сидеть на бревнах. Ветер ударял в спину, подбираясь под воротник гнилой телогрейки, утаскивал то малое тепло, что было накоплено под нею.

Завтра тот же портяночный дух, пожарное дежурство, черная пропасть сна, похожего на смерть, и само дыхание этой смерти.

Хоронясь и прячась, Петр Поликарпович упрашивал кого-то из вольных позвонить в отделение, узнать, возможно ли что-то поправить. Позже он рассказал, что доктор Бахарев предпринял еще одну попытку вызволить меня отсюда, будто бы в связи с этим зачем-то порвал мой формуляр и у него из-за этого неприятности. Все это плохо задерживалось в памяти, поскольку в какое-то «еще» и «опять» верить было наивно и глупо.

Мое присутствие в жизни ничем не было засвидетельствовано. Разве только фамилией в лагерных списках и сочувствием двух-трех людей.

Что-то еще фиксирующей частью сознания я тем более была поражена, когда спустя пару недель за мной, совсем уже потухшей, прибежали в барак.

— Быстро! Скорей с вещами на вахту!

— Клятву нашу помню! Но если не увидимся, никогда тебя не забуду! — сумела я сказать Наташе.

— Молодец Бахарев! Какой молодец! — восхищенно повторял и повторял Петр Поликарпович.

Как талантливо надо было уметь жалеть внутри самой этой жизни умирающего человека, чтобы приложить столько сил для моего спасения, сколько их потратил Петр Поликарпович.

«Это все вы сделали, дорогой Петр Поликарпович, все вы!» — хотела я поблагодарить доктора, но у меня на это не хватило сил.

— Мы еще встретимся и, увидите, будем вспоминать все это, как гнусный и скверный анекдот, — сказал он как-то.

Лагерь и колонна «Светик» посрамили его оптимизм. Мы не увиделись! Не дождавшись освобождения, на той же проклятой колонне умер хороший человек — доктор Петр Поликарпович Широчинский.

Я еще оглядывалась: вдруг откуда-то вынырнет Васильев и крикнет: «Назад!» Но вот дверь вахты с силой шваркиула и бревенчатый частокол скрыл от меня оставшихся в зоне.

Доктор Бахарев, умудрившийся сверхмыслимым образом выслать за мной специального конвоира, представлялся мне теперь магом и чародеем.

Конвоир попался веселый. За то, что я едва передвигала ноги, прозвал меня «старушенцией», торопил, чтобы успеть к проходящему поезду. При нашем появлении пассажиры плацкартного вагона насторожились. А когда одна из женщин обратилась к конвоиру: «А можно ли ее чайком угостить?» — и тот ответил: «Можно, мать, можно», в этой людской тесноте я со всей полнотой ощутила беспредельность российского сумбура и сердобольности.

Вдоль железной дороги от станции Урдома до колонны мы прошли чуть больше километра. Сама колонна располагалась на пригорке и потому была почти вся на виду. Во всяком случае, по высившимся поверх забора крышам можно было составить представление о количестве лагерных построек.

Конвоир довел меня до вахты и «сдал». Я уже собиралась войти в зону, но оттуда стремительными шагами вышла женщина. Во взгляде были дежурная подозрительность и какое-то заведомое недружелюбие. Черными глазами она буквально ожгла меня.

Конвоир и дежурный переглянулись, и мое радужное настроение улетучилось. Проученная «покупочным» осмотром вольных окололагерных женщин, я уже знала, чем это бывает чревато.

Колонна выглядела чистенько. От одного корпуса к другому вели аккуратные дорожки. Мне указали дорогу к бане. За несколько минут до нашего прихода в зону пропустили небольшой этап. «Хвост» его был ориентиром.

В предбанном помещении с прибывшими разбирался молодой красивый доктор — Евгений Львович Петцгольд. Сюда же буквально через несколько минут заскочил главный врач урдомского лазарета Бахарев.

Оглядев поступивших больных, он вскользь бросил мне:

— А-а, приехали, наконец?

Быстро расшвыряв формуляры на стопки, он распорядился, кого куда отправить. Я попала в группу хирургических больных.

В шестиместной палате стояла свободная кровать. Подушка, одеяло и комплект белья не то что изумили, а даже озадачили. В переходе от безобразного к более или менее нормальному есть что-то безысходно горестное и обидное.

Полтора года я существовала в бараках при коптилке. А тут вечером и в самом деле зажглась электрическая лампочка.

Отвернувшись к стене, не шевелясь, я лежала в чистой постели почти без мыслей. Когда в палату открывали дверь, все еще пугалась — вдруг за мной: «Это еще что? Марш на „Светик“!»

Мне предписали постельный режим. Поднималась я только на перевязки и в столовую. Лишь очутившись на больничной койке, я сама поняла, как тяжело больна. На «Светике» было не до того, чтобы рассмотреть свои раны. Здесь во время перевязок я увидела, что ноги изъязвлены до самой кости. Десны были распухшими, язык — толстым, постоянно мучил внутренний холод.

Прошло немало времени, прежде чем я смогла что-то понять, если и не про лазарет в целом, то хотя бы про корпус-барак, в котором лежала. К нему была пристроена операционная. Для вольнонаемных имелось родильное отделение. В самом лазаретном бараке было десять палат, до отказа заполненных больными с переломами, увечьями, флегмонами и прочими болезнями.

Столовая и кухня находились тут же, в бараке. Пищу готовили две добросовестные чистюли, неслышные в движениях монашки: Нюра и Саша. Не помню, как называлась статья, по которой они имели десятилетний срок. Но вот уж чье деятельное начало само по себе врачевало!

В хирургическом корпусе оперировали не только в назначенные для этого дни, бывало — и ночью. Кого-то выписывали и отправляли снова на рабочие колонны, принимали новых больных партиями и отдельно, кого-то выносили в морг, расположенный в углу зоны. Захоронением называлось сбрасывание в общие ямы за зоной в лесу.

Постепенно я перезнакомилась со всеми, кто лежал рядом. Самая общительная, назвавшаяся тетей Полей, сидела за спекуляцию. Проницательная, сметливая, видавшая виды тетя Поля была добродушной. Героем дня ее делало то, что через пару недель заканчивался ее срок и она выходила на волю.

На следующее же утро после прибытия в Урдому в палату зашла та чернявая женщина, которая «пригвоздила» у вахты взглядом.

— Кто это? — спросила я в палате.

— Старшая операционная сестра корпуса. Ее теперь величают Верой Петровной, а была просто Верка, — охотно разъяснила тетя Поля. — Я с ними обоими сидела в Коряжме.

— С кем— с обоими?

— Дак ведь она лагерная жена главврача. «Слава Богу», — подумала я и спросила:

— А разве доктор Бахарев тоже был заключенным?

— Был. А как же? И он с тридцать седьмого года оттрубил что положено.

— По какой статье?

— Он за что-то политическое, — просветила тетя Поля, — а она бытовичка, работала кассиршей в магазине. За растрату и посадили. В лагере они и сошлись. Он раньше освободился. Теперь и она сюда приехала. Она баба деловая, но больно ревнивая.

Действительно, отличавшаяся целеустремленной энергией Вера Петровна была в корпусе полновластной хозяйкой. В нашей и соседних палатах ей шили, вязали. То и дело ее приглашали: примерить халатик, приладить кофту, спросить, надо ли вывязывать на рукавицах узор, и т. д. За все это мастериц дольше задерживали в лазарете. В зону и домой она вечно шла нагруженная сумками. Обед ей готовили на колонне те же монашки. Их же выпускали за зону убирать ей жилье, мыть полы, стирать.

Второй медсестрой в корпусе была большеногая, некрасивая Броня, имевшая срок по 58-й статье. Она подобострастно, приторно-елейным тоном разговаривала с доктором, с Верой Петровной, свысока и надменно — с остальными. Квалифицированная, аккуратная, она как хороший чиновник выполняла в корпусе подсобную работу.

Врачебные обходы совершались каждое утро. Иногда в палату заходили врач и сестра. Порой несколько врачей сразу. Рассказывали, что среди них есть и «кремлевские», называли их фамилии.

Урдомским лазаретом управляли двое начальников. Один, как и положено, представлял военизированную охрану НКВД; другим, подлинным распорядителем всей жизни колонны, был главврач. Оба начальника, похоже, ладили между собой.

По мнению окружающих, Бахарев как хирург и гинеколог был профессионален, талантлив, ответствен как администратор. Под его контролем находилось буквально все. Ни одна мелочь не оставалась им не замеченной. Он успевал задать больному вопрос, нажать на инстанции, да так, что лазарету выделялось и нужное оборудование, и дефицитные лекарства. По всему было видно, что он сумел здесь подчинить своей власти лагерный хаос и неразбериху. Главврач выглядел жизнерадостным и уверенным в себе человеком. Казалось, лагерные возможности непонятно как, но приведены им во внутреннее соответствие с его планами и реальными желаниями.

Лечение и лазаретная обстановка постепенно ставили меня на ноги. До полного выздоровления было не близко, но я уже бродила ро корпусу.

К общению с людьми не тянуло. Я пребывала в привычной для себя прострации. Подобное обособление выполняло защитные функции, оберегая все кровоточащее. Самопогашенность была нормой.

Когда не забывший своего обещания доктор спросил: «Принести что-нибудь почитать?» — я неожиданно для себя ответила:

— Не надо пока. Спасибо.

Книги? Не готова была и к этому.

Доктор, однако, не оставлял меня в покое. В его почти терроризирующем внимании было такое множество взаимоисключающих оттенков, что каждое его обращение ставило в тупик. Иногда, стоя в коридоре и выслушивая кого-нибудь из больных, он распахивал дверь в нашу палату и, продолжая разговор, то и дело поворачивал голову в мою сторону, давая понять, что главное для него — оглядка сюда.

Тон его мог мгновенно измениться, стать чуть ли не приказным, когда он давал распоряжение:

— Пройдите в дежурку, помогите сестре Броне скатать постиранные бинты. Или:

— Латынь знаете? Тогда помогите Вере Петровне обновить этикетки на бутылках с лекарствами. У нее много других обязанностей. Старшая сестра при этом поджимала губы и сухо бросала:

— Раз ведено — делайте.

Мои ненавязчивые попытки достичь в общении с ней терпимого тона отвергались ею на корню. Она не могла умерить бурной, спонтанно возникшей неприязни ко мне и всячески ее подчеркивала. Доктор делал вид, что не замечает этого.

— Пусть Тамара Владиславовна разберет истории болезни, — выговаривал он ей. — Покажи ей, как это делается.

Болезненно перенося ее явную антипатию, я обрадовалась, когда однажды Вера Петровна сама обратилась ко мне:

— Сможете ходить в аптеку получать лекарства? Накинув на больничный халат телогрейку, я была готова пойти сейчас же.

Дверь аптеки, размещавшейся в пристройке с другой стороны корпуса, открыл горбоносый человек с веселыми глазами и представился:

— Абрам Матвеевич.

Узнав, что я пришла за лекарствами от Веры Петровны, он даже присвистнул:

— Ну, ну, заходите! Это не-без-ын-те-ресно… Мой приход нарушил беседу небольшой компании, сидевшей в маленькой приаптечной комнатушке.

— Давайте знакомиться, — сказали мне. — Присаживайтесь.

— Лена, медсестра из третьего корпуса, — назвалась привлекательная молодая женщина в белом халате.

Двое мужчин привстали. Один показался суховатым и хмурым. Реплики другого выдавали пошловатость и недостаток ума.

— Как вы расцениваете это нововведение? — не оставлял какой-то своей темы Абрам Матвеевич. — Наша Вера, никому ранее не доверявшая сию акцию, вдруг присылает нового человека. Ну? Значит, не только хитра, но и умишко имеется.

— Пожалуйста, дайте, что выписано для корпуса. Там ждут, — пыталась я выйти из положения.

— Да садитесь, садитесь, — меланхолично вмешалась Лена, — вас ведь сюда для того и прислали, чтобы вы подольше побыли в нашей компании: авось, кто-то из наших друзей начнет за вами ухаживать и опередит Филиппа.

Справившись с десятком различных чувств, я поняла, что столь своеобразным способом приглашена к доверительной дружбе.

Не в добрый час, однако, постучалась я в аптеку. В определении тактических соображений Веры Петровны Лена оказалась точна. Несмотря на мои просьбы не приходить, один из сидевших тогда в аптеке Семен Николаевич, стал навещать меня в корпусе. Вера Петровна всячески поощряла его участившиеся визиты. Человек с наголо обритой головой, в поношенном военном френче, служивший ранее в ОГПУ, а затем в НКВД, пугал меня. Его привычка пристально глядеть тяготила.

— Вы, похоже, относитесь ко мне, как к чуме. Разве я не прав! Но я ведь к вам как к духовнику прихожу. Не прогоняйте! Мне надо исповедаться вам. Вы должны меня выслушать! Худо мне, — почти вымаливал Семен Николаевич. И на рассказы не скупился.

— Что? Страшно? — спрашивал после очередной истории.

— Страшно! — соглашалась я. — Видите, я плохой утешитель.

— Не надо мне утешений. А если отвернетесь от меня, пропаду вовсе, — объявил он как-то и тут же приступил к очередной исповеди.

— В начале тридцатых годов было. Нас мобилизовали на изымание золота. Слышали о таковом? Мы их вылавливали десятками, сотнями. Пол в помещении, куда загоняли арестованных, был обшит железом. Дверь задраивали. Начинали их подогревать с боков и снизу. Будь здоров какую нагоняли температуру. Вот тут-то и начинались «танцы». Кричали, вопили, сразу вспоминали, куда и сколько попрятано, наперегонки рассказывали. Были, конечно, и невиновные. Однажды пришел, знаете, домой усталый, измученный, а жена в слезах: «Умоляю, прошу тебя, Сеня, разреши поговорить с тобой жене одного из задержанных». Та тут же из комнаты выскочила и — бах передо мной на колени, ловит, как мне руки поцеловать. Так я, знаете, так шуганул их обеих! Жену собственную выгнал…

Легко было представить себе, как этот службист, не отличавший принципиальности от садизма, замучивал людей. Пересказывая всю подноготную, гравируя «историческое» безобразие полновластием НКВД, он только теперь пытался что-то понять про то, что творил. А мне некой сверхсилой было ведено всматриваться в жизнь, какой она являлась, и не сметь отгораживаться от нее своим «не могу, не хочу слушать».

Выздоровевший после длительного лечения, Семен Николаевич, узнав, что назначен на этап, просил, чтобы его не отправляли, буйствовал, сопротивлялся. Когда этапируемых погрузили в вагоны, он вскрыл себе вены. Его спасли, вернули в лазарет. Я про себя обрадовалась, когда наткнувшийся на него доктор вдруг рассвирепел:

— У вас тут кто? Родственники? Чтоб я вас в хирургическом корпусе больше не видел!

Когда-то они сидели вместе на одной из колонн, были в приятельских отношениях, обращались друг к другу на «ты». И неожиданно такая вспышка.

Прощаясь перед выходом на волю, тетя Поля поднесла мне свой некрашеный дощатый чемодан:

— Это тебе на память. Чтоб не забывала тетю Полю!

— Не надо мне, тетя Поля, спасибо. Мне и положить-то в него нечего.

— А ты не забижай меня. Тебе вон еще сколько годов сидеть. Будет что положить. Я от сердца тебе дарю. Жалею я тебя.

Широколицая, ширококостная, грубоватая женщина глянула остро, пронзительно, показалась вдруг мудрее умного, и сердце сжалось от ее, казалось бы, немудрящих слов.

— Влюбился ведь в тебя наш доктор. Ты берегись. Не очень ему верь, но дело твое сурьезное.

В крошечном закуточке корпуса, где разрешалось раскуривать цигарки, «ходячие» больные рассказывали друг другу эпизоды из своей жизни, делились обстоятельствами дел, за которые был вынесен приговор. Здесь правда была едва отличима от легенд о собственном прошлом. Оно представало в преувеличенном великолепии. В глазах при этом была загнанность и тоска. Тут же прогнозировалось будущее и разгадывали сны.

Сном, приснившимся мне, делиться ни с кем не хотелось: я находилась на невообразимой, нечеловеческой высоте. Внизу текли реки, раскраивая на разной формы угольники землю; обозначались горы, хребты, угадывалась жизнь раскинувшегося во всю ширь города. На этой сумасшедшей высоте был установлен каркас гигантского моста, перекинувшегося через это неохватное пространство. Я непременно должна была перебраться на другую его сторону. Шаг за шагом передвигалась по металлическим краям фермы, держась за что-то похожее на перила. И вдруг, когда уже более половины было преодолено, очутилась перед обрывом. Два или три фрагмента моста отсутствовали. Ступать больше было некуда, держаться за перила одними руками — нет сил. Сейчас сорвусь, полечу вниз… И — все исчезло. И чувства все и ситуация пропали. Но вдруг неожиданно я осознала себя на другом, реально недосягаемом конце моста.

Сон был необычно захватывающим и живым. Удивление от него так никогда и не прошло. Что за тайна крылась в той паузе, когда даже подсознание было отключено? Впрочем, в какой-то части смысл приснившегося чуда был равен факту реальной жизни. Вопреки аресту, среднеазиатским лагерям, «Светику» жизнь не оборвалась. Что за непостижимая сила творила мою Судьбу? Какой ангел-хранитель оберегал?

Самым конкретным и четким желанием тех дней было одно: чтобы моя искренняя благодарность Филиппу Яковлевичу Баха реву, упование на его порядочность нравственно обязали его, в корне поломали бы характер настойчивого интереса ко мне. Это сокровенное желание было порождено не инфантильностью. Я была остро и тяжело больна, находилась в иной плоскости существования. Не появлялось даже потребности восстановить и собрать себя воедино. Мне могли помочь лишь время и тишина. Но агрессивный дух лагерного быта, как и напористые свойства характера врача, имел собственные циклы и свою практику.

В дежурство Брони, в неурочное время, меня вызвали на осмотр. В дежурке находился только Бахарев.

— Как чувствуете себя? Жалобы есть? Пройдите за ширму. Я вас послушаю.

«Выписывают? Или что-то хуже?» — сжал меня неотступный, постоянно дежуривший страх.

То, что хуже…

Врач возжелал платы за то, что больная была признана им больной, за ухлопанные усилия для того, чтобы вырвать ее со «Светика».


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>