Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 13 страница



 

Страдание раскрывает нам глаза и позволяет увидеть вещи, которых иначе мы бы просто не заметили. Следо­вательно, его польза ограничивается познанием, во всех прочих отношениях лишь отравляя нам существование. Что, заметим кстати, само по себе весьма способствует познанию. «Он страдал, значит, многое понял». Вот и все, что можно сказать о жертве болезни, несправедливости или любой другой формы несчастья. Страдание никого не делает лучше (кроме тех, кто и без того был добр), и оно забывается, как забывается все остальное. Ни в ка­кое «наследие человечества» оно не входит, ни в каком виде не сохраняется, а просто исчезает, как исчезает все на свете. Оно действительно открывает нам глаза — но и только.


 

Человек уже сказал все, что должен был сказать. Те­перь ему пора отдохнуть. Но он на это не согласен. И хо­тя он уже превратился в собственный пережиток, все еще суетится, как будто стоит на пороге восхитительной карь­еры.


 

Кричать имеет смысл только в кем-то сотворенном мире. Если же творца нет, что толку орать, привлекая к себе внимание?


 


Во всем, что происходит, значение имеет лишь начало и развязка, создание и разрушение. Путь к бытию и путь из бытия — это и есть дыхание, живое дуновение. А са­мо бытие — не больше чем душная конура.

 

С течением лет я все больше убеждаюсь, что первые годы моей жизни были поистине райскими. Впрочем, я на­верняка заблуждаюсь. Если бы рай и существовал, искать его следовало бы до того, как начался отсчет моих лет.

 

Золотое правило: оставь свой образ незавершенным..

 

Чем больше в человеке человеческого, тем меньше в нем реальности. Такова цена, которую приходится пла­тить за свое отличие от других. Если бы ему удалось дос­тичь предела своей уникальности, стать человеком пол­ностью, абсолютно, в нем не осталось бы ничего, что хоть чем-то напоминало бы существование.

 

Бессловесно принимать удары судьбы, после веков громогласных молений заново открыть античную фор­мулу: «Молчи!» — вот к чему мы должны себя принудить, вот в чем должна заключаться наша борьба, если только слово «борьба» годится для обозначения заранее извест­ного и добровольно принимаемого поражения.

 

Всякий успех позорен. От него никогда не отмоешь­ся — в собственных глазах, разумеется.

 

Знать правду о себе — это требует такого мужества, которое выходит за рамки человеческих способностей. Человек, никогда не лгущий самому себе (если только та­кой существует!), заслуживает глубочайшей жалости.



 

Я больше не читаю мудрецов. Слишком много зла они мне причинили. Лучше бы я слушался своих инстинктов и дал волю своему безумию. Я же поступил ровно наобо­рот и нацепил на себя маску разума, и эта маска посте­пенно вытеснила мое собственное лицо, а за ним и все остальное.

 

В минуты, когда меня охватывает приступ мании ве­личия, я говорю себе: не может быть, чтобы я ошибся в прогнозах, надо только потерпеть еще немножко, до­ждаться конца, то есть пришествия последнего челове­ка, который наконец скажет мне, что я был совершен­но прав.

 

Самую активную неприязнь встречает идея о том, что было бы гораздо лучше никогда не существовать. Ка­ждый из нас способен смотреть на себя только изнутри, а потому полагает себя нужным и даже необходимым; каж­дый воспринимает себя как абсолютную реальность, как некую целостность, как все сущее. Но как только начина­ешь отождествлять себя с собственным бытием, то и дей­ствовать начинаешь как Бог, и становишься Богом.

И лишь тому, кто умеет жить одновременно и внут­ри и вне себя, удается понять и с безмятежностью при­нять простую мысль о том, что было бы намного пред­почтительнее, если бы эта случайность вообще не име­ла места.

 


Если бы я следовал своей природной склонности, я бы сокрушил все вокруг. Но я не смею следовать ей и в наказание вынужден вновь и вновь вступать в отупляю­щий контакт со спокойными людьми.

 

Мы испытываем на себе влияние того или иного пи­сателя вовсе не потому, что часто читаем его книги, а по­тому, что размышляем о нем гораздо больше, чем тре­бует здравый смысл. Я не занимался специальным изу­чением Бодлера или Паскаля, но я постоянно думаю о пережитых ими невзгодах, каковые сопровождают меня всю жизнь наравне с собственными.

В каждом возрасте мы получаем более или менее от­четливые знаки, предупреждающие нас, что пора осво­бодить мир от своего присутствия. Но мы колеблемся и откладываем решение со дня на день, убежденные, что с наступлением старости эти знаки обретут такую ясность, что тянуть дольше станет просто неприличным. Они и в самом деле обретают полную ясность, но сил для со­вершения единственного пристойного поступка, на ка­кой может быть способен живущий на земле человек, у нас уже не остается.

 

Неожиданно пришло на ум имя звезды, блиставшей, когда я был ребенком. Кто теперь помнит о ней? Подоб­ные мелочи гораздо убедительнее любого философского словоблудия раскрывают перед нами всю возмутитель­ную реальность и ирреальность времени.

 

Нам вопреки всему удается тянуть и тянуть с этой жизнью только потому, что наши врожденные уродст­ва так многообразны и так противоречивы, что взаим­но аннигилируются.


 

Единственными мгновениями, о которых я могу вспо­минать, не испытывая дискомфорта, остаются те, в кото­рые я горячо желал не быть никем ни для кого и крас­нел при одной мысли, что могу оставить хоть какой-то след в чьей-нибудь памяти...

 

Необходимое условие духовного становления — все­гда делать ставку не на то, на что надо.

 

Если мы хотим реже испытывать разочарование и реже впадать в ярость, следует в любых обстоятельствах помнить, что мы явились в этот мир лишь для того, что­бы сделать друг друга несчастными, и восставать против этого положения вещей — значит подрывать самые осно­вы жизни в обществе.

 

Мы начинаем воспринимать любую болезнь как не­что относящееся лично к нам только после того, как нам скажут ее название, после того, как нам накинут на шею веревку..

 

Все мои мысли обращены к смирению, и тем не ме­нее не проходит и дня, чтобы я не изобрел какой-нибудь новый ультиматум, обращенный к Богу или к кому-ни­будь еще.

 

Когда каждый из нас поймет наконец, что, родившись на свет, мы проиграли, жизнь станет терпимой, как по­сле капитуляции, когда для побежденного наступает вре­мя облегчения и покоя.

 

До тех пор, пока люди верили в дьявола, все проис­ходящее представлялось ясным и понятным. Теперь, ко­гда никто в него больше не верит, каждому событию при­ходится искать свое объяснение — столь же трудоемкое, сколь и произвольное, столь же интригующее, сколь и бесполезное.

 

Мы далеко не всегда стремимся найти Истину, но, когда нам случается испытать жажду истины и грубое стремление к ней, мы начинаем ненавидеть экспрессию, то есть все то, что относится к слову и форме, всякую бла­городную ложь, которая отстоит от правды еще дальше, чем ложь вульгарная.

 

Реально лишь то, что проистекает из волнения или цинизма. Все остальное — «талант».

 

Жизненная сила не мыслима без умения отказывать­ся от чего-либо. Снисходительность есть призрак анемич­ности, она убивает смех и с готовностью склоняется пе­ред любой формой несходства.

 

Физическая слабость помогает нам с надеждой смот­реть в будущее. Она избавляет нас от необходимости суе­титься и строго следит за тем, чтобы нашим долгосрочным проектам не хватило времени исчерпать нашу энергию.

 

Когда рушилась империя и варвары переселялись в иные земли, что было делать, как не сбежать от собст­венного века?

Счастливые времена! Тогда было куда бежать — не­заселенных земель, готовых принять беглецов, хватало с избытком! У нас же нет ничего, даже пустыни.

 

Для человека, взявшего дурную привычку разобла­чать видимую сущность вещей, слова событие и недора­зумение являются синонимами.

 

Дойти до сути означает покинуть родные места и признать себя побежденным.

 

Бедные вынуждены думать о деньгах, и думать о них постоянно. Это лишает их духовного преимущества нетяжательства и заставляет пасть столь же низко, как бо­гатых.

 

Психея, психика... Это нечто воздушное, подобное ду­новению ветерка, некая дымка... Древние греки полагали именно так, и мы соглашаемся с ними всякий раз, когда чувствуем, как нам надоело копаться в собственном «я» или в «я» других людей и искать каких-то необычайных, а по возможности и подозрительных глубин.)

 

Последним шагом к равнодушию является уничтоже­ние самой идеи равнодушия.

 

Шагать через лес по тропинке, с обеих сторон порос­шей папоротником, преображенным осенью, — это и есть торжество. Что такое рядом с ним избирательное пра­во и аплодисменты?

 

Унижать своих, смешивать их с грязью, разносить в пух и прах, расшатывать собственные устои, подрывать свои основы, надругаться над своим стартом и навлечь кару на свои корни... Проклясть всех неизбранных, это мелкое отродье, ничего из себя не представляющее, раз­рывающееся между обманом и возвышенностью, отро­дье, чья единственная миссия заключается в отсутствии всякой миссии...


 


Обрубив все свои привязанности, я должен был ощу­тить себя свободным. И я действительно испытываю чув­ство освобождения — столь сильное, что, боюсь, оно мне нравится.

 

Когда привычка встречать все происходящее лицом к лицу переходит в манию, ты начинаешь горько сожалеть о безумце, каким был когда-то и каким быть перестал.

Человек, вознесенный нами слишком высоко, стано­вится нам ближе, стоит ему совершить какой-нибудь не­достойный себя поступок. Тем самым он освобождает нас от муки почитания. Именно после этого мы и начина­ем испытывать по отношению к нему настоящую при­вязанность.


 


Нет на свете гадостей и мерзостей хуже, чем те, что совершаются из робости.


 

По словам одного из очевидцев, Флобер, путешествуя по Нилу и осматривая пирамиды, думал только о Норман­дии, о тех пейзажах и нравах, которые впоследствии опи­сал в «Мадам Бовари». Для него не существовало ничего, помимо этого образа. Давать волю своему воображению означает ставить себе жесткие рамки, действовать методом исключения. Если бы не безграничная способность отре­каться от многого, ни один проект никогда не был бы осу­ществлен и ни одно произведение не написано.

 

Все, что хоть в какой-то мере напоминает побе­ду, представляется мне настолько позорным, что в лю­бую борьбу я вступаю с твердой решимостью проиграть. Я уже миновал ту стадию, когда придаешь какое-то зна­чение сущностям, и не вижу причин продолжать борьбу в знакомых мирах.

 

Преподавать философию можно только на площа­ди, подобной греческой агоре, в саду или дома. Кафед­ра — это могила для философа, она убивает всякую жи­вую мысль. Кафедра — место скорби по духу.

 

Тот факт, что я все еще способен желать, доказывает, что я пока лишен четкого ощущения реальности, что я занимаюсь пустым словоблудием и нахожусь в тысячах лье от Правды. «Человек,— сказано в «Дхаммападе»,— становится добычей желания только потому, что не ви­дит вещей такими, какие они на самом деле».


 

Меня трясло от гнева: затронута оказалась моя честь. Шли часы, уже близилась заря. Неужели из-за такой ерун­ды я должен провести ночь без сна? Напрасно я убеж­дал себя, что ничего страшного не произошло, — ни один из доводов, которые я изобретал для самоуспокоения, на меня не действовал. Они посмели сотворить со мной по­добное! Я уже готов был вскочить, распахнуть пошире окно и заорать на весь мир, как буйнопомешанный, когда перед моим внутренним взором предстал вдруг образ на­шей планеты, вращающейся, словно заведенный волчок. И вся моя ярость исчезла без следа.

 

Смерть не вовсе бесполезна. Ведь не исключено, что именно благодаря ей мы, возможно, вновь обретем про­странство, в котором обитали до рождения, — то про­странство, которое только и может быть нашим...


 

Насколько же правы были жившие в старину люди, которые каждое утро начинали с молитвы, то есть с при­зыва о помощи. Сегодня, когда мы не знаем, к кому за этой помощью обращаться, недалек день, когда мы бу­дем готовы пасть ниц перед первым подвернувшимся под руку свихнувшимся божеством.


 

Острое осознание своего тела — это и есть отсутст­вие здоровья.

...Из чего следует, что лично я никогда не был со­вершенно здоров.

 

Все кругом — обман, и я знал это всегда. Впрочем, это знание не принесло мне успокоения, разве что в те редкие минуты, когда оно грубо врывалось в мое сознание.

 

Ощущение шаткости, возведенное в ранг видения, в ранг мистического опыта.

 

Единственный способ переносить неудачу за неуда­чей заключается в неприятии самой идеи неудачи. Тот, кому это удается, навсегда избавлен от сюрпризов. Он становится выше всего происходящего и превращается в непобедимую жертву.

 

Сильные болевые ощущения гораздо больше, чем сла­бые, располагают к самонаблюдению. Мы как бы раздваи­ваемся и, продолжая жаловаться или завывать от боли, словно бы смотрим на себя со стороны. Тесное соприкос­новение с физической мукой в каждом из нас пробуждает психолога и своего рода любопытного эксперимента­тора: нам страшно интересно узнать, до каких пределов терпение способно выдержать нестерпимое.


 

Что такое несправедливость по сравнению с болез­нью? Конечно, сам факт заболевания тоже можно при­числить к несправедливостям, что, впрочем, и доказыва­ет реакция каждого заболевшего, не важно, прав он или ошибается.

Болезнь просто есть, и нет на свете ничего реальнее болезни. И если уж жаловаться на ее несправедливость, то следует набраться смелости и назвать несправедливым самое бытие, то есть рассуждать о несправедливости су­ществования.



Творение как таковое стоило немного; что уж гово­рить о том, во что оно превратилось после попыток кое-как его подлатать? И почему было не оставить его в под­линном виде первозданного ничтожества?

Отсюда понятно, почему настоящий Мессия не торо­пится заявлять о себе. Задача, которую ему предстоит ре­шать, не из легких: избавить человечество от маниакаль­ного стремления к лучшему.


 


Когда, разъярившись от ставшего слишком привыч­ным восприятия самого себя, мы пытаемся себя вознена­видеть, то очень скоро замечаем, что стало еще хуже. Не­нависть только усиливает связь с самим собой.


 

Я слушал его не прерывая, внимал оценкам, которые он раздавал другим, и все ждал, когда же он обрушится и на меня... Его непонимание сущности людей представля­лось мне совершенно поразительным. Проницательный и простодушный в одно и то же время, он судил о них так, словно каждый из них являл собой некую целостность или категорию. Неподвластный времени, он никак не мог понять, что я пребываю вне всего, чем он дорожит, и ни­что из того, что он превозносит, меня не касается.

Диалог с человеком, выбившимся из потока времени, становится беспредметным. Умоляю всех, кого люблю, по­щадить меня и состариться.

 

Страх перед чем угодно, перед полнотой и пустотой. Первородный страх...

 

Бог есть, даже если его нет.

 

Любопытство, с каким мы измеряем собственное продвижение к краху, — вот единственная причина, ради которой стоит стареть. Нам казалось, что мы достигли крайней точки, что горизонт исчез навсегда, мы жалова­лись и отдавались на волю отчаянию. А потом обнаружи­вали, что, оказывается, можно пасть еще ниже, что есть еще что-то новенькое, что не вся надежда потеряна, что до дна еще далеко, а значит, опасность застыть на месте и окостенеть снова отодвигается...


 

«Жизнь может казаться благом только безумцу»,— любил повторять двадцать три века тому назад фило­соф Гегесий, живший в Киренаике. От него и осталось-то практически только это высказывание. Если б суще­ствовало сочинение, которое стоило бы написать заново, так это именно его.

 

Ни один человек не может претендовать на звание мудреца, если ему не повезет быть забытым при жизни.


 


Мыслить — значит вредить, в первую очередь вредить себе. Действовать не так опасно, потому что действие за­полняет промежуток между нами и вещами, тогда как раз­мышление расширяет его до рискованных пределов.

...Пока я предаюсь физической активности или за­нимаюсь физическим трудом, я счастлив и полностью удовлетворен, но стоит мне остановиться, как накатыва­ет дурнота и хочется одного — исчезнуть навсегда.

 

В самой низкой точке своего «я», когда касаешься дна и уже чуешь под собой пропасть, тебя вдруг что-то как будто подбрасывает — то ли защитная реакция, то ли гордыня -и начинаешь ощущать себя выше Бога. Это грандиозный и грязный аспект искушения со всем покончить сразу.


 

Видел передачу про волков и слышал многочисленные примеры волчьего воя. Что за язык! Что за душеразди­рающие звуки! Я уже никогда их не забуду, и в будущем, если придется испытать слишком горькое одиночество, мне достаточно будет вызвать их в памяти, чтобы немед­ленно почувствовать свою принадлежность к общине.

 

Начиная с момента, когда поражение стало неизбеж­ным, Гитлер перестал говорить о чем бы то ни было, кро­ме победы. Он верил в нее — во всяком случае, вел себя так, будто верил, — и до самого конца оставался преис­полненным оптимизма и веры. Вокруг него все рушилось, каждый день приносил крушение последних надежд, а он упорно рассчитывал на невозможное и со слепотой, свой­ственной только неизлечимо больным, находил силы про­должать начатое, изобретать все новые ужасы, пришпо­рив не только собственное безумие, но и собственную судьбу. Вот почему о нем, изведавшем полный провал, можно сказать, что он самореализовался лучше любого из смертных.

 

«После нас хоть потоп». Это девиз каждого из нас, хотя никто не спешит в том признаться. Если мы и до­пускаем, что кто-то нас переживет, то в душе надеемся, что он будет за это жестоко наказан.

 

Некий зоолог, наблюдавший в Африке за жизнью обезьян, удивлялся, насколько она однообразна и испол­нена праздности. Обезьяны проводят часы и часы, не за­нимаясь ничем. Неужели им неведома скука?

Подобный вопрос может прийти в голову только чело­веку — этой сверхзанятой обезьяне. Что касается живот­ных, то они не только не боятся монотонности, но и стре­мятся к ней, а если чего и опасаются, так это того, что она прервется. Потому что монотонность может быть прерва­на только страхом — причиной всякой озабоченности.

Бездействие божественно. Между тем именно против него восстал человек. Во всей природе только он один не способен терпеть монотонность, только один жаждет, чтобы что-нибудь произошло, ну хоть что-нибудь, и го­тов платить за это любую цену. Из чего следует, что он не достоин своих предков: потребность в новизне есть свой­ство обезьяны, сбившейся с истинного пути.

 

Мы все ближе к Удушью. Когда оно наконец насту­пит, это будет великий день. Увы, пока что пришел толь­ко его канун.


 


Нация может достичь превосходства над другими и надолго сохранить его только в том случае, если согла­сится признать необходимость всяких нелепых условно­стей и предрассудков, отнюдь не считая их таковыми. Но стоит назвать вещи своими именами, как все маски будут сорваны и от величия не останется и следа.

Стремление господствовать, играть какую-то роль, диктовать свои законы требует изрядной доли глупо­сти, и история по сути своей глупа. Она продолжается и движется вперед только потому, что разные народы по очереди избавляются от предрассудков. Если вдруг они сбросят их все одновременно, в мире не останется ниче­го, кроме всеобщего блаженного разброда.

 

Невозможно жить без побудительных мотивов. Ни­что не побуждает меня жить, но я живу.

 

Я был совершенно здоров и чувствовал себя прекрас­но как никогда. Внезапно меня пробрал жуткий озноб, от которого, я знал, не бывает лекарств. Что же со мной случилось? К тому же мне и раньше приходилось испы­тывать подобное ощущение, но я старался перетерпеть его, не пытаясь понять его природу. На сей раз мне за­хотелось узнать, в чем дело, и немедленно. Я отбрасывал предположение за предположением; нет, это явно не бо­лезнь. Ни малейших признаков заболевания. Что же де­лать? Я пребывал в полной растерянности, не способный найти хоть какое-то подобие объяснения, когда меня осе­нило, и я почувствовал величайшее облегчение, — меня просто коснулось дуновение великого, последнего холо­да, который на мне тренировался — так сказать, прово­дил репетицию...

 

В раю все предметы и живые существа со всех сто­рон залиты светом и не отбрасывают тени. Значит, они лишены реальности, как и все, чего никогда не касались сумерки и обходила своим присутствием смерть.


 

Самые первые наши прозрения и есть самые пра­вильные. Все, что в ранней юности я думал о множест­ве разных вещей, сегодня все больше представляется мне справедливым. Я снова возвращаюсь к моим тогдашним мыслям — после стольких ошибок и заблуждений, удру­ченный тем, что пытался воздвигнуть здание своего су­ществования на обломках очевидных истин.


 


Из всех мест, что мне пришлось посетить, я запом­нил только те, где мне посчастливилось познать уничто­жающую скуку.

 

Был на ярмарке и наблюдал за фокусником. Он крив­лялся и строил рожи, одним словом, старался изо всех сил. Что ж, он ведь делает свою работу, сказал я себе. А я? А я от своей уклоняюсь.

 

Лезть на рожон и пытаться что-нибудь создать могут только фанатики, хоть они и маскируются — кто боль­ше, кто меньше. Если не чувствуешь себя облеченным ка­кой-либо миссией, существовать очень трудно, а дейст­вовать — невозможно.

 

Уверенность в том, что никакого спасения нет, сама по себе есть форма спасения, вернее, она-то и есть само спасение. На основе этой идеи можно с равным успехом организовать собственную жизнь и выстроить филосо­фию истории. Привлечь неразрешимое в качестве реше­ния — это, пожалуй, единственный выход...

 

Мои болячки отравили мне все существование, но лишь благодаря им я и существую, вернее, воображаю, что существую.

 

Человечество стало вызывать во мне интерес начи­ная с того момента, когда оно перестало верить в себя. Пока человек находился на подъеме, он заслуживал толь­ко равнодушия. Теперь же он будит во мне новое чувст­во особой симпатии — умильный ужас.

 

Что толку, что я избавился от такого количества суе­верий и привязанностей, — я все равно не могу считать себя свободным, далеким от всего. Меня не покидает ма­ния отречения, с успехом пережившая все прочие стра­сти. Она преследует и томит меня, требуя, чтобы я отре­кался вновь и вновь. От чего? Осталось ли хоть что-нибудь, чего я еще не отбросил? Без конца задаю себе этот вопрос. Я отыграл свою роль, завершил свою карьеру, а между тем в моей жизни ничего не изменилось. Я стою в той же точке, откуда начал, и должен вновь и вновь от­рекаться от себя.


 


Если трезво взглянуть на выделенную каждому долю продолжительности бытия, она представляется и доста­точной, и ничтожной одновременно, неважно, исчисля­ется ли она одним днем или целым веком.

«Отбыть свой срок»... Не знаю другого выражения, которое было бы столь же приложимо к любому момен­ту жизни, включая самый первый.


 

Смерть — это добрый гений всех тех, кто наделен да­ром терпеть поражение и любовью к нему. Она — награда тому, кто ничего не добился в жизни, да и не стремился добиться чего бы то ни было. Она доказывает его право­ту и воплощает его триумф. И наоборот, каким разобла­чением, какой пощечиной является смерть тому, кто не жалел себя для достижения успеха и достиг-таки его!


 


Один египетский монах, проведший пятнадцать лет в полном одиночестве, получил от родных и друзей пачку писем. Он не стал их вскрывать, а сразу бросил в огонь, не желая поддаваться натиску воспоминаний. Невозмож­но оставаться в согласии с собой и своими мыслями, если позволишь призракам прошлого явиться и завладеть то­бой. Слово пустынь означает не столько новую жизнь, сколько кончину старой и убежище против собственной истории. Письма, которые мы пишем и получаем, неваж­но, живем ли мы в миру или в скиту отшельника, высту­пают свидетелями того, что мы так и не сбросили с себя опутывающие нас цепи, что мы по-прежнему остаемся рабами и не заслуживаем лучшей участи.

 

Немного терпения, и настанет миг, когда исчезнет по­следняя возможность и человечество, само себя загнав­шее в тупик, не сможет больше сделать ни шагу ни в од­ном направлении.

В целом эту невиданную картину представить себе достаточно легко, но все же хочется деталей... И каждый из нас вопреки всему боится, что упустит зрелище это­го последнего праздника, ибо недостаточно молод, что­бы до него дожить.

 

Слово «быть», такое богатое, такое соблазнительное и такое на первый взгляд исполненное смысла, на самом деле ничего не значит, независимо от того, кто его про­износит — бакалейщик или философ. Не могу поверить, чтобы здравомыслящий человек мог даже случайно его употребить.

 

Поднявшись среди ночи, я принялся кружить по ком­нате преисполненный сознания, что я — избранник и не­годяй. Это двойное преимущество, естественное для того, кто проводит ночи без сна, представляется возмутитель­ным и непонятным жертвам дневной логики.

 

Не каждому дано иметь несчастливое детство. Мое было более чем счастливым. Оно было венцом счастья. Не знаю, как иначе назвать то торжество, какого оно было исполнено, все целиком, включая огорчения. Такое не может оставаться безнаказанным, и мне пришлось до­рого за это заплатить.

 

Я люблю читать переписку Достоевского, потому что в его письмах говорится только о болезнях и деньгах — единственных действительно «жгучих» предметах. Все прочее — дребедень и чепуха.


 

Говорят, через пятьсот тысяч лет Англия целиком по­грузится под воду. Если бы я был англичанином, я не­медленно сложил бы оружие и отказался от дальнейшей борьбы. У каждого из нас своя единица измерения вре­мени. У кого день, у кого неделя, месяц или год, у неко­торых — десятилетие или даже век. Но все эти единицы принадлежат человеческим масштабам, ибо соизмеримы с нашими планами и трудами.

Но есть люди, принимающие за единицу измерения само время. Порой они умеют вознестись над всеми ос­тальными. Какой проект, какая работа заслужат в их гла­зах серьезного отношения? Тот, кто заглядывает слишком далеко, кто ощущает себя современником всего будуще­го, не способен не только трудиться, но даже и просто шевельнуться...


 

 

Идея шаткости всего сущего преследует меня, насти­гая в самых обыденных обстоятельствах. Сегодня утром, опуская на почте письмо, я подумал о том, что оно адре­совано смертному.

 

Один-единственный опыт приобщения к абсолюту — любому абсолюту, и ты сам себе покажешься пережив­шим крушение.

 

Я всегда жил с сознанием того, что жизнь невозмож­на. Выносить существование мне помогло только любо­пытство, с каким я наблюдал, как происходит переход от минуты к минуте, ото дня ко дню, от года к году...

 

Первое условие святости — возлюбить зануд и тер­пеливо сносить гостей.

 

Будоражить людей, не давать им спать — и при этом знать, что совершаешь преступление, ибо для них было бы в тысячу раз лучше никогда не просыпаться, ведь тебе нечего дать пробужденным...

 

Бедолаге, чувствующему время, сознающему себя жертвой времени, смертельно мучимому временем, не умеющему испытывать ничего, кроме времени, и в каж­дый миг своего существования олицетворяющему само время, ведомо то, о чем метафизики и поэты могут толь­ко догадываться, пережив полный крах или столкнув­шись с чудом.


 

Внутреннее бурление, которое ни к чему не приводит и низводит тебя до состояния карикатуры на вулкан.

 

Каждый раз, когда мне случается испытать приступ ярости, я страшно огорчаюсь и ругаю себя, но очень ско­ро спохватываюсь и начинаю думать про себя: какое сча­стье! какая удача! Значит, я еще жив, значит, я все еще принадлежу к числу призраков из плоти и крови...

 

Я читал и читал только что полученную телеграмму и все никак не мог дочитать до конца. В ней перечислялись все мои недостатки, все мои необоснованные притязания. Самая малая оплошность, о которой я сам и думать за­был, находила здесь свое строго обозначенное место. Ка­кая проницательность, какое знание деталей! И — ни ма­лейшего намека на возможного автора этого бесконечно­го обвинительного акта. Кто бы это мог быть? И почему телеграмма — что за спешка, что за срочность? Неуже­ли он боялся, что припадок злобы минует и он не успе­ет высказать мне все, что хотел? Откуда вообще он взял­ся, этот всезнайка, этот поборник справедливости, не по­смевший назвать свое имя, этот трус, осведомленный обо всех моих секретах, этот инквизитор, не желающий при­нимать во внимание смягчающие обстоятельства, хотя это обязан делать самый суровый судья? Разве я не мог ошибаться, разве я не имею права на снисходительность? Обескураженный, я вглядывался в длинный перечень своих грехов и чувствовал, что начинаю задыхаться, что больше не в силах выносить этот натиск жестокой прав­ды о себе... Проклятая телеграмма! Я начал рвать ее на мелкие клочки и в эту минуту проснулся.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.041 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>