|
Страдание раскрывает нам глаза и позволяет увидеть вещи, которых иначе мы бы просто не заметили. Следовательно, его польза ограничивается познанием, во всех прочих отношениях лишь отравляя нам существование. Что, заметим кстати, само по себе весьма способствует познанию. «Он страдал, значит, многое понял». Вот и все, что можно сказать о жертве болезни, несправедливости или любой другой формы несчастья. Страдание никого не делает лучше (кроме тех, кто и без того был добр), и оно забывается, как забывается все остальное. Ни в какое «наследие человечества» оно не входит, ни в каком виде не сохраняется, а просто исчезает, как исчезает все на свете. Оно действительно открывает нам глаза — но и только.
Человек уже сказал все, что должен был сказать. Теперь ему пора отдохнуть. Но он на это не согласен. И хотя он уже превратился в собственный пережиток, все еще суетится, как будто стоит на пороге восхитительной карьеры.
Кричать имеет смысл только в кем-то сотворенном мире. Если же творца нет, что толку орать, привлекая к себе внимание?
Во всем, что происходит, значение имеет лишь начало и развязка, создание и разрушение. Путь к бытию и путь из бытия — это и есть дыхание, живое дуновение. А само бытие — не больше чем душная конура.
С течением лет я все больше убеждаюсь, что первые годы моей жизни были поистине райскими. Впрочем, я наверняка заблуждаюсь. Если бы рай и существовал, искать его следовало бы до того, как начался отсчет моих лет.
Золотое правило: оставь свой образ незавершенным..
Чем больше в человеке человеческого, тем меньше в нем реальности. Такова цена, которую приходится платить за свое отличие от других. Если бы ему удалось достичь предела своей уникальности, стать человеком полностью, абсолютно, в нем не осталось бы ничего, что хоть чем-то напоминало бы существование.
Бессловесно принимать удары судьбы, после веков громогласных молений заново открыть античную формулу: «Молчи!» — вот к чему мы должны себя принудить, вот в чем должна заключаться наша борьба, если только слово «борьба» годится для обозначения заранее известного и добровольно принимаемого поражения.
Всякий успех позорен. От него никогда не отмоешься — в собственных глазах, разумеется.
Знать правду о себе — это требует такого мужества, которое выходит за рамки человеческих способностей. Человек, никогда не лгущий самому себе (если только такой существует!), заслуживает глубочайшей жалости.
Я больше не читаю мудрецов. Слишком много зла они мне причинили. Лучше бы я слушался своих инстинктов и дал волю своему безумию. Я же поступил ровно наоборот и нацепил на себя маску разума, и эта маска постепенно вытеснила мое собственное лицо, а за ним и все остальное.
В минуты, когда меня охватывает приступ мании величия, я говорю себе: не может быть, чтобы я ошибся в прогнозах, надо только потерпеть еще немножко, дождаться конца, то есть пришествия последнего человека, который наконец скажет мне, что я был совершенно прав.
Самую активную неприязнь встречает идея о том, что было бы гораздо лучше никогда не существовать. Каждый из нас способен смотреть на себя только изнутри, а потому полагает себя нужным и даже необходимым; каждый воспринимает себя как абсолютную реальность, как некую целостность, как все сущее. Но как только начинаешь отождествлять себя с собственным бытием, то и действовать начинаешь как Бог, и становишься Богом.
И лишь тому, кто умеет жить одновременно и внутри и вне себя, удается понять и с безмятежностью принять простую мысль о том, что было бы намного предпочтительнее, если бы эта случайность вообще не имела места.
Если бы я следовал своей природной склонности, я бы сокрушил все вокруг. Но я не смею следовать ей и в наказание вынужден вновь и вновь вступать в отупляющий контакт со спокойными людьми.
Мы испытываем на себе влияние того или иного писателя вовсе не потому, что часто читаем его книги, а потому, что размышляем о нем гораздо больше, чем требует здравый смысл. Я не занимался специальным изучением Бодлера или Паскаля, но я постоянно думаю о пережитых ими невзгодах, каковые сопровождают меня всю жизнь наравне с собственными.
В каждом возрасте мы получаем более или менее отчетливые знаки, предупреждающие нас, что пора освободить мир от своего присутствия. Но мы колеблемся и откладываем решение со дня на день, убежденные, что с наступлением старости эти знаки обретут такую ясность, что тянуть дольше станет просто неприличным. Они и в самом деле обретают полную ясность, но сил для совершения единственного пристойного поступка, на какой может быть способен живущий на земле человек, у нас уже не остается.
Неожиданно пришло на ум имя звезды, блиставшей, когда я был ребенком. Кто теперь помнит о ней? Подобные мелочи гораздо убедительнее любого философского словоблудия раскрывают перед нами всю возмутительную реальность и ирреальность времени.
Нам вопреки всему удается тянуть и тянуть с этой жизнью только потому, что наши врожденные уродства так многообразны и так противоречивы, что взаимно аннигилируются.
Единственными мгновениями, о которых я могу вспоминать, не испытывая дискомфорта, остаются те, в которые я горячо желал не быть никем ни для кого и краснел при одной мысли, что могу оставить хоть какой-то след в чьей-нибудь памяти...
Необходимое условие духовного становления — всегда делать ставку не на то, на что надо.
Если мы хотим реже испытывать разочарование и реже впадать в ярость, следует в любых обстоятельствах помнить, что мы явились в этот мир лишь для того, чтобы сделать друг друга несчастными, и восставать против этого положения вещей — значит подрывать самые основы жизни в обществе.
Мы начинаем воспринимать любую болезнь как нечто относящееся лично к нам только после того, как нам скажут ее название, после того, как нам накинут на шею веревку..
Все мои мысли обращены к смирению, и тем не менее не проходит и дня, чтобы я не изобрел какой-нибудь новый ультиматум, обращенный к Богу или к кому-нибудь еще.
Когда каждый из нас поймет наконец, что, родившись на свет, мы проиграли, жизнь станет терпимой, как после капитуляции, когда для побежденного наступает время облегчения и покоя.
До тех пор, пока люди верили в дьявола, все происходящее представлялось ясным и понятным. Теперь, когда никто в него больше не верит, каждому событию приходится искать свое объяснение — столь же трудоемкое, сколь и произвольное, столь же интригующее, сколь и бесполезное.
Мы далеко не всегда стремимся найти Истину, но, когда нам случается испытать жажду истины и грубое стремление к ней, мы начинаем ненавидеть экспрессию, то есть все то, что относится к слову и форме, всякую благородную ложь, которая отстоит от правды еще дальше, чем ложь вульгарная.
Реально лишь то, что проистекает из волнения или цинизма. Все остальное — «талант».
Жизненная сила не мыслима без умения отказываться от чего-либо. Снисходительность есть призрак анемичности, она убивает смех и с готовностью склоняется перед любой формой несходства.
Физическая слабость помогает нам с надеждой смотреть в будущее. Она избавляет нас от необходимости суетиться и строго следит за тем, чтобы нашим долгосрочным проектам не хватило времени исчерпать нашу энергию.
Когда рушилась империя и варвары переселялись в иные земли, что было делать, как не сбежать от собственного века?
Счастливые времена! Тогда было куда бежать — незаселенных земель, готовых принять беглецов, хватало с избытком! У нас же нет ничего, даже пустыни.
Для человека, взявшего дурную привычку разоблачать видимую сущность вещей, слова событие и недоразумение являются синонимами.
Дойти до сути означает покинуть родные места и признать себя побежденным.
Бедные вынуждены думать о деньгах, и думать о них постоянно. Это лишает их духовного преимущества нетяжательства и заставляет пасть столь же низко, как богатых.
Психея, психика... Это нечто воздушное, подобное дуновению ветерка, некая дымка... Древние греки полагали именно так, и мы соглашаемся с ними всякий раз, когда чувствуем, как нам надоело копаться в собственном «я» или в «я» других людей и искать каких-то необычайных, а по возможности и подозрительных глубин.)
Последним шагом к равнодушию является уничтожение самой идеи равнодушия.
Шагать через лес по тропинке, с обеих сторон поросшей папоротником, преображенным осенью, — это и есть торжество. Что такое рядом с ним избирательное право и аплодисменты?
Унижать своих, смешивать их с грязью, разносить в пух и прах, расшатывать собственные устои, подрывать свои основы, надругаться над своим стартом и навлечь кару на свои корни... Проклясть всех неизбранных, это мелкое отродье, ничего из себя не представляющее, разрывающееся между обманом и возвышенностью, отродье, чья единственная миссия заключается в отсутствии всякой миссии...
Обрубив все свои привязанности, я должен был ощутить себя свободным. И я действительно испытываю чувство освобождения — столь сильное, что, боюсь, оно мне нравится.
Когда привычка встречать все происходящее лицом к лицу переходит в манию, ты начинаешь горько сожалеть о безумце, каким был когда-то и каким быть перестал.
Человек, вознесенный нами слишком высоко, становится нам ближе, стоит ему совершить какой-нибудь недостойный себя поступок. Тем самым он освобождает нас от муки почитания. Именно после этого мы и начинаем испытывать по отношению к нему настоящую привязанность.
Нет на свете гадостей и мерзостей хуже, чем те, что совершаются из робости.
По словам одного из очевидцев, Флобер, путешествуя по Нилу и осматривая пирамиды, думал только о Нормандии, о тех пейзажах и нравах, которые впоследствии описал в «Мадам Бовари». Для него не существовало ничего, помимо этого образа. Давать волю своему воображению означает ставить себе жесткие рамки, действовать методом исключения. Если бы не безграничная способность отрекаться от многого, ни один проект никогда не был бы осуществлен и ни одно произведение не написано.
Все, что хоть в какой-то мере напоминает победу, представляется мне настолько позорным, что в любую борьбу я вступаю с твердой решимостью проиграть. Я уже миновал ту стадию, когда придаешь какое-то значение сущностям, и не вижу причин продолжать борьбу в знакомых мирах.
Преподавать философию можно только на площади, подобной греческой агоре, в саду или дома. Кафедра — это могила для философа, она убивает всякую живую мысль. Кафедра — место скорби по духу.
Тот факт, что я все еще способен желать, доказывает, что я пока лишен четкого ощущения реальности, что я занимаюсь пустым словоблудием и нахожусь в тысячах лье от Правды. «Человек,— сказано в «Дхаммападе»,— становится добычей желания только потому, что не видит вещей такими, какие они на самом деле».
Меня трясло от гнева: затронута оказалась моя честь. Шли часы, уже близилась заря. Неужели из-за такой ерунды я должен провести ночь без сна? Напрасно я убеждал себя, что ничего страшного не произошло, — ни один из доводов, которые я изобретал для самоуспокоения, на меня не действовал. Они посмели сотворить со мной подобное! Я уже готов был вскочить, распахнуть пошире окно и заорать на весь мир, как буйнопомешанный, когда перед моим внутренним взором предстал вдруг образ нашей планеты, вращающейся, словно заведенный волчок. И вся моя ярость исчезла без следа.
Смерть не вовсе бесполезна. Ведь не исключено, что именно благодаря ей мы, возможно, вновь обретем пространство, в котором обитали до рождения, — то пространство, которое только и может быть нашим...
Насколько же правы были жившие в старину люди, которые каждое утро начинали с молитвы, то есть с призыва о помощи. Сегодня, когда мы не знаем, к кому за этой помощью обращаться, недалек день, когда мы будем готовы пасть ниц перед первым подвернувшимся под руку свихнувшимся божеством.
Острое осознание своего тела — это и есть отсутствие здоровья.
...Из чего следует, что лично я никогда не был совершенно здоров.
Все кругом — обман, и я знал это всегда. Впрочем, это знание не принесло мне успокоения, разве что в те редкие минуты, когда оно грубо врывалось в мое сознание.
Ощущение шаткости, возведенное в ранг видения, в ранг мистического опыта.
Единственный способ переносить неудачу за неудачей заключается в неприятии самой идеи неудачи. Тот, кому это удается, навсегда избавлен от сюрпризов. Он становится выше всего происходящего и превращается в непобедимую жертву.
Сильные болевые ощущения гораздо больше, чем слабые, располагают к самонаблюдению. Мы как бы раздваиваемся и, продолжая жаловаться или завывать от боли, словно бы смотрим на себя со стороны. Тесное соприкосновение с физической мукой в каждом из нас пробуждает психолога и своего рода любопытного экспериментатора: нам страшно интересно узнать, до каких пределов терпение способно выдержать нестерпимое.
Что такое несправедливость по сравнению с болезнью? Конечно, сам факт заболевания тоже можно причислить к несправедливостям, что, впрочем, и доказывает реакция каждого заболевшего, не важно, прав он или ошибается.
Болезнь просто есть, и нет на свете ничего реальнее болезни. И если уж жаловаться на ее несправедливость, то следует набраться смелости и назвать несправедливым самое бытие, то есть рассуждать о несправедливости существования.
Творение как таковое стоило немного; что уж говорить о том, во что оно превратилось после попыток кое-как его подлатать? И почему было не оставить его в подлинном виде первозданного ничтожества?
Отсюда понятно, почему настоящий Мессия не торопится заявлять о себе. Задача, которую ему предстоит решать, не из легких: избавить человечество от маниакального стремления к лучшему.
Когда, разъярившись от ставшего слишком привычным восприятия самого себя, мы пытаемся себя возненавидеть, то очень скоро замечаем, что стало еще хуже. Ненависть только усиливает связь с самим собой.
Я слушал его не прерывая, внимал оценкам, которые он раздавал другим, и все ждал, когда же он обрушится и на меня... Его непонимание сущности людей представлялось мне совершенно поразительным. Проницательный и простодушный в одно и то же время, он судил о них так, словно каждый из них являл собой некую целостность или категорию. Неподвластный времени, он никак не мог понять, что я пребываю вне всего, чем он дорожит, и ничто из того, что он превозносит, меня не касается.
Диалог с человеком, выбившимся из потока времени, становится беспредметным. Умоляю всех, кого люблю, пощадить меня и состариться.
Страх перед чем угодно, перед полнотой и пустотой. Первородный страх...
Бог есть, даже если его нет.
Любопытство, с каким мы измеряем собственное продвижение к краху, — вот единственная причина, ради которой стоит стареть. Нам казалось, что мы достигли крайней точки, что горизонт исчез навсегда, мы жаловались и отдавались на волю отчаянию. А потом обнаруживали, что, оказывается, можно пасть еще ниже, что есть еще что-то новенькое, что не вся надежда потеряна, что до дна еще далеко, а значит, опасность застыть на месте и окостенеть снова отодвигается...
«Жизнь может казаться благом только безумцу»,— любил повторять двадцать три века тому назад философ Гегесий, живший в Киренаике. От него и осталось-то практически только это высказывание. Если б существовало сочинение, которое стоило бы написать заново, так это именно его.
Ни один человек не может претендовать на звание мудреца, если ему не повезет быть забытым при жизни.
Мыслить — значит вредить, в первую очередь вредить себе. Действовать не так опасно, потому что действие заполняет промежуток между нами и вещами, тогда как размышление расширяет его до рискованных пределов.
...Пока я предаюсь физической активности или занимаюсь физическим трудом, я счастлив и полностью удовлетворен, но стоит мне остановиться, как накатывает дурнота и хочется одного — исчезнуть навсегда.
В самой низкой точке своего «я», когда касаешься дна и уже чуешь под собой пропасть, тебя вдруг что-то как будто подбрасывает — то ли защитная реакция, то ли гордыня -и начинаешь ощущать себя выше Бога. Это грандиозный и грязный аспект искушения со всем покончить сразу.
Видел передачу про волков и слышал многочисленные примеры волчьего воя. Что за язык! Что за душераздирающие звуки! Я уже никогда их не забуду, и в будущем, если придется испытать слишком горькое одиночество, мне достаточно будет вызвать их в памяти, чтобы немедленно почувствовать свою принадлежность к общине.
Начиная с момента, когда поражение стало неизбежным, Гитлер перестал говорить о чем бы то ни было, кроме победы. Он верил в нее — во всяком случае, вел себя так, будто верил, — и до самого конца оставался преисполненным оптимизма и веры. Вокруг него все рушилось, каждый день приносил крушение последних надежд, а он упорно рассчитывал на невозможное и со слепотой, свойственной только неизлечимо больным, находил силы продолжать начатое, изобретать все новые ужасы, пришпорив не только собственное безумие, но и собственную судьбу. Вот почему о нем, изведавшем полный провал, можно сказать, что он самореализовался лучше любого из смертных.
«После нас хоть потоп». Это девиз каждого из нас, хотя никто не спешит в том признаться. Если мы и допускаем, что кто-то нас переживет, то в душе надеемся, что он будет за это жестоко наказан.
Некий зоолог, наблюдавший в Африке за жизнью обезьян, удивлялся, насколько она однообразна и исполнена праздности. Обезьяны проводят часы и часы, не занимаясь ничем. Неужели им неведома скука?
Подобный вопрос может прийти в голову только человеку — этой сверхзанятой обезьяне. Что касается животных, то они не только не боятся монотонности, но и стремятся к ней, а если чего и опасаются, так это того, что она прервется. Потому что монотонность может быть прервана только страхом — причиной всякой озабоченности.
Бездействие божественно. Между тем именно против него восстал человек. Во всей природе только он один не способен терпеть монотонность, только один жаждет, чтобы что-нибудь произошло, ну хоть что-нибудь, и готов платить за это любую цену. Из чего следует, что он не достоин своих предков: потребность в новизне есть свойство обезьяны, сбившейся с истинного пути.
Мы все ближе к Удушью. Когда оно наконец наступит, это будет великий день. Увы, пока что пришел только его канун.
Нация может достичь превосходства над другими и надолго сохранить его только в том случае, если согласится признать необходимость всяких нелепых условностей и предрассудков, отнюдь не считая их таковыми. Но стоит назвать вещи своими именами, как все маски будут сорваны и от величия не останется и следа.
Стремление господствовать, играть какую-то роль, диктовать свои законы требует изрядной доли глупости, и история по сути своей глупа. Она продолжается и движется вперед только потому, что разные народы по очереди избавляются от предрассудков. Если вдруг они сбросят их все одновременно, в мире не останется ничего, кроме всеобщего блаженного разброда.
Невозможно жить без побудительных мотивов. Ничто не побуждает меня жить, но я живу.
Я был совершенно здоров и чувствовал себя прекрасно как никогда. Внезапно меня пробрал жуткий озноб, от которого, я знал, не бывает лекарств. Что же со мной случилось? К тому же мне и раньше приходилось испытывать подобное ощущение, но я старался перетерпеть его, не пытаясь понять его природу. На сей раз мне захотелось узнать, в чем дело, и немедленно. Я отбрасывал предположение за предположением; нет, это явно не болезнь. Ни малейших признаков заболевания. Что же делать? Я пребывал в полной растерянности, не способный найти хоть какое-то подобие объяснения, когда меня осенило, и я почувствовал величайшее облегчение, — меня просто коснулось дуновение великого, последнего холода, который на мне тренировался — так сказать, проводил репетицию...
В раю все предметы и живые существа со всех сторон залиты светом и не отбрасывают тени. Значит, они лишены реальности, как и все, чего никогда не касались сумерки и обходила своим присутствием смерть.
Самые первые наши прозрения и есть самые правильные. Все, что в ранней юности я думал о множестве разных вещей, сегодня все больше представляется мне справедливым. Я снова возвращаюсь к моим тогдашним мыслям — после стольких ошибок и заблуждений, удрученный тем, что пытался воздвигнуть здание своего существования на обломках очевидных истин.
Из всех мест, что мне пришлось посетить, я запомнил только те, где мне посчастливилось познать уничтожающую скуку.
Был на ярмарке и наблюдал за фокусником. Он кривлялся и строил рожи, одним словом, старался изо всех сил. Что ж, он ведь делает свою работу, сказал я себе. А я? А я от своей уклоняюсь.
Лезть на рожон и пытаться что-нибудь создать могут только фанатики, хоть они и маскируются — кто больше, кто меньше. Если не чувствуешь себя облеченным какой-либо миссией, существовать очень трудно, а действовать — невозможно.
Уверенность в том, что никакого спасения нет, сама по себе есть форма спасения, вернее, она-то и есть само спасение. На основе этой идеи можно с равным успехом организовать собственную жизнь и выстроить философию истории. Привлечь неразрешимое в качестве решения — это, пожалуй, единственный выход...
Мои болячки отравили мне все существование, но лишь благодаря им я и существую, вернее, воображаю, что существую.
Человечество стало вызывать во мне интерес начиная с того момента, когда оно перестало верить в себя. Пока человек находился на подъеме, он заслуживал только равнодушия. Теперь же он будит во мне новое чувство особой симпатии — умильный ужас.
Что толку, что я избавился от такого количества суеверий и привязанностей, — я все равно не могу считать себя свободным, далеким от всего. Меня не покидает мания отречения, с успехом пережившая все прочие страсти. Она преследует и томит меня, требуя, чтобы я отрекался вновь и вновь. От чего? Осталось ли хоть что-нибудь, чего я еще не отбросил? Без конца задаю себе этот вопрос. Я отыграл свою роль, завершил свою карьеру, а между тем в моей жизни ничего не изменилось. Я стою в той же точке, откуда начал, и должен вновь и вновь отрекаться от себя.
Если трезво взглянуть на выделенную каждому долю продолжительности бытия, она представляется и достаточной, и ничтожной одновременно, неважно, исчисляется ли она одним днем или целым веком.
«Отбыть свой срок»... Не знаю другого выражения, которое было бы столь же приложимо к любому моменту жизни, включая самый первый.
Смерть — это добрый гений всех тех, кто наделен даром терпеть поражение и любовью к нему. Она — награда тому, кто ничего не добился в жизни, да и не стремился добиться чего бы то ни было. Она доказывает его правоту и воплощает его триумф. И наоборот, каким разоблачением, какой пощечиной является смерть тому, кто не жалел себя для достижения успеха и достиг-таки его!
Один египетский монах, проведший пятнадцать лет в полном одиночестве, получил от родных и друзей пачку писем. Он не стал их вскрывать, а сразу бросил в огонь, не желая поддаваться натиску воспоминаний. Невозможно оставаться в согласии с собой и своими мыслями, если позволишь призракам прошлого явиться и завладеть тобой. Слово пустынь означает не столько новую жизнь, сколько кончину старой и убежище против собственной истории. Письма, которые мы пишем и получаем, неважно, живем ли мы в миру или в скиту отшельника, выступают свидетелями того, что мы так и не сбросили с себя опутывающие нас цепи, что мы по-прежнему остаемся рабами и не заслуживаем лучшей участи.
Немного терпения, и настанет миг, когда исчезнет последняя возможность и человечество, само себя загнавшее в тупик, не сможет больше сделать ни шагу ни в одном направлении.
В целом эту невиданную картину представить себе достаточно легко, но все же хочется деталей... И каждый из нас вопреки всему боится, что упустит зрелище этого последнего праздника, ибо недостаточно молод, чтобы до него дожить.
Слово «быть», такое богатое, такое соблазнительное и такое на первый взгляд исполненное смысла, на самом деле ничего не значит, независимо от того, кто его произносит — бакалейщик или философ. Не могу поверить, чтобы здравомыслящий человек мог даже случайно его употребить.
Поднявшись среди ночи, я принялся кружить по комнате преисполненный сознания, что я — избранник и негодяй. Это двойное преимущество, естественное для того, кто проводит ночи без сна, представляется возмутительным и непонятным жертвам дневной логики.
Не каждому дано иметь несчастливое детство. Мое было более чем счастливым. Оно было венцом счастья. Не знаю, как иначе назвать то торжество, какого оно было исполнено, все целиком, включая огорчения. Такое не может оставаться безнаказанным, и мне пришлось дорого за это заплатить.
Я люблю читать переписку Достоевского, потому что в его письмах говорится только о болезнях и деньгах — единственных действительно «жгучих» предметах. Все прочее — дребедень и чепуха.
Говорят, через пятьсот тысяч лет Англия целиком погрузится под воду. Если бы я был англичанином, я немедленно сложил бы оружие и отказался от дальнейшей борьбы. У каждого из нас своя единица измерения времени. У кого день, у кого неделя, месяц или год, у некоторых — десятилетие или даже век. Но все эти единицы принадлежат человеческим масштабам, ибо соизмеримы с нашими планами и трудами.
Но есть люди, принимающие за единицу измерения само время. Порой они умеют вознестись над всеми остальными. Какой проект, какая работа заслужат в их глазах серьезного отношения? Тот, кто заглядывает слишком далеко, кто ощущает себя современником всего будущего, не способен не только трудиться, но даже и просто шевельнуться...
Идея шаткости всего сущего преследует меня, настигая в самых обыденных обстоятельствах. Сегодня утром, опуская на почте письмо, я подумал о том, что оно адресовано смертному.
Один-единственный опыт приобщения к абсолюту — любому абсолюту, и ты сам себе покажешься пережившим крушение.
Я всегда жил с сознанием того, что жизнь невозможна. Выносить существование мне помогло только любопытство, с каким я наблюдал, как происходит переход от минуты к минуте, ото дня ко дню, от года к году...
Первое условие святости — возлюбить зануд и терпеливо сносить гостей.
Будоражить людей, не давать им спать — и при этом знать, что совершаешь преступление, ибо для них было бы в тысячу раз лучше никогда не просыпаться, ведь тебе нечего дать пробужденным...
Бедолаге, чувствующему время, сознающему себя жертвой времени, смертельно мучимому временем, не умеющему испытывать ничего, кроме времени, и в каждый миг своего существования олицетворяющему само время, ведомо то, о чем метафизики и поэты могут только догадываться, пережив полный крах или столкнувшись с чудом.
Внутреннее бурление, которое ни к чему не приводит и низводит тебя до состояния карикатуры на вулкан.
Каждый раз, когда мне случается испытать приступ ярости, я страшно огорчаюсь и ругаю себя, но очень скоро спохватываюсь и начинаю думать про себя: какое счастье! какая удача! Значит, я еще жив, значит, я все еще принадлежу к числу призраков из плоти и крови...
Я читал и читал только что полученную телеграмму и все никак не мог дочитать до конца. В ней перечислялись все мои недостатки, все мои необоснованные притязания. Самая малая оплошность, о которой я сам и думать забыл, находила здесь свое строго обозначенное место. Какая проницательность, какое знание деталей! И — ни малейшего намека на возможного автора этого бесконечного обвинительного акта. Кто бы это мог быть? И почему телеграмма — что за спешка, что за срочность? Неужели он боялся, что припадок злобы минует и он не успеет высказать мне все, что хотел? Откуда вообще он взялся, этот всезнайка, этот поборник справедливости, не посмевший назвать свое имя, этот трус, осведомленный обо всех моих секретах, этот инквизитор, не желающий принимать во внимание смягчающие обстоятельства, хотя это обязан делать самый суровый судья? Разве я не мог ошибаться, разве я не имею права на снисходительность? Обескураженный, я вглядывался в длинный перечень своих грехов и чувствовал, что начинаю задыхаться, что больше не в силах выносить этот натиск жестокой правды о себе... Проклятая телеграмма! Я начал рвать ее на мелкие клочки и в эту минуту проснулся.
Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |