Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

С 34 Горькие силлогизмы / Эмиль Мишель Сиоран ; пер. с фр. А. Г. Головиной, В. В. Никитина . — М.: Алгоритм, Экс-мо, 2008. — 368 с. — (Философский бестселлер). 3 страница




 

Техника психоанализа, используемая нами во вред себе, снижает качество наших опасностей, нависших над ними угроз, готовых разверзнуться под нами бездн; от­нимая у нас наши непристойности, она лишает нас всего, что пробуждало в нас интерес к самим себе.

...То, что проблемы не находят разрешения, тревожит ниш, незначительное меньшинство; а вот то, что чувства не находят выхода, что они ни к чему не ведут, теряются в самих себе, является подсознательной драмой всех; от этой эмоциональной безысходности, не отдавая себе от­чета, страдают все.


 


Углублять какую-либо идею — значит вредить ей, отнимая у нее ее очарование, а следовательно, и жизнь...


 


С несколько большим запалом в нигилизме мне удалось бы, отрицая все, стряхнуть с себя мои сомнения и

победить их. Однако я обладаю лишь предрасположенностью к отрицанию, не обладая его благодатью.


 

Испытав притяжение крайностей, остановиться где-то на полпути между дилетантизмом и динамитом!


Вовсе не Эволюция, а Невыносимое должно было бы стать любимым коньком биологии.

 

Моя космогония добавляет к изначальному хаосу бесконечно растянутое многоточие.

 

Одновременно со всякой идеей, зарождающейся в нас, что-то в нас загнивает.

 

Любая проблема оскверняет какую-нибудь тайну; в свою очередь, проблема оказывается оскверненной ее решением.

 

Патетика оказывается признаком дурного вкуса; то же самое можно сказать о сладострастии бунтарства, в котором не отказывали себе ни Лютер, ни Руссо, ни Бет­ховен, ни Ницше. Звонкие ноты — плебейство одиноких гениев...

 

Потребность в угрызениях совести предшествует Злу — да что я говорю! — порождает его...

 

Интересно, смог бы я протянуть хотя бы один день без милосердия моего безумия, обещающего мне, что (/грашный суд состоится завтра?

 

Мы страдаем: внешний мир начинает существо­вать... мы страдаем чрезмерно: он исчезает. Боль вы­пивает его к жизни, чтобы продемонстрировать его не­реальность.

 

Мысль, освобождающаяся от всякой предвзятости, распадается и имитирует несвязность и распыление ве­щей, которые она хочет охватить. Поток ничем не скованных идей разливается по реальности и «облегает» ее, но не объясняет. В результате приходится дорого платить за «систему», которая вовсе не была предметом твоих вожделений.

 

От Реального у меня начинается приступ астмы.



 

Нам бывает неприятно додумывать до конца удру­чающую нас мысль, даже если она безукоризненна; мы сопротивляемся ей, когда она задевает наше нутро, когда она превращается в недомогание, в истину, в крушение плоти. Я никогда не мог прочитать какую-нибудь пропо­ведь Будды или страницу Шопенгауэра без того, чтобы не впасть в минор...

 

Тонкость мысли бывает свойственна теологам. Буду­чи не в состоянии доказать того, что они утверждают, они вынуждены вдаваться в такие подробности, которые сбивают с толку: что, собственно, им и нужно. Какая тре­буется изобретательность, чтобы классифицировать ан­гелов по десяткам категорий! О Боге уж и говорить не­чего: его «бесконечность», изнуряя мозги, привела мно­гие из них в полную негодность...

 

В юности человек пытается приобщиться к фило­софии не столько в поисках видения мира, сколько в поисках стимулирующего средства; набрасываясь на идеи, угадываешь безумие их автора и мечтаешь под­ражать ему, а то и превзойти его. Отрочеству импони­рует высотное жонглирование; в мыслителе оно любит бродячего акробата; в Ницше мы любили Заратустру с его позами, его мистической клоунадой, с его ярмар­кой вершин...

 

Его преклонение перед силой объяснялось не столько эволюционистским снобизмом, сколько, проецируемым им во внешнюю среду внутренним напряжением, хмель­ным возбуждением, интерпретирующим будущее и при­нимающим его. Ни к чему иному, кроме как к искажен­ному образу жизни и истории, привести это не могло. Но пройти через это, через философскую оргию, через культ жизненной силы было необходимо. Те, кто отказался сде­лать это, не познают никогда падения с облаков, являю­щегося противоположностью этого культа, не увидят его гримас; они не припадут к источнику разочарования.

Мы вместе с Ницше верили в непреходящий харак­тер трансов; благодаря зрелости нашего цинизма мы по­шли дальше, чем он. Сейчас идея сверхчеловека нам кажется не более чем досужим вымыслом, а ведь когда-то она представлялась нам столь же достоверной, как результат опыта. Итак, обольститель наших юных дней ухо­дит постепенно в тень. Но который из него — если он был несколькими — все еще остается? А остается эксперт по деградации, психолог, психолог агрессивный, а не просто наблюдатель, как моралисты. Он всматривается в лю­дей как враг, и он создает себе врагов. Но врагов этих он извлекает из себя, так же как и пороки, которые он об­личает. Например, когда он обрушивается с критикой на слабых, он всего лишь занимается интроспекцией, а когда он атакует упадочничество, то это он описывает свое собственное состояние. Все его инвективы оказываются об­виненными против него самого. А о своих слабостях он говорит открыто и возводит их в идеал; когда же он зани­мается самобичеванием, христиане или социалисты могут отдыхать. Диагноз, поставленный им нигилизму, неопровержим: дело в том, что он сам является нигилистом и не скрывает этого. Памфлетист, влюбленный в своих противников, он не смог бы вынести самого себя, если бы он не боролся с самим собой, если бы он не размещал свои беды за пределами собственной личности, в других лю­дях: он мстил им за то, кем он был. Занимаясь психоло­гией как герой, он предлагает страстным поклонникам Безвыходного самые разные варианты тупиков.

Мы оцениваем плодотворность его творчества по тем возможностям, которые он нам дает постоянно его отвергать, не исчерпывая его. Обладая чрезвычай­но подвижным умом, он умеет варьировать свои при­ступы дурного настроения. Буквально обо всем у него есть высказывание и за и против: таков прием тех, кто, будучи не в состоянии писать трагедии, распыляясь на многочисленные судьбы, предаются интеллектуальным спекуляциям. Однако так или иначе, но, продемонстри­ровав свои кликушества, Ницше помог нам сбросить по­кров стыдливости с наших собственных кликушеств; его беды оказались для нас спасительными. Он открыл эру «комплексов».

 

«Великодушный» философ на собственном горьком опыте узнает, что от любой системы остаются только вре­доносные истины.

 

В том возрасте, когда люди по неопытности тянутся к философии, мне захотелось, уподобляясь другим людям, написать диссертацию. Какую придумать тему? Мне хо­телось, чтобы это было что-нибудь банальное и одновре­менно оригинальное. Когда мне показалось, что я, након ец, нашел то, что нужно, я поспешил сообщить моему учителю:

— Что вы скажете о «Всеобщей теории слез»? Я чувствую, что справился бы с такой работой.

— Возможно, — ответил он, — но вам будет очень трудно составить библиографию.

— Ну, это дело поправимое, — заявил я нахально-тор­жествующим тоном. — Вся История поддержит меня своим авторитетом.

Однако, поскольку тут он бросил на меня нетерпе­ливый и пренебрежительный взгляд, я мгновенно решил убить в себе ученика.

 

В былые времена философ, который не писал, а лишь размышлял, не вызывал презрения; с тех же пор как все простираются ниц перед эффективностью, абсолютом в глазахвульгарности стало творчество;те, кто такового не производят, считаются «неудачниками». А вот в преж­ние времена эти «неудачники» выглядели бы мудрецами; не оставив после себя никаких творений, они сумеют искупить вину нашей эпохи.


 


Наступил час, когда скептик, все поставив под вопр ос, уже не знает больше, в чем ему сомневаться; и именно в этот момент он по-настоящему делаетсвое суждение проблематичным. Что ему остается делать дальше? Развлекаться или погружаться в оце­пенение — фривольность или возврат к животному состоянию.

 

Мне не раз случалось оказываться на пороге угасания сознания, краха разума, в преддверии последней его сце­ны, но затем кровь моя застывала от новой волны света.

 

В направлении растительной мудрости: я отринул бы от себя все мои страхи ради улыбки какого-нибудь дерева...

 

ВРЕМЯ И АНГЕЛ

 

Как же она мне близка, та безумная старуха, кото­рая бежала за временем, которая пыталась поймать кло­чок времени.

 

Между плохим качеством нашей крови и нашим дис­комфортом в длительности существует связь: сколько бе­лых кровяных телец, столько же и пустых мгновений... И не проистекают ли наши сознательные состояния из обесцвечивания наших желаний?

 

Когда посреди бела дня оказываешься охваченным приятным испугом от внезапного головокружения, то даже не знаешь, чему его приписать: крови ли, лазури ли или же анемии, располагающейся на полпути между тем и другим?

 

Бледность показывает нам, до какой степени тело мо­жет понимать душу.


 


С венами, отягченными ночными бдениями, ты не бо­лее уместен среди людей, чем эпитафия в центре цирка.


 

В наиболее тягостные моменты Нелюбознательности даже о приступе эпилепсии начинаешь думать как о зем-че обетованной.


 


Страсть действует тем разрушительнее, чем неопре­деленнее выглядит ее предмет; моей страстью была Ску­ка: меня погубила ее неотчетливость.


 

Время мне заказано. Неспособный вписаться в его ритм, я цепляюсь за него или же созерцаю его, но никогда не нахожусь в нем: оно— не моя стихия. И я тщетно возлагаю кое-какие надежды на время других людей.


 

Если вера, политика или скотство в состоянии хоть как-то притупить отчаяние, то меланхолию не берет ни­что: наверное, она исчезнет лишь с последней каплей на­шей крови.

 

Скука — это тоска в зачаточном состоянии, хандра же — это мечтательная ненависть.

 

Наши печали являются продолжением тайны, наме­ченной в улыбках мумий.

 

Только тревога, эта черная утопия, поставляет нам уточнения, касающиеся будущего.

 

Давать выход приступам тошноты? Молиться? — Скука возносит нас к небу Распятия, от которого во рту отдает сахарином.

 

Я долго верил в метафизические свойства Усталости: она и в самом деле позволяет нам добираться до самых корней Времени; но с чем мы оттуда возвращаемся? С по­шлыми выдумками про вечность.

«Я как сломанная марионетка, у которой глаза упа-/1И вовнутрь».

Эти слова одного душевнобольного перевешивают |н с написанные до сих пор труды по самоанализу.

 

' Когда все вокруг нас теряет вкус, каким тонизирую­щим средством может стать интерес к тому, как мы потеряем разум!


 


Вот если бы можно было по своей воле менять небытие апатии на динамичность угрызений совести!


 

По сравнению со скукой, которая меня ожидает, та, которая живет во мне, кажется мне столь приятно невы­носимой, что я не без трепета думаю о том моменте, когда истощится наполняющий ее ужас.


 

В мире, лишенном меланхолии, соловьи начали бы рычать.

 

Когда кто-то при вас по всякому поводу употребляет слово «жизнь», знайте, что этот человек больной.

 

Интерес, проявляемый нами ко всему, что связано со Временем, проистекает из снобизма Непоправимого.

 

Чтобы приобщиться к грусти, к искусству промыш­лять Неопределенным, некоторым нужна всего одна се­кунда, другим же — целая жизнь.

 

Как же много раз я удалялся в тот чуланчик, кото­рый называется Небеса, как же много раз я поддавался своей потребности задохнуться в Боге!

 

Я являюсь самим собой, только находясь выше или ниже себя, только в приступах бешенства или уныния; на обычном моем уровне я просто не знаю, что я суще­ствую.

 

Не такое это легкое дело — заработать невроз; тот, кому это удается, получает в свое распоряжение целое состояние, процветание которому обеспечивают как успехи, так и поражения.


 


Мы можем действовать лишь применительно к тому или иному ограниченному сроку: дню, неделе, месяцу, году или жизни. Если же, на свое несчастье, мы начина­ем соотносить наши действия со Временем, то и время, и действия просто исчезают; а это уже авантюра в ничем, генезис абсолютного отрицания.


 

Рано или поздно каждое желание должно встретить кое утомление: свою истину...


 


Отчетливое представление о времени: покушение на время...


 


Благодаря меланхолии, этому альпинизму ленивцев, мы с нашей постели взбираемся на все вершины и па­рим в мечтах над всеми пропастями.


 

Скучать — это значит заниматься пережевыванием времени.

 

У кресла очень ответственная задача: оно творит нам «душу».

 

Я принимаю решение стоя; а потом ложусь — и от­меняю его.


 

С горестями можно было бы легко примириться, если бы от них не сдавали разум или печень.


 

Я искал пример для подражания в самом себе. А за­тем, дабы осуществлять подражание, доверился диалек­тике беспечности. Ведь насколько же это приятнее — не преуспеть в самосозидании!

 

Посвящать идее смерти все те часы, которые профес­сия перетянула бы на себя... Метафизические излишест­ва могут себе позволить только монахи, развратники да клошары. Любая работа даже из самого Будды сделала бы простого брюзгу.

 

Заставьте людей днями лежать без дела — и диванам удалось бы то, в чем не преуспели ни войны, ни лозунги. Ибо операции Скуки по своей эффективности превосхо­дят и военные операции, и всякие идеологии.

 

Наши отвращения? обходные маневры отвращения к самим себе.

 

Когда я подмечаю в себе какое-нибудь поползно­вение к бунту, я выпиваю снотворное или советуюсь с психиатром. Все средства хороши для того, кто упор­ствует в Безразличии, не будучи к нему предрасполо­женным.

 


Предпосылка лентяев, этих прирожденных метафизиков, Пустота является убеждением, обретаемым всеми славными людьми и профессиональными философами в конце жизни как бы в виде награды за выпавшие на их долю разочарования.

 

По мере того как мы освобождаемся от стыда за те или иные свои поступки, мы сбрасываем с себя мас­ки. В один прекрасный день наша игра прекращает­ся: не остается ни причин стыдиться, ни масок. Рав­но как и публика.— Оказалось, что мы переоценили свои тайны, переоценили жизнеспособность наших не­приятностей.


 

Я постоянно веду уединенные беседы со своим ске­летом, и вот уж этого-то моя плоть никогда мне не про­стит.

 

Что губит радость, так это отсутствие у нее неукос­нительности; взгляните, как со своей стороны последова­тельно действует злоба...

Если ты хотя бы один раз был грустен без повода, ты грустил всю свою жизнь, не отдавая себе в этом от­чета.

 

Я шляюсь в пространстве своих дней, как какая-ни­будь проститутка в мире без тротуаров.

 

Заодно с жизнью люди бывают только тогда, когда изрекают — от чистоты сердца — банальности.

 

Между Скукой и Экстазом развертывается весь наш опыт восприятия времени.

 

Ваша жизнь состоялась? Вы никогда не испытаете чувства гордости.


 

Мы за своим лицом прячемся, а сумасшедший сво­им лицом себя выдает. Он выставляет себя напоказ, до­носит на себя. Потеряв свою маску, он выдает свою тос-' \ навязывает ее первому встречному, щеголяет своими |.н адками. Подобная нескромность раздражает. Поэтому. онсршенно нормально, что на него надевают смиритель­ную рубашку и изолируют его.


 

Все воды окрашены в цвет потопления.


 


То ли от любви к угрызениям совести, то ли из-за I моей черствости, но я не сделал ничего, чтобы спасти ту малую толику абсолюта, которая есть в этом мире.


 

Становление: агония без развязки.

 

В отличие от удовольствий, страдания не ведут к пресыщению. Пресыщенных прокаженных не бывает.

 

Печаль: аппетит, который не в силах утолить ника­кое страдание.

 

Ничто не льстит нам так, как наваждение смерти: на­важдение, но не сама смерть.

 

Часы, когда мне кажется бесполезным вставать по утрам, обостряют мой интерес к неизлечимым больным. Прикованные к своей постели и к Абсолюту, как же мно­го они должны знать обо всем! Но меня сближает с ними лишь виртуозность оцепенения, лишь жвачка ленивого дремотного утра.

 

Пока скука ограничивается сердечными делами, не все еще потеряно; но стоит ей распространиться на сфе­ру суждения — и с нами будет покончено.

 

Мы почти не размышляем, когда стоим, и еще мень­ше _ когда идем. Именно из нашего упорного желания сохранять вертикальное положение родилось Действие; вот почему, дабы выразить свой протест против его пре­ступлений, нам следовало бы подражать позе трупов.

 

Отчаяние — это нахальство несчастья, это своего рода провокация, философия для бестактных эпох.

 

Человек уже не боится завтрашнего дня, научив­шись черпать полными пригоршнями в Пустоте. Ску­ка творит чудеса, превращая отсутствие в субстанцию; да и сама она ведь тоже является питательной пус­тотой.


 

Чем больше я старею, тем меньше мне нравится изо­бражать из себя некоего маленького Гамлета. Теперь я уже даже не знаю, какими должны быть мои пережива­нии перед лицом смерти...


 


ЗАПАД

 

Запад напрасно подыскивает себе форму агонии, достойную его прошлого.


 

Дон Кихот — молодость своей цивилизации: он придумывал себе события; мы же не знаем, как ускользнуть от тех событий, которые на нас наступают.

 

Восток склонился над цветами и выбрал отрешен­ность. Мы же противопоставляем ему машины и усилие, да еще эту всевозрастающую меланхолию — последнюю судорогу Запада.

 

Как же это грустно — видеть великие нации выпра­шивающими себе еще немного будущего в качестве до­бавки!

 

Наша эпоха будет отмечена романтизмом людей без родины. Уже сейчас формируется образ мира, где ни у кого не будет права гражданства.

В любом сегодняшнем гражданине живет будущий чужак.

 

Тысяча лет войн сплотили Запад; один век «психоло­гии» довел его до полного изнеможения.

 

С помощью сект толпа приобщается к Абсолюту, а народ обнаруживает свою жизненную силу. Именно они подготовили в России Революцию и славянское по­ловодье.

 

А католицизмом, с тех пор как он неукоснительно придерживается своих догм, все больше и больше овла­девает склероз; тем не менее, миссию его пока что нельзя считать завершенной, ведь ему еще предстоит носить траур по латыни.

 

Поскольку мы больны историей, больны закатом истории, то волей-неволей вспоминаются слова Валери, которые хочется усугубить, усилить их звучание: мы теперь знаем, что цивилизация смертна, что мы стремительно несемся к горизонтам апоплексии, к зловещим чудесам, к золотому веку ужаса.

 

По интенсивности конфликтов XVI век нам бли­же, чем какой-либо другой; но я не вижу ни Лютера, ни Кальвина в наши дни. В сравнении с этими гигантами и их современниками мы выглядим пигмеями, заполучив­шими с помощью науки монументальную судьбу. Одна­ко если нам не хватает статности, то в одном у нас все же есть преимущество перед ними: в своих злоключени­ях они имели надежду, имели малодушие числить себя среди избранных. Предопределение свыше, единственная сохранявшая свою привлекательность христианская идея, еще могло вводить их в заблуждение. Для нас же избран­ных больше не существует.


 

Послушайте немцев и испанцев, когда они гово­рят о себе. Ваши уши завянут от повторения одной

и той же песни: трагический, трагический... Такова их манера объяснять вам истоки своих несчастий или своей косности, их способ приходить к каким-то ре­зультатам...

Затем оборотитесь к Балканам: то и дело вы будете слышать: судьба, судьба... Так слишком близкие к своим истокам народы маскируют свои недейственные печали. Это сдержанность троглодитов.

 

Общаясь с французами, учишься быть несчастным деликатно.

 

Народы, не предрасположенные к праздной бол­товне, к легкомысленности, к поверхностности, наро­ды, переокивающие свои словесные крайности, — это катастрофа и для других, и для них самих. Они делают упор на пустяках, привносят серьезность во второсте­пенное и трагизм в мелочи. А если они и обременяют себя пристрастием к верности и гнусным отвращени­ем к измене, то на них можно махнуть рукой и ждать их погибели. Чтобы подправить их достоинства, что­бы исцелить их от их глубины, их нужно переориен­тировать на культ, исповедуемый южанами, и привить им вирус фарсовости.

 

Если бы Наполеон завоевал Германию во главе вой­ска марсельцев, облик мира был бы совсем иным.

 


Можно ли оюжанить серьезные народы? От реше­ния этого вопроса зависит будущее Европы. Если немцы опить примутся работать, как они работали еще совсем недавно, Европа погибла; то же самое произойдет, если русские не обретут вновь свою прежнюю склонность к лени. Следовало бы развить у тех и у других вкус к ни­чегонеделанию, к апатии, к сиесте, подразнить их прелестями безволия и неосновательности.

...Или уж надо смириться с теми решениями, которые Пруссия или Сибирь навяжут нашему дилетантизму.


 


 

Просто нет таких эволюции и таких порывов, которые не были бы разрушительными, по крайней мере, в периоды своей интенсивности.

Гераклитовское становление противостоит временам, а вот бергсоновское становление смыкается одновремен­но и с наивным любительством, и с избитыми ходами философской мысли.

 

Как же были счастливы те монахи, которые где-то в конце Средних веков сновали из города в город, возве­щай конец света! Их пророчества не торопились сбываться? Ну и что! Зато они могли неистовствовать, давать выход своим страхам, передавая свое смятение толпам и та­ким образом освобождаясь от него; в наше время, когда паника, проникнув в наши нравы, утратила свою эффективность, такие методы самолечения уже невозможны.

 

Чтобы управлять людьми, надо разделять их поро­ки и усугублять их. Посмотрите на римских пап: пока они блудили, предавались кровосмесительству и убива­ли, им было легко властвовать; и церковь была всемогу­ща. А с тех пор как они встали на путь истинный, дела у них пошли все хуже и хуже: воздержание, равно как и умеренность, пошло им явно во вред; обретя респекта­бельность, они перестали внушать страх. Поучительные сумерки учреждения.

 

Такой предрассудок, как честь, свойствен примитив­ным цивилизациям. Он исчезает по мере накопления трезвомыслия, по мере того как бразды правления берут в свои руки трусы, те, кто, все «поняв», не видит больше смысла что-либо защищать.

 

Испания в течение трех веков ревниво хранила сек­рет Неэффективности; в наши дни этим секретом вла­деет весь Запад, который, однако, ни у кого его не похи­щал, а раскрыл совершенно самостоятельно с помощью самоанализа.

 

Гитлер попытался спасти целую цивилизацию с по­мощью варварства. Его мероприятие обернулось крахом; однако оно явилось последней инициативой Запада

Вполне возможно, что этот континент заслуживал лучшей доли. Но кто же виноват, что он не сумел поро­дить какое-нибудь более добротное чудовище?


 

Руссо оказался настоящим бедствием для Франции, гак же как и Гегель для Германии. А вот Англия, невос­приимчивая к истерии и равнодушная к системам, заклю­чила союз с посредственностью; ее философия выявила ценность ощущения, ее политика сделала выбор в пользу Основой активности. Эмпиризм явился ее ответом на досужие вымыслы континента, парламент — вызовом уто­пиям и патологическому героизму.

Политическое равновесие невозможно без перво­классных ничтожеств. Ведь скажите, кто обычно уст­раивает катастрофы? Неугомонные деятели, импотенты, страдающие бессонницей люди, неудавшиеся художники которые носили корону, саблю или униформу, а пуще всех их — оптимисты, те, кто надеется за счет других.


 


Злоупотреблять своим невезением некрасиво; а то не­которые люди, да и народы тоже, находят в этом такое удовольствие, что просто бесчестят трагедию.


 


Трезвым умам, дабы придать официальный характер своей скуке и навязать ее другим, следовало бы объеди­ниться в «Лигу разочарования». Может, таким образом им удалось бы смягчить давление истории и сделать бу­дущее факультативным...

 

Я в своей жизни обожал, а затем ненавидел многие народы, но никогда мне не приходило в голову отречься от испанца, каковым я рад был бы оказаться и сам...

 

 

I. Неуверенные инстинкты, подпорченные верова­ния, страстишки и болтовня. Куда ни кинь взгляд — за­воеватели на пенсии, рантье героизма перед лицом юных Аларихов, подкарауливающих Рим и Афины, куда ни кинь взгляд — сплошные парадоксы флегматиков. В бы­лые времена остроты, родившиеся в салонах, пересекали страны, приводя в замешательство глупость или же обла­гораживая ее. Тогда Европа, кокетливая и неуступчивая, находилась в расцвете своего зрелого возраста; сегодня же, одряхлевшая, она уже никого не возбуждает. А меж­ду тем варварам хочется унаследовать ее кружева, и они с раздражением наблюдают за ее долгой агонией.

П. Франция, Англия, Германия; может быть, еще Ита­лия. Остальное же... От какой такой случайности прекра­щает свое существование цивилизация? Почему, скажем, голландская живопись или испанская мистика цвели все­го лишь одно мгновение? Столько народов, переживших свой собственный гений! Поэтому их понижение в ранге представляется трагичным; однако что касается Франции, Германии и Англии, то тут это явление объясняется внут­ренней неизбежностью и связано с завершением опреде­ленного процесса, с выполнением определенной задачи; оно выглядит естественным, объяснимым, заслуженным. Могло ли дело обстоять иначе? Эти страны вместе добились успеха и вместе же пришли в упадок — ведомые ду­хом соперничества, братства, ненависти; между тем на ос­тальной части земной суши разный новоявленный сброд накапливал энергию, размножался и выжидал.

Племена с напористыми инстинктами сбивались в поликую державу; однако затем наступает момент, когда, присмиревшие и ослабевшие, они начинают вздыхать по второстепенным ролям. Когда ты не завоевываешь, ты соглашаешься быть завоеванным. Драма Ганнибала состояла и том, что он родился слишком рано; несколькими веками позже он нашел бы врата Рима распахнутыми. Империя была бесхозяйная, совсем как Европа в наши дни.

III.Мы все вкусили от неблагополучия Запада. Ис­кусство, любовь, религия, война — мы слишком много маем обо всем этом, чтобы в это верить; да и потом, столько веков изнашивали тут свои силы! Эпоха закон­ченности, эпоха тщательной отделки безвозвратно ушла в прошлое; темы поэзии? Исчерпаны.— Любить? Сейчас даже последнее отребье отвергает «чувство».— На­божность? Пошарьте по церквям: сейчас там коленопреклоняется одна лишь глупость. А кто, как встарь, готов еще сражаться? Герой устарел; осталась одна безымянная бойня. Проницательные марионетки, мы все годимся лишь на то, чтобы кривляться перед лицом непоправимого.

Запад? Нечто возможное без будущего.

IVОказываясь не в состоянии защищать наши хитроумные приспособления от сильных мускулов, мы станем все менее пригодными на что бы то ни было; нас сломит любой, кому вздумается. Вглядитесь в Запад: он переполнен, бесчестьем и леностью. Как ни удивительно, но таковым оказалось логическое завершение миссии крестоносцев, рыцарей, пиратов.

 

Когда Рим отводил назад свои войска, он не был зна­ком с Историей и с уроками сумерек. У нас не тот случай. Что же за мрачный Мессия накинется на нас!

 

Тот, кто по рассеянности либо некомпетентности хоть ненамного задерживает человечество в его движе­нии вперед, является его благодетелем.

 

Католицизм создал Испанию лишь затем, чтобы луч­ше ее задушить. Это страна, где путешествуешь, дабы вос­хищаться Церковью и дабы приближаться к ощущению удовольствия, которое там можно испытать от убийства какого-нибудь священника.

 

Запад явно прогрессирует, начиная робко выставлять напоказ свой маразм, — и я уже меньше завидую тем, кто, видя, как Рим гибнет, полагали, что они наслаждаются со­вершенно уникальной, непередаваемой скорбью.

 

Истины гуманизма, вера в человека и прочее пока что не более убедительны, чем фантазии, не более жизнеспо­собны, чем тени. Запад был этими истинами; сейчас же он является всего лишь этими фантазиями, этими тенями. Столь же немощный, как и они, он не в состоянии их удо­стоверять. Он их тащит за собой, экспонирует, но боль­ше уже не вменяет в обязанность, они перестали быть угрожающими. Вот почему те, кто цепляется за гуманизм, пользуются такими блеклыми, лишенными эмоциональ­ной опоры словами, пользуются словами-привидениями.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.041 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>