|
Каждый раз, когда хоть что-то кажется мне возможным, я не могу отделаться от впечатления, что меня околдовали.
Единственная по-настоящему искренняя исповедь бывает только косвенной — когда мы говорим о других.
Мы принимаем ту или иную веру не потому, что она истинна (они все истинны), а потому, что нас толкает к ней какая-то темная сила. Но если эта сила нас покинет, нас ждет прострация и крах, встреча один на один с остатками самих себя.
«Свойство всякой совершенной формы в том, что дух неходит из нее прямо и непосредственно, тогда как порочная форма удерживает его в плену подобно плохому зеркалу, не способному отражать ничего, кроме самого себя».
Воздавая хвалу (в которой так мало немецкого) прозрачности, Клейст не имел в виду только философию, во всяком случае, метил он не в нее. Тем не менее, ему удалось сформулировать лучшую критику философского жаргона, того псевдоязыка, который, стремясь к отражению мыслей, на самом деле только сам жиреет за их счет, извращает и затемняет их, выпячивая собственную значимость. В результате этой прискорбной узурпации слово выбилось в звезды в такой области, где его вообще не должно быть заметно.
«Повелитель мой сатана, отдаюсь тебе навсегда!» Не перестаю сожалеть, что я не запомнил имени монахини, начертавшей эти слова гвоздем, смоченным в собственной крови, ибо оно достойно того, чтобы быть включенным за свою краткость в антологию молитв.
Сознание — не просто заноза. Это кинжал, воткнутый в живую плоть.
Свирепость присутствует во всех состояниях, кроме радости. Слово Schadenfreude, обозначающее злорадство, есть нонсенс. Причинять зло доставляет удовольствие, но никак не радость. Радость — единственная истинная победа над миром — чиста по самой своей сути, следовательно, несводима к удовольствию, которое внушает подозрения и само по себе, и во всех своих проявлениях.
Существование, беспрестанно преображаемое неудачами.
Мудрец — это тот, кто соглашается со всем, ибо не отождествляет себя ни с чем. Это оппортунист, не имеющий желаний.
Мне известно единственное полностью удовлетворяющее меня видение поэзии. Оно принадлежит Эмили Дикинсон[16], сказавшей, что при чтении настоящих стихов ее охватывает такой холод, что кажется, нет на свете огня, который мог бы ее отогреть.
Природа совершила великую ошибку, не сумев ограничиться одним-единственным царством. Рядом с растениями все остальное кажется неуместным, ненужным. С ] появлением первого насекомого солнце должно было перестать появляться на небе, а уж когда возник шимпанзе, ему следовало вообще перебраться в другую галактику.
По мере того как мы стареем, мы все чаще перебираем свое прошлое и все реже обращаем внимание на «проблемы». Полагаю, это происходит от того, что рыться в воспоминаниях легче, чем в идеях.
Последние, кому мы готовы простить неверность по отношению к нам, — это те, кого мы сумели разочаровать.
Глядя, как другие что-то делают, мы не можем отделаться от впечатления, что сами могли бы сделать это гораздо лучше. К несчастью, наши собственные дела такого чувства у нас не вызывают.
«Я был Пророком, — говорит Магомет, — когда Адам пребывал еще между водой и глиной».
Если не можешь с гордостью объявить себя основателем или хотя бы ниспровергателем какой-нибудь религии, как набраться смелости, чтобы явиться миру?
Отрешению нельзя научиться — оно вписано в цивилизацию. К нему не стремятся, его открывают в себе. Именно об этом я подумал, прочитав, что некий миссионер, прожив в Японии 18 лет, сумел обратить всего 60 человек, к тому же стариков. Да и то в последний момент они от него ускользнули, предпочтя умереть по японскому обычаю — без раскаяния, без мучений, показав себя достойными предков, которые во времена борьбы против монголов закаляли свой дух тем, что пытались проникнуться небытием всех вещей и своим собственным небытием.
Размышлять о вечности можно только лежа. На протяжении значительного времени вечность служила главным предметом размышлений на Востоке, а разве не восточные люди всем другим положениям предпочитают лежачее?
Стоит вытянуться, как время останавливает свое течение и теряет значение. История есть плод стоячего отродья.
Заняв вертикальное положение, животное по имени человек волей-неволей приобрело привычку смотреть прямо перед собой, обозревая не только пространство, но и время. К каким жалким корням восходит Будущее!
Каким бы искренним ни был мизантроп, порой он напоминает мне одного старика-поэта, прикованного к постели и совершенно забытого. Обозлившись на современников, он объявил, что не примет ни одного из них. Его жена из милосердия время от времени выходила и звонила в дверь.
В одной из часовен уродливой церкви Богоматерь с Сыном стоят возвышаясь над земным шаром. Агрессивная секта, завоевавшая и разрушившая империю, чтобы унаследовать все ее пороки, включая гигантоманию.
Труд можно считать законченным, когда улучшить его уже нельзя, хотя он остается неполным и несовершенным. Ты чувствуешь, что он так тебя измотал, что ты не в состоянии изменить в нем ни запятой, даже будь это необходимо.
Критерием степени завершенности труда служат не требования искусства или истины, а усталость и в еще большей мере — отвращение.
Сочинение самой пустяковой фразы требует некоего подобия изобретательности, тогда как для проникновения в любой, даже самый трудный текст достаточно внимательности.
Нацарапав почтовую открытку, мы ближе подходим к творческой деятельности, чем читая «Феноменологию разума».
Буддизм называет гнев «грязью духа», манихейство — «корнем смертного древа».
Все это я знаю. Но к чему мне это знание?
Она была мне совершенно безразлична. Но после стольких лет я вдруг подумал, что, как бы ни сложилась жизнь, я больше никогда ее не увижу, и почти испытал горе. Мы начинаем понимать, что такое смерть, только неожиданно припомнив лицо человека, который был для нас ничем.
Чем явнее искусство заходит в тупик, тем больше становится художников. Это перестаешь воспринимать как аномалию, стоит задуматься, насколько выдыхающееся на глазах искусство стало и невозможным, и легким одновременно.
Никто не несет ответственности ни за то, кем он является, ни даже за то, что он делает. Это очевидно, и с этим более или менее согласны все. Почему же тогда одних мы возвеличиваем, а других охаиваем? Потому что существование равнозначно вынесению оценок, суду, а уклонение от этого, если только оно не вызвано апатией или ленью, требует таких усилий, на которые не готов никто.
Всякая поспешность, в том числе торопливое стремление делать добро, выдает умственное расстройство.
Самые грязные мысли появляются между одной гадостью и другой, в краткие промежутки между нашими неприятностями, в те моменты роскоши, что позволяет себе наше ничтожество.
Воображаемая боль намного сильнее реальной, потому что мы нуждаемся в ней и, не умея без нее обходиться, выдумываем ее.
Если умение не делать ничего бесполезного считать свойством мудрости, то я — непревзойденный мудрец, ибо не унижаюсь даже до того, что приносит пользу.
Невозможно представить себе деградировавшее животное, недоживотное.
Если б можно было родиться до появления на свет человека!
Как бы я ни старался, мне никак не удается проникнуться презрением к тем векам, на протяжении которых люди только и делали, что оттачивали определение Бога.
Самый эффективный способ избавиться от подавленности, обоснованной или необъяснимой, — это взять словарь, предпочтительно на едва знакомом языке, а потом искать и искать в нем слова, особенно тщательно следя, чтобы все они принадлежали к разряду тех, что навсегда вышли из употребления.
Пока существуешь вне чего-то ужасного, описать его не стоит никакого труда, но попробуй попасть внутрь его — ни одного слова больше не найдешь.
Не бывает крайней степени несчастья".
Любое неутешное горе проходит, но основа, породившая его, остается, и нет силы, способной справиться с ней. Эта основа неуязвима и неизменна. Она — наш рок.
В ярости и горе следует помнить, что природа, как сказал Боссюэ1, вовсе не намерена слишком долго давать нам пользоваться «той малой долей материи, что она нам предоставила».
«Малая доля материи...» Если всерьез задуматься над ним, испытываешь такое спокойствие... Такое спокойст-пие, какого лучше бы никогда не ведать.
Парадокс неуместен ни на похоронах, ни на свадьбе, ни при праздновании рождения. Мрачные, а также гротескные события требуют общего места, а печальные и болезненные не могут обходиться без клише.
Каким бы трезвомыслящим человеком ты ни был, жить совсем без надежды невозможно. Вопреки себе самому ты продолжаешь надеяться хоть на что-то, и одна эта неосознанная надежда искупает все прочие, обманувшие тебя и отвергнутые тобою.
Чем сильнее давит груз лет, тем чаще человек рассуждает о своей кончине как о чем-то далеком, почти невероятном. Он настолько привык жить, что становится недосягаем для смерти.
Слепец, настоящий слепец стоял с протянутой рукой. Во всей его позе, в его заученных жестах было что-то такое, от чего у меня перехватило дыхание. Он как будто сообщил мне свою слепоту.
Мы никому не прощаем откровенности, кроме детей и сумасшедших. Все прочие, кому хватает смелости им подражать, рано или поздно раскаются в этом.
Чтобы быть «счастливым», необходимо постоянно держать в голове образ несчастий, которых удалось избежать. Для памяти это один из способов искупить свою вину, ведь обычно она хранит воспоминания о плохом и саботирует счастливые мгновения, причем весьма успешно.
После бессонной ночи прохожие кажутся автоматами. Не верится, что они могут дышать, ходить... Каждый из них двигается, словно заведенная машина, — никакой непосредственности, одни механические улыбки и жестикуляция, как у призраков. Если ты сам призрак, разве увидишь живого человека в других?
Бесплодие — и такое богатство ощущений! Вечная поэзия без слов.
Чистая усталость, усталость без причины — либо дар, либо бич. Благодаря ей я снова становлюсь собой, сознаю свое «я». Стоит ей исчезнуть, я превращусь в неодушевленный предмет.
Все, что есть живого в фольклоре, идет со времен, предшествовавших христианству. То же самое можно сказать обо всем, что есть живого в каждом из нас.
Тот, кто боится прослыть смешным, никогда не совершит ничего выдающегося — ни хорошего, ни дурного. Все его таланты останутся втуне, и, будь он даже гений, он никогда не выйдет за рамки посредственности.
«В разгар самой интенсивной работы остановитесь на минутку, чтобы «заглянуть» себе в душу». Ясно, что этот совет не нужен тому, кто и так день и ночь напролет «глядит» себе в душу. Таким людям вовсе не нужно прерывать свои труды по той простой причине, что они никогда ничего не делают.
Долговечным бывает только то, что начато в одиночестве, лицом к лицу с Богом, неважно, веруешь в него или нет.
Страсть к музыке само по себе уже есть признание. О незнакомце, поглощенном этой страстью, мы знаем больше, чем о человеке, к ней бесчувственном, даже если сталкиваемся с ним каждый день.
Не бывает медитации без склонности без конца возвращаться к одному и тому же.
Пока человек слепо следовал за Богом, он двигался вперед очень медленно, так медленно, что сам не замечал, что движется. С той поры как он перестал быть чьей-либо тенью, он спешит и отчаивается, готовый отдать все на свете, лишь бы вернуться к прежнему ритму.
Рождаясь, мы теряем ровно столько же, сколько теряем, умирая. Мы теряем все.
Пресыщенность... Только что, произнеся это слово, я уже забыл, по какому поводу его вспомнил, настолько оно согласуется со всем, что я чувствую и о чем думаю, что люблю и что ненавижу — с самой пресыщенностью.
Я никого не убивал, я сделал кое-что получше — убил Возможное. В точности, как Макбет, больше всего на свете я нуждаюсь в молитве, и в точности, как он, не могу сказать: «Аминь».
Раздавать зуботычины в пустоту, нападать на всех подряд, никого не задевая, и метать отравленные стрелы, яд которых ранит только тебя самого!
Икс, с которым я всегда обращался так, что хуже не бывает, не держит на меня зла, потому что не держит зла ни на кого. Он прощает все оскорбления и не помнит ни одного из них. Как же я ему завидую! Чтобы сравняться (. ним, мне пришлось бы пережить несколько существований и исчерпать все возможности перерождения.
В те времена, когда я на долгие месяцы отправлялся на велосипеде колесить по Франции, самым большим удовольствием для меня было остановиться на деревенском кладбище, улечься между двух могил и валяться так часами, покуривая. Я вспоминаю об этих днях как о самой активной части своей жизни.
Как можно научиться властвовать собой и держать себя в руках, если родился в стране, где люди воют на похоронах?
Иногда по утрам, едва я выйду на улицу, мне слышатся голоса, окликающие меня по имени. Полноте, я ли это? И мое ли это имя? Конечно, мое. Оно заполняет собой пространство, оно срывается с губ прохожих. Его произносят все — даже женщина, занимающая соседнюю со мной кабинку на почте.
Бессонные ночи пожирают в нас остатки здравого смысла и скромности. Они вообще свели бы нас с ума, если бы не спасительный страх показаться смешными.
Перед его маслено-металлическим взглядом, перед его тучностью, его ничем не прикрытой хитростью, его поразительно откровенным лицемерием, его очевидным и постоянным враньем, перед всей этой смесью наглости и безумия я испытываю любопытство, отвращение и ужас. Обман и подлость выставлены в нем напоказ. Каждое его слово, каждый его жест дышат неискренностью. Нет, это неточное слово, ведь быть неискренним означает скрывать правду, то есть знать ее, а в нем, сколько ни ищи, не отыщешь ни следа, ни намека на одну только мысль о правде — как, впрочем, и на мысль о лжи. В нем нет ничего, кроме гнусного притворства и невменяемой корысти.
Было около полуночи, когда на улице ко мне с рыданиями бросилась незнакомая женщина. «Они прибили моего мужа! Сволочи-французы! Какое счастье, что я бретонка! Они похитили моих детей! А меня полгода пичкали наркотиками...»
Я не сразу понял, что она сумасшедшая, настолько подлинным казалось ее горе (в каком-то смысле оно таким и было), и слушал ее чуть ли не полчаса — разговор со мной явно приносил ей облегчение. Потом я ушел, думая про себя, сколь ничтожной показалась бы разница между ею и мной, если бы и я начал приставать к прохожим с похожими обвинениями.
Профессор, приехавший из одной из стран Восточной Европы, рассказал мне, как удивилась его мать, узнав, что он страдает бессонницей. Она, если ей не спалось, представляла себе огромное пшеничное поле, колышущееся под ветром, и тотчас же засыпала.
Образ города не в силах произвести такое воздействие. Необъяснимым чудом следует считать уже то, что горожанину вообще удается сомкнуть глаза.
В это бистро ходят старики из приюта, расположенного на краю деревни. Они сидят со стаканом в руке и молча смотрят друг на друга. Время от времени один из них начинает что-то рассказывать, судя по всему, что-то такое, что должно звучать забавно. Его никто не слушает. Во всяком случае, никто не смеется. Все они по многу лет вкалывали, чтобы попасть сюда. Раньше каждого из них попросту придушили бы подушкой. Мудрый обычай, каждой семьей совершенствуемый по-своему. Это было куда более человечно, чем собирать их здесь кучей в надежде, что глупость способна исцелить скуку.
Если верить Библии, первый город основал Каин, чтобы, как сказал Боссюэ, заглушить голос своей совести.
Тонко подмечено. Сколько раз в своих ночных прогулках я убеждался в правоте этих слов.
Однажды ночью, поднимаясь в темноте по лестнице, я был остановлен какой-то непреодолимой силой, явившейся и извне, и изнутри. Я буквально окаменел, не в состоянии сделать вперед ни шагу. НЕВОЗМОЖНОСТЬ. Это слово, такое привычное, показалось мне уместным как никогда, оно озарило и меня, и свой собственный смысл. И прежде оно не раз выручало меня, но никогда еще не подворачивалось так кстати. Раз и навсегда я наконец-то понял, что оно означает.
На мой вопрос: «Как дела?» — бывшая служанка на ходу бросила: «Идут потихоньку». Этот сверхбанальный ответ потряс меня до глубины души.
Чем более затерты выражения, имеющие касательство к становлению чего-либо, к какому-то ходу, течению, тем громче в них порой звучит откровение. Между тем истина заключается не в том, что они создают исключительное состояние, а в том, что мы уже пребывали в этом состоянии, сами не отдавая себе в этом отчета, и нужен был только какой-то знак, какой-то предлог, чтобы нечто выходящее за рамки обычного состоялось.
Мы жили в деревне, я ходил в школу и — важная деталь — спал в той же комнате, что и мои родители. По вечерам отец имел обыкновение читать матери. Он был священник, но читал все подряд, наверное, полагая, что я слишком мал, чтобы понимать, о чем он читает. Обычно я его не слушал и засыпал, если только не попадалась какая-нибудь захватывающая история. Однажды вечером я слушал во все уши. Это была биография Распутина, эпизод, в котором отец, умирая, призывает к себе сына и говорит ему: «Ступай в Санкт-Петербург, сделайся владыкой города, ни перед чем не отступай и никого не бойся, ибо Бог — это старая свинья».
Подобные слова, услышанные из уст отца, для которого святотатство вовсе не было пустым звуком, произвели на меня такое же впечатление, какое произвел бы пожар или землетрясение. Но я не менее хорошо, хотя с того дня прошло больше пятидесяти лет, помню, что следом за потрясением пришло чувство странного, чтобы не сказать извращенного удовольствия.
За долгие годы я довольно глубоко проник в учение пары-другой религий, но на пороге «обращения» каждый раз отступал из боязни солгать самому себе. Ни одна из них, на мой взгляд, не обладает достаточной свободой, чтобы признать, что самой глубокой и сильной потребностью человека является месть и что каждый из нас должен удовлетворять эту потребность, хотя бы в словесной форме. Попытки заглушить месть приводят к тяжелым расстройствам. Многие, если не все виды неуравновешенности проистекают из-за того, что человек слишком надолго откладывал свою месть. Надо уметь взрываться! Любое проявление кризиса выглядит более здоровым, чем стремление копить в себе ярость.
Философия в морге. «Мой племянник — неудачник, это очевидно. Если бы он преуспел в жизни, его бы не постигла такая кончина». — «Видите ли, мадам, — возразил я дородной матроне, произносившей эти слова, — и преуспевшие, и не преуспевшие в жизни — все кончают одинаково». Она немного подумала и сказала: «Вы правы». И то, что эта тетка согласилась со мной, неожиданно взволновало меня едва ли не так же сильно, как смерть моего друга.
Психи... Мне кажется, что необыкновенные вещи, происходящие с ними, лучше всего приоткрывают завесу тьмы над будущим. Только они позволяют хоть краешком глаза заглянуть в него и расшифровать его знаки. Отвернуться от них означает навсегда лишить себя возможности описать грядущие дни.
—Какая жалость, — говорили вы, — что N. ничего не создал.
—Это не важно. Главное, что он существует. Если бы он пек книги одну за другой и имел несчастье «самореализоваться», мы не смогли бы в течение целого часа говорить о нем. Быть кем-то — преимущество более редкое, чем создавать что-либо. Делать легко. Гораздо труднее пренебрегать своими талантами и отказываться от их использования.
На улице идут съемки фильма. Одну и ту же сцену повторяют бессчетное число раз. Один из зрителей-прохожих, судя по всему провинциал, никак не может прийти в себя: «Чтобы после этого я когда-нибудь пошел в кино?»
Точно такую же реакцию способно вызвать что угодно, стоит случайно заглянуть за подкладку внешней видимости и подсмотреть его тайные пружины. И тем не менее в каком-то почти чудесном помрачении ума гинекологи влюбляются в своих клиенток, могильщики заводят детей, неизлечимые больные строят грандиозные планы, а скептики сочиняют книги...
Сын раввина Т. сетовал, что, несмотря на период страшных репрессий, не появилось ни одной оригинальной молитвы, которую могло бы принять все сообщество и которую можно было бы читать в синагогах. Я уверил его, что он напрасно удручается и переживает, — великие бедствия никогда ничего не приносят литературе или религии. Плодотворны только половинчатые несчастья, поскольку они обладают способностью быть и служить отправным пунктом. Слишком совершенный ад почти так же бесплоден, как рай.
* * *
Мне было 20 лет. Жизнь казалась мне невыносимой. Однажды я рухнул на диван и простонал: «Я так больше не могу».
Мать, и без того потерявшая голову из-за моих бессонниц, сказала, что только что заказала в церкви службу во имя моего «успокоения». «Не одну службу, а тридцать тысяч служб!» — хотелось крикнуть мне ей, потому что именно столько месс просил в завещании отслужить по себе Карл V. Правда, он имел в виду гораздо более долгое успокоение.
* * *
Мы не виделись четверть века и вот снова встретились. Он совершенно не изменился. Жизнь нисколько не потрепала его, он выглядел даже более свежим, чем раньше. Казалось, за эти годы он только помолодел.
Где он отсиживался, какие уловки изобрел, чтобы не поддаться воздействию лет, избежать мешков под глазами и морщин? И как он жил, если только это была жизнь? Он больше походил на призрак. Наверняка он в чем-то сжульничал, не исполнил долга всех живущих, не захотел играть в общую игру. Конечно, он призрак и вообще пройдоха. На его лице я не обнаружил ни малейших следов разрушения, ни одной из тех отметин, что свидетельствуют — перед тобой реальное существо, личность, а не привидение. Я не знал, о чем с ним говорить, испытывая смущение и даже страх. В такое замешательство приводит нас тот, кому удается спастись от времени или хотя бы чуть-чуть увильнуть от него.
* * *
Д. Ч. жил в румынской деревне и писал книгу воспоминаний о детстве. Однажды он сказал своему соседу, крестьянину по имени Коман, что благодаря этой книге потомки не забудут и о нем. На следующее утро сосед пришел к нему и обратился с такими словами: «Я знаю, что я человек никудышный, но все-таки не думал, что пал гак низко, чтобы писать обо мне в книжке».
Насколько же изустный мир был выше нашего! Живые существа (я имею в виду народы) сохраняют свою подлинность лишь до тех пор, пока письменность наводит на них ужас. Стоит им проникнуться всеми предрассудками написанного слова, как они впадают в фальшь, утрачивают свои бывшие суеверия и приобретают новое, которое во сто крат хуже всех прежних, вместе взятых.
Прикованный к постели, неспособный подняться, я отдаюсь капризам памяти и снова вижу себя ребенком, снова брожу по Карпатам. Как-то раз я наткнулся на привязанную к дереву собаку — видно, хозяин решил от нее избавиться. Она была худа до прозрачности и настолько лишена всякой жизни, что только смотрела на меня не в силах пошевелиться. И все-таки она стояла на своих ногах...
* * *
Незнакомый человек рассказал мне, что совершил убийство. Полиция его не искала, потому что его никто не подозревал. Я один знал, что он — убийца. Что мне было делать? Пойти его выдать я не мог — мне не хватало смелости и бесчестья (все-таки он открыл мне тайну, и какую тайну!). Я чувствовал себя его сообщником и смирился с тем, что меня должны арестовать и покарать. В то же самое время я твердил себе, что это было бы слишком глупо. Может, все-таки выдать его? Этими вопросами я терзался, пока не проснулся.
Бесконечность сомнений присуща нерешительным людям. Они никак не могут определиться в жизни и еще меньше — в своих снах, которые состоят из сплошных колебаний, трусости и укоров совести. Такие люди — идеальный объект для ночных кошмаров.
* * *
Видел фильм о диких животных — сплошная жестокость на всех широтах. «Природа», этот гениальный истязатель, полностью уверенный в себе и своем творении, имеет все основания злорадствовать — в каждый миг существования все, что живет, трепещет и заставляет трепетать других. Жалость — это такая странная прихоть, которую могло изобрести только самое вероломное и самое злобное из ее созданий, ибо его злоба простирается до потребности карать и мучить самого себя.
* *
На церковных дверях висело объявление: «Искусство фуги», на котором кто-то крупными буквами написал: «Бог умер». Самое поразительное, что надпись имела в виду музыканта, который как раз и выступал свидетелем того, что Бог, если допустить, что он умер, способен возродиться на то время, что для нас будет звучать та или иная кантата или фуга!
** *
Мы провели вместе чуть больше часа. Он воспользовался возможностью покрасоваться передо мной и, побуждаемый желанием рассказать о себе что-нибудь интересное, не жалел слов. Если бы он ограничился разумным самовосхвалением, я решил бы, что он просто скучен, и распрощался бы с ним через несколько минут. Но он забыл о всяких рамках, полностью вошел в роль фанфарона и тем самым чуть было не показался мне одухотворенным. Желание казаться тонким нисколько не вредит тонкости. Если бы умственно отсталый человек мог испытать желание шокировать кого-нибудь, он вполне мог бы ввести окружающих в заблуждение и даже приблизился бы к состоянию умного.
Икс, счастливо преодолевший возраст патриархов, долго и ожесточенно доказывал мне, чем плох тот или иной из наших знакомых, а под конец заявил: «Моя самая большая слабость в том, что я никогда не умел ненавидеть людей».
Ненависть не ослабевает с возрастом, скорее, наоборот, она только усиливается. Ненависть старого маразматика достигает вообще невообразимых масштабов. Утратив чувства к своим прежним привязанностям, он всеми силами души отдается злобе, и эта злоба, наделенная почти фантастической прытью, успешно переживает и способности памяти, и способности разума.
...Общаться со стариками опасно, потому что, замечая, как далеки они от равнодушия и сколь недоступны для него, мы склонны присваивать себе те плюсы, которыми они должны были бы обладать, но которыми не обладают. Истинное или только воображаемое преимущество перед ними в отношении усталости или отвращения неизбежно ведет к самодовольству.
У каждой семьи собственная философия. Один из моих родственников, умерший молодым, как-то написал мне: «Все идет так, как шло всегда и, наверное, будет идти дальше — до тех пор, пока все не кончится».
В свою очередь, моя мать в своем последнем письме, ставшем для меня чем-то вроде завещания, в конце приписала: «Что бы ни сделал человек, рано или поздно он об этом пожалеет».
Следовательно, я не могу похвастать даже тем, что порочную склонность обо всем сожалеть приобрел самостоятельно, благодаря собственным неприятностям. Она родилась раньше меня и досталась мне как наследный дар моего племени. Вот уж дар так дар — неспособность
поддаваться иллюзиям
В нескольких километрах от моей родной деревни, выше в горах, стояла деревушка, в которой жили одни цыгане. В 1910 году туда заявился этнолог-любитель, который привез с собой фотографа. Ему удалось собрать жителей этого селенья и уговорить их сфотографироваться, хотя они понятия не имели, что это означало. Их попросили не шевелиться, и в этот миг какая-то старуха закричала: «Не слушайте их! Они хотят украсть у нас души!» И обитатели деревни набросились на обоих пришельцев, которым едва удалось спастись бегством.
Может быть, устами этих полудиких цыган заговорила в ту минуту Индия, откуда они ведут свое происхождение?
Всю жизнь бунтуя против своих предков, я всегда ощущал горячее желание быть кем-нибудь другим — испанцем, русским, каннибалом, — кем угодно, лишь бы не быть собой. Это своего рода извращение—хотеть отличаться от самого себя и умозрительно принимать любое состояние, кроме собственного.
В тот день, когда я прочитал перечень всех слов, которыми располагает санскрит для обозначения абсолютного, я понял, что совершил ошибку, выбрав не тот путь, не ту страну и не тот язык.
Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |